Текст книги "Орбека. Дитя Старого Города"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Пане, я плакала.
Это слово осталось в его сердце.
Гости постепенно снова начали расходиться на свои места, но эта музыка некой серьёзностью облачила самых весёлых, точно голос костёльного колокола. Валентин отодвинулся в угол, имел мысль сразу уехать, сил ему не хватило; он смотрел на Миру.
«Кто же знает, – говорил он себе в душе, – может, никогда её не увижу, разум приказывает не искать, старая боль подсказывает избегать, возраст не для мечтаний; я достаточно страдал, почему бы дольше не посмотреть на неё?»
И сидел как вкопанный, ведя рассеянный разговор.
Он не знал о том, что если бы более искренно желал выйти и попасть домой, было это невозможным; подпоили людей, собрались кружки, хозяин, неизвестно по каким причинам, решил не выпускать гостя до белого дня. Для иных была поблажка, дали ускользнуть некоторым, за Орбекой внимательно следили.
Пани дома так управляла обществом и движениями в салоне, чтобы одну из её дочек пан Валентин имел всегда перед собой. Знали, что он не танцует, и только это воздерживало от танцев перед ужином. Дивным случаем державшаяся вдалеке Мира как-то постоянно встречала взор Орбеки. Казалось, она его избегает, он стыдился этой навязчивости, и, несмотря на манёвры, их глаза, едва обернувшись, сходились каждую минуту. Девушки ещё играли и пели, невзирая на разговоры; хотели ещё попросить гостя, но он не дался, был сломлен; наконец одной из девушек, может, немного злобно, пришло на ум напасть на Миру, чтобы и она сыграла. Едва эта мысль была брошена, все подхватили её, окружили. Валентин пришёл с другими; мужчины встали на колени с рюмками, целовали ноги, хотели её силой отнести к клавикорду Мира поначалу зарумянилась, вздрогнула как бы от гнева.
– Как же вы можете требовать от меня, – сказала она, разрывая перчатку, – чтобы я играла после вас?
– Почему нет? – отпарировал Валентин. – Я не артист.
– Значит, это было какое-то рисование… какие-то гонки? – спросила она.
– Нет! – воскликнул Орбека. – Я это понимаю иначе. Каждый из нас имеет что-то в душе, к той мысли своей подбирает музыку, какая её лучше всего выражает. Те девушки пели песенки свежие и мелодичные, как их молодость, я исповедал мою бурю и сомнение.
– А что же я вам нового скажу? – живо прервала Мира. – Не находите, пан, что, может, я не хочу исповедовать то, что чувствую? И что, щебеча то, чего не чувствую, выставлю себя на смех?
– О, душа моя! – прервала пани дома. – Что вы там философствуете? Играй, что умеешь.
Мира так же, прежде чем села, казалось, боролась с собой, но в глазах её разгорелся огонь, бросила порванные перчатки, платок, и смело пошла к клавикорду. Тишина, великая тишина разошлась по салону, а она была нужна, чтобы услышать первые звуки той сонаты Бетховена, которую назвали Nocą księżycową.
С первого прикосновения к клавишам Валентин вздрогнул, узнал мастера; клавикорд пел под пальцами, музыка казалась не тяжело дающейся, но льющейся из каких-то недосягаемых сфер.
Более ординарные знатоки и слушатели ошибались в простоте этого широкого выступления, подозревая Миру в небольшом опыте, но после этого гимна наступила загадка, которую кому-то захотелось назвать «цветком, висящим между двух пропастей»; затоптав тот цветок, Мира бросилась на последнюю часть, полную бурь, молний, безумную, насмешливую, слёзную, страстную и действительно отлично рисующую состояние её души!
Только тут засиял весь талант виртуозки. Валентин, который поначалу сидел ошеломлённый, встал, закрыл руками глаза, воспламенился. Что-то такое он испытал в душе, какое-то беспокойство так его бросало, что сначала хотел убежать, едва силой своей рассудительности сдержался и остался.
Неописуемые аплодисменты сотрясли всю залу, все согласились с тем, что игра Миры была прекрасней всех.
Валентин приблизился, поцеловал ей руку и сказал глухим голосом:
– Я был бы счастлив, если бы когда-нибудь в жизни так мастерски сумел выразить мысль. Вы одна – мастер.
Мира, уже вполне остыв от волнения, счастлива была только от полученного триумфа. Струны чувства отзвучали, звучало самолюбие. Буковецкая поздравляла, но кисло; панны восхищались, но мрачно; после этих демонстраций погрустнели, когда из другого покоя, в самое время, зазвучала привезённая капелла, а хозяин, подав руку матроне, достойной пани судейше, начал полонезом.
Как могли показаться скрипка слепого Аронка и контрабас с кларнетами после тех торжественных звуков, мы не скажем, но для молодых ушей была эта музыка более милым вестником, чем первая. Мира, которая была страстной танцовщицей, задрожала, бросила взор на мрачное лицо Орбеки.
– Вы танцуете? – спросила она.
– Никогда!
– А! Жаль! А я так страстно, так безумно люблю танцевать.
Молодёжь толкалась, приглашая уже на мазурку; красивая варшавянка искала глазами партнёра на танец, восемнадцатилетний Стась, сын пана судьи Досталовича, получил первенство; юноша был красивый, а выражение его лица таким полным сладости, что его не раз в девушку в шутку переодевали. Кокетка, как удочку, бросала на него взгляды, уставляла на него взор, и он пришёл к ней послушный.
– Я выбираю себе вас танцором на весь вечер.
Стась засиял, он давно пожирал её глазами, о бедном пане Валентине не было уже ни речи, ни мысли, ни взгляда на него. Орбека после полонеза удалился на крыльцо, выкрал свою шапку и имел коварную мысль вернуться домой, чувствовал, что дальнейшее пребывание становилось всё более опасным, голова и сердце обманывались, а эта женщина уже вовсе о нём не думала. Улыбалась ангелоподобному Стасю, который, казалось, уносится с ней на седьмое небо. Пара эта была премилая.
Мира, будучи послушна только влечению, не расчёту, вовсе, однако, неплохо поступила, теряя из глаз Орбеку, потому что уже и хозяева на неё немного кривились, видя, как он её преследовал глазами, и гости шептались.
Таким образом она вполне оправдала себя, отстояла сердца хозяев и осчастливила Стася, который дал бы уже за неё разрезать себя на мелкие кусочки. На крыльце, где сидел Валентин, прежде чем сумел вырваться, появилась панна Ванда с мамой, которую почти сразу вызвали; Орбека остался с красивой девушкой, которая, вся дрожащая, едва могла с ним говорить.
И он также не был более смелым, чем она. Она бы хотела вырваться к танцующим, он – убежать домой, её сердце билось каким-то страхом, у него – неизмерной тоской и усталостью.
Привыкший долго к тишине и спокойствию, он исчерпал за этот вечер все силы – желал как можно быстрей быть наедине с собой и отдохнуть с мыслями.
Но из вежливости он должен был развлекать панну, которая со своей стороны старалась забавлять его как умела. Как бы специально этот разговор один на один, которым невинный ребёнок не умел пользоваться, чрезвычайно продлился. Только теперь Стась, ищущий девушек для какой-то фигуры в мазурке, пришёл её похитить, чему, наверное, была очень рада, а Валентин, пользуясь одиночеством, двинулся через сад к конюшням и своим коням. Там, однако, он напрасно искал возницу, все развлекались на фольварке, никого найти было невозможно. Следовало или возвращаться пешком в Кривосельцы, или в салон. Из двух вариантов пан Валентин выбрал первый; ночь была тихая, лунная, прекрасная, и хотя был приличный кусок дороги, привыкшему к деревенским прогулкам не показался он страшным. Поэтому один, с мыслями, картинами, впечатлениями и горечью в сердце не спеша пошёл он по тракту, оставляя за собой сияющую от света усадьбу Буковецких.
ROZDZIAŁ III
Когда опомнились, что Орбека исчез, он уже был слишком далеко, чтобы думать погнаться за ним; огорчился только Буковецкий, узнав, что должен был идти пешком.
– Уж так не годилось поступать, точно из неприятельского дома! Я должен ему также за это сделать выговор!
Из разговоров проходящих Мира услышала, что пан Валентин исчез, но её это мало или вовсе не взволновало. Первые впечатления стёрлись уже весёлым танцем, а Стась был такой красивый, румяный парень, полный жизни и молодости, что, оперевшись на его руку, можно было о миллионах одичалого, грустного, увядшего Орбеки забыть.
Помимо Стася, при живой, весёлой, остроумной разведёнке крутилась молодёжь, окружая её и держа в осаде. Стреляли и отстреливали взгляды, двузначные слова, многоговорящие улыбки, молодёжь теряла голову, шалела, панны стояли немного пренебрегаемые сбоку, Буковецкие были мрачны. Вчерашние хорошие впечатления стирались перед очевидностью, варшавская кокетка казалась им опасной.
– Знаешь, друг мой, – шепнула Буковецкая, – так сосуд смолоду нальётся…
– О, да, да, моя благодетельница, – отпарировал он, – что-то мне это уже не по вкусу. Пусть бы, чёрт возьми, выбрала себе одного, но баламутит всех.
– А я спрашиваю тебя, хоть это моя родственница: зачем она сюда к нам приехала? Как ты думаешь?
– Ха, ну, может, пожить.
– Покорно благодарю, не желаю этого, для моих девочек.
– Или думает, что здесь легче в третий раз выйти замуж.
– Ты заметил, как она бесстыдно этого Орбеку ловила, он хорошо сделал, что убежал.
– Гм! Гм! – сказал Буковецкий. – Если захочет, сумеет его найти.
– Он ей не дастся.
– Это вопрос.
Только во время ужина разгорячённая водоворотом танца и безумия Мира заметила, что обратила против себя всё женское общество и хозяев, вскружив голову молодёжи; поскольку молодой Стась меньше всего её компрометировал, она обратилась к нему, а скорее начала отправлять более или менее невежливо, но решительно. Постаралась немного помириться с хозяевами, но с теми пошло как-то тяжелей, а когда перед утром уже уходила в свою комнату, один только обезумевший Стась её провожал.
Нам необходимо написать более обширную монографию этой женщины, чтобы дать вам её лучше узнать. Это тип был вовсе не редок, хотя экземпляр дивного в своём роде совершенства. Создание, в котором, быть может, билось сердце, но только под горячим впечатлением настоящего. Между вчерашним днём и завтрашним для неё не было никакой связи, одно не ручалось за другое. Страсти, фантазии, желания стирались по очереди. Было это настоящее хлопковое сердце, которое, сжатое, принимало на мгновение форму, ему данную, но тут же потом могло также принять другую, ничто постоянное на нём не рисовалось.
Голова и воображение вели её скорее, чем чувства, любила головой, ненавидела ею, но в этой голове царил дивный хаос и постоянное желание новых вещей. Были минуты, когда Мира становилась чувствительной, готовой к самопожертвованию, когда умела любить, была покорной, слезливой, сердечной; жалела о своих грехах, признавалась в них, гнушалась ими, но – увы! – были это только мгновения. А после них наступали безумства ещё более горячие, может, ещё более дикие. Была это жизнь горячек, драм, измен, слёз и улыбок, отчаяния и счастья, порезанных на мелкие кусочки.
Пережив много начинающегося счастья и отчаяния, которые должны были быть вечными, Мира никакого опыта из них не вынесла, мечтала как в первые дни весны, пила сегодняшние удовольствия, не заботясь о горече, какую они после себя оставляли; бросалась в боль, которую любой более мягкий порыв рассеивал. Словом, было это то «ветреное» создание поэта, фигуре которой завидуют ангелы, а в душе которой, может, не столько было зла, сколько неизлечимого легкомыслия.
Вернувшись в свой покойчик, уставшая, радостная, с мазуркой в голове, с шёпотом Стася в ушах, опьянённая триумфами, она упала на кровать, сказав себе, что нужно было серьёзно подумать о завтрашнем дне. Но это решение развеялось зеванием, сон пришёл склеить веки, и в мечтах она танцевала ещё, но уже только с Орбекой.
Она проснулась, удивлённая сама, что из всех, даже красивого Стася, более глубокое впечатление произвёл тот бедный, увядший человек, который так невежливо убежал, не попрощавшись.
В усадьбе после вчерашнего пира все спали, поэтому Мира имела время написать следующее письмо своей подруге, пани Люлльер, в Варшаву:
«Дорогая Пулу, я обещала тебе описать моё путешествие и открытия в диких краях, и хоть невыспавшаяся, ужасно уставшая, данное слово сдержу, ты должна быть мне благодарной. От тебя не имею тайн; ты знаешь, что я выбралась в эти Индии, ища немного новых приключений и немного, может, нового товарища для дальнейших экспедиций, потому что мне уже одной и скучно, и слишком долго так ни вдова, ни замужняя. В вашей Варшаве все со мной освоились, а это есть свет, что разводится, а не женится. Я, значит, поехала к достойной тёте. А! Представь себе, дороги в состоянии первобытной невинности, колеи повыбиты до внутренности земли, страшная грязь, ужасные корчмы; но леса цветущие, благоухающие, весна волшебная. Через несколько дней паломничества, сломав только два раза мою золотую каретку, немного поломанная сама добралась до тётки. Дом патриархальный, шесть девушек на выданье, балы, как кажется, каждый день, или через день, музыка составлена из евреев и цимбал, общество извечное, но молодёжь живая, охочая и парни ладные, как кровь с молоком. Пир Вальтазара! Что эти люди тут едят! Не имеешь представления, я устрашена, глядя только на это. Тётя и дядя de bien braves gens a l`antique приняли меня сначала холодно, потому что меня, видно, опередила какая-то репутация, et on est severe et rigide a la campagne, но я потом их сразу задобрила.
Представь себе, что я наткнулась на разновидность балика; был это пир, данный в честь, или уже там не знаю, как назвать, некоего пана Орбеке, который из бедного шляхтича стал миллионным паном, от наследства дяди.
Этот Орбека un original, misanthrope, сухой, жёлтый, не старый, не молодой, жизнь провёл на деревне над книжками и клавикордом, с одной собакой и слугой. Его только эти миллионы вытянули на свет. Вот, представь себе, я покорила его сразу. Смотрел на меня с восхищением, в каком-то остолбенении, точно на создание своих грёз, дрожал, говоря, бормотал… говорю тебе, я захватила его; играет очень хорошо, ты знаешь, Лулци, что и я неплохо играю, когда хочу. Вот, в этот день я захотела и вскружила ему голову сонатой Бетховена.
Если ещё где-нибудь мы встретимся на свете, этот человек – мой. Непривлекательный, немолодой, какой-то грустный, слишком сурово выглядит, но миллионный. В худшем случае, в свадебной интерцизе можно себе обеспечить une retraite honorable, avec 50 mille forins de rente. Ce’ n’est pas le bout du monde, mais c’est quelque chose. Всерьёз подумываю о нём.
К несчастью, начались под вечер танцы; он не танцует, а у меня страсть к мазурке, я бросила его в углу, потому что попался хлопчик как куколка, а был выбор! Мы пробезумствовали с ним до белого дня, но я потеряла из глаз мизантропа, который, возможно, пешком пошёл домой. Не имею надежды, чтобы могла подхватить его здесь, но поймаю в Варшаве, куда он поедет.
Я также тут долго пребывать не думаю, как особенность, une couple de jours, в этой пустыне, понимаю, что жить невозможно. Весь этот свет такой какой-то развязный, а, несмотря на это, – d’ une sèvèritè! При этом одеваются, едят, пьют смешно. И парикмахера совсем нет, а за marchande des modes, пожалуй, в Варшаву посылать.
Мне также кажется, что вчера я как-то неосторожно торжествовала, местные девушки, матери, отцы криво на меня смотрят. Буковецкие, очевидно, опасаются. О! Мне всё одно, я не выжила бы их зразами и бигосами. Сегодня во всём доме так слышно капусту, что пишу, держа под носом флакончик, потому что меня аж душит.
Но для приличия проведу тут несколько дней, вскружу голову крестьянам, влюблю в себя Стасика, чтобы всю жизнь вздыхал по мне, оставлю ему колечко на память и adieu Messieurs!
Невинный младенец! Если бы ты знала, как его руки дрожали, когда я, опираясь на его плечо, возвращалась под утро, какой горячий поцелуйчик запечатлел на конце моих пальчиков, уходя со вздохом, над которым я сердечно смеялась. Mais un petit bout de roman naif, cela rajeunit, c’est rafraichissant. Не правда ли?
Я хотела бы описать тебе деревню, потому что ты её вовсе не знаешь, а шляхетский двор в деревне – ah! que c’est drôle! Я, хотя воспитывалась в подобном, но уже совсем забыла эти обычаи. Каждый из этих панов в состоянии съесть за день целого вола и выпить бочку пива, антал вина, que sais-je? – заездить десять коней. Всё это одето по-старинке, говорят громко, ругаются страшно, но в сущности, как я убеждаюсь, все под каблуком. Женщины всесильны. А! Какие женщины, моя дорогая, ты не представляешь себе этой накрахмаленности, той важности, смелости их вместе и наивности.
Раз выйдя замуж, свет закрыт, никто тут не слышал о разводах, un mariage, c’est pour l’èternitè; on y entre comme dans un cloitre. То утешение только, что устроен деспотично. Одеваются вечно, моды не знают; приходит она сюда, возможно, через пятьдесят лет только, когда о ней уже во всём свете забыли. Я долго бы тут выжить не могла, но увидеть это всё-таки стоило. Кажется, что через пару дней sans tambour ni trompette прикажу запрягать в золотую каретку и… появлюсь перед тобой одного белого утра, дабы обнять тебя, наговорится и насмеяться. Только я должна сначала узнать, что стало с моим миллионером, потому что je n’en dèmordrai pas, должен быть моим. Целую твои милые глазки. Мира».
ROZDZIAŁ IV
Вернувшись домой пешком, Орбека застал своего верного Нерона в углу неспокойным, ожидающим, Яська – на лавке, а коней – в конюшне. Поскольку возница, проведав об исчезновении пана, кратчайшей дорогой, имея надежду его нагнать, поспешил в Кривоселец. Они разминулись с паном Валентином.
– Слушай, Яська, – сказал Орбека старому слуге, – приготовь мне там, как сумеешь, всё для дороги, нужно ехать, а тут меня эти люди замучают поздравлениями. Бричку, какая есть, коней, каких Бог дал, какой-нибудь холоп повезёт.
– А я и Нерон? – спросил Ясек, наивно сопоставляя себя с достойным созданием, которое ластилось к ногам пана.
– Ты, мой старик, останься на страже дома, – сказал Орбека. – Сохранишь мне тут всё нетронутым, как было. Кто знает, как и с чем вернусь. Может, к нам возвратятся прежние тихие времена. А Нерон поедет со мной, – добавил он.
– Тогда Нерон счастливей меня, – шепнул Ясек.
– Нет, – сказал, обнимая его, Валентин, – но делаю тебя верным сторожем моего гнезда. Думай тут обо мне и проси Бога, чтобы я вернулся целым.
Слуга расплакался, а пан, может, для того, чтобы не показать слёз, быстро подошёл к погасшему камину и сел перед ним на долгую думу.
Спустя пару дней потом пан Валентин прощался с Кривосельцами, такой грустный, такой взволнованный, как если бы ехал не на жнивьё золотое, но на предвиденные пытки. Сердце говорило ему, что должен был заново страдать, а предназначение гнало той неизбежной дорогой страдания.
ROZDZIAŁ V
Есть в жизни минуты ясновидения – самый упрямый маловер, хоть объяснит это своим способом, факт должен признать, хотя бы назывался животным инстинктом, а не взглядом души. Как внезапный блеск пролетает перед нами будущее и мы чувствуем, что оно неумолимо, фатально; сломленная воля ему противостоит, послушная, как то слабое существо, которое в пасть змеи летит само, притягиваемое его взором, – склоняется, чтобы увидеть свою долю, хотя бы эта доля была самым сильным мучением.
Орбека, выезжая из дома, знал, что его в свете снова ждут тяжёлые разочарования и страдания, однако же ничего не делал, чтобы их избежать, сам шёл в пучину фатальности.
С очень давнего времени он не знал даже, что стало с его женой, вышедшей замуж за другого; на самом вступлении, прибыв в столицу, он узнал от приятеля, что овдовела, что была достаточно бедной.
Славский, старый друг пана Валентина, хоть носил мундир, был вполне свободный и незанятый. Занимался рисунком, искусством, читал, рисовал; он принадлежал к маленькому кругу любителей живописи. Бедный, тихий, не мечтающий о прекрасной судьбе, Славский жил со дня на день на маленькую пенсийку и мелкими работами. Его существование было грязным, бедным, зависимым, с одной стороны отирающимся о то, что страна имела самого прекрасного и богатого, с другой о самые бедные сферы работников искусства, более бедных, чем работники ремесла. К счастью, Славский не болел, как много псевдохудожников, фантастическими горячками, не жаловался на свет, не искал в нём насыщений и слишком сильных впечатлений, пил только воду, ел мало, а работал много. Со всех взглядов был это человек замечательный, хотя многие считали его холодным, заурядным, потому что не играл никакую комедию и не навязывался людям, а скорее защищался от них и обособлялся.
С Орбекой они встретились на улице; Славский не знал о перемене его судьбы, о наследстве, о миллионах, и приветствовал его удивлённый:
– Что ты тут делаешь? Зачем было выезжать из деревни, где мог спокойно работать?
– Ты имеешь право спрашивать, – отвечал Орбека, – но ты ошибаешься, думая, что я сделал это по доброй воле.
– А что же тебя вынудило?
– Ничего не знаешь?
Славский пожал плечами, и только теперь узнал всю историю, и лицо его нахмурилось. Совсем наоборот, не как делают обычно люди, он привык избегать богатых; достойный Орбека уже его испугал. Едва по старому знакомству он сумел его силой удержать и вести с ним более долгий разговор. Но Славский уже был осторожен.
От него узнал пан Валентин о вдостве своей жены и бедном её состоянии, и его посредничество использовал, чтобы поддержать её пожертвованием, о происхождении которого она бы не догадалась. Сначала его что-то тянуло к несчастной, но какая-то противная сила удержала.
Вынужденный заняться делами, немного выходил пан Валентин, мало кого видел, кроме юристов и Славского. Нужны были опера, музыка и уговоры Славского, чтобы его вечером вытянуть в театр, итальянская примадонна выступала в новой опере; Славский, хоть сам не музыкант, страстно любил пение, Орбека дал ему отвести себя в театр.
В неудобно устроенной зале они застали непомерную толчею, особенно большого света, модников, франтов, как их тогда называли (сегодняшних львов), и модных красоток.
Хотя все пришли будто бы слушать музыку и пение, меньше всего, однако, было слышно и того и другого, опоздавшие зрители входили захмелевшие после обеда, громко разговаривая, красивые дамы в ложах смеялись на всю залу; стучали дверями, кричали с одного конца театра в другой. Только на главной арии той итальянки сделалось немного тише, прослушали её немного внимательней; но после аплодисментов, которые извещали о конце, гомон и шум начались заново. Славский имел возможность показать Орбеке самые ясные звёзды этого Олимпа, самые красивые лица, к каждой из которых была привязана какая-нибудь история, самые видные фигуры эпохи, отличившиеся в разнообразных профессиях.
Беседа между двумя приятелями, которые занимали хорошее место в низкой ложе и были почти скрыты от любопытных глаз, шла очень живо, когда вдруг Орбека схватил за руку Славского и указал ему на одну из лож на балконе, в которую как раз входили две нарядные пани.
– Ты, что всех тут знаешь, – сказал он, – сумеешь мне, верно, что-нибудь поведать и об этих двух красивых личиках.
Славский минуту смотрел.
– Одна из них есть всё-таки пани Лулльер, которую не знать не годится, – отвечал он.
– А другая? – спросил Орбека.
– Другая не менее славная, или, если предпочитаешь, ославленная, экс-баронова фон Зугхау и экс-подчашина, на языке модников известная под именем прекрасной Миры.
– Я именно потому спрашиваю тебя о ней, что недавно её встретил в деревне, и удивляет меня, что уже нахожу её в Варшаве.
– А! Ты встречал её! – отпарировал, смеясь, Славский. – Ежели знала о том наследстве, можно удивляться, что тебя целым выпустила.
– Ты знаешь её? – спросил Орбека.
– И я её встречал в нескольких домах, в которых я бываю, потому что она бывает везде, но со мной это что-то другое, я стою в углу, не отличаюсь ничем, глаза женщин этого рода не стреляют в такую бедную дичь, миновала меня экс-подчашина, не обращая внимания.
– Всё же это дивно красивая женщина, – воскликнул Валентин, – если бы ты знал, как играет!
– Это сирена, это самое опасное из искушений, это хамелеон, который каждую минуту меняется, но это женщина без сердца, без совести – и без жалости.
– Ты суров.
– Снисходительным, – сказал Славский, – я мог бы сказать хуже, но я её понемногу оправдываю тем, что нет тут, может быть, и одной женщины, которая бы того же бремени, что она, не имела на совести, только в меньшем количестве. Нужно за что-то считать атмосферу, в которой живём.
– Значит, она не опасней других?! – сказал Орбека.
– Пусть так Бог судит, – отвечал Славский, – я в целом не признаю за людьми права судить о ближних. То, что Христос поведал о бросании камня, я понимаю в том смысле, что мы все всегда в других судим нашими собственными делами. Нужно быть ангелом, чтобы изречь справедливое суждение о человеке. Где и к какому приговору не примешается слабость людская?
– Можешь мне, хоть не осуждая, что-нибудь поведать о ней? – спросил Валентин.
– Мало. О мои уши отбилось много вещей, но то личико не очень меня занимало, не допытывался, не следил за ней. Достаточно мне было поглядеть, чтобы задрожать. История очень простая, неизмеримо банальная. Молодою выдали её за старого, то была, может, первая причина, из-за которой бросилась в свет, не имея чем сердце накормить дома. Молодой парень сбаламутил её, развод и… не женился, потому что семья не допустила. Потерял из-за неё значительную часть состояния… разделили их. За ним последовал князь С, который, как говорят, обещал жениться, но, получив от жены пощёчину, рассудив, что то, что имел, пошло всё на красивые глазки, что крах грозит, отступил. Позже на ней женился подчаший, но не долго выдержал, потому что красивая пани носила, по правде говоря, его фамилию, тратила его деньги, жила в его дворце, но с ним жить не хотела. Последовал развод на достаточно, возможно, выгодных для пани условиях. Муж спас часть состояния, отпуская остальное шутнице. Говорят, что и эту уже пожрали путешествия, фантазии, наряды, расточительность всякого рода. Не считаю тех иных жертв, которых называют, обворованных, полупрогоревших либо полностью уничтоженных красивой Мирой, имеет она тут славу ненасытного до денег обжоры. Не может обойтись без них, на то, чтобы выбросить их в окно. Но с некоторого времени все её остерегаются. Она имеет неслыханное обаяние и умеет делать из себя, что захочет, даже невинную, скромненькую девушку. Ничего это ей не стоит, имеет это в натуре.
Когда Славский с хладнокровием анатома рассказывал, Орбека всматривался в нарядную пани, которая смелыми глазами пробегала театр, головкой и улыбками разбрасывая поклоны бесчисленным знакомым. Она была одета с большим вкусом, с розой в волосах, с изумрудным ожерельем на белых плечах, с обнажёнными ручками, вся в кружевах и газах. Выглядела как цветок в нарядной свеженькой карзиночке. При этой весенней свежести её гасли другие женщины, выдаваясь старыми и увядшими. Покой и мягкость были разлиты на её личике, я сказал бы, что ещё не начала, не знала жизни.
Едва она показалась в своей ложе, несколько молодых людей вбежало к ней с букетами, со смехом, с навязчивой рекомендацией, которые она принимала как почтение, следующее ей. Двое или трое старших господ притянули её глаза из партера, дверь ложи закрыться не могла, такая там толпа сделалась около неё; но она по-быстрому разогнала ненужных, позволила остаться двоим или троим и, опершись на край, начала приглядываться к публике.
Она внимательно пробегала по очереди ложу за ложей, лавку за лавкой, делая разнообразные замечания, над которыми она и её окружение смеялось до упаду. Много глаз обратилось на этот весёлый шумный уголок, но она как раз себе этого желала.
Молодой человек стоял за ней, будто адъютант.
– Мой пане Иероним, – воскликнула она, обращаясь к нему, – помогите мне; кто там сидит в тёмном углу, внизу, в партеровой ложе? Вон тот… вот здесь… – рукой указала на Орбеку.
– Славский.
– Но я его знаю, знаю, не о нём спрашиваю. Кто с ним?
– Этого я не знаю.
– Мне кажется… но, может, я ошибаюсь. Пане Иероним, пойдите на разведку к Славскому и принесите мне информацию – но обязательно.
– Славского я знаю мало.
– Что же мне до этого, когда я хочу, – добавила она с ударением, – когда я приказываю. Всё-таки ты должен знать – то, что я хочу, должно статься. Ce que femme veut… Ты был бы самым непутёвым на свете, если бы не смог узнать.
Иероним уже собирался выйти.
– Подожди, подожди, – прервала она, – уже не нужно, уже знаю, я уже уверена. Да, это он, он обернулся, я узнала его. Но как же зовут! О! Это всё равно, я уверена, что это он. Да! Он должен быть в Варшаве. Иероним, золотой, дорогой, дам тебе кончики пальцев поцеловать, пойди и попроси его завтра ко мне на обед, вместе со Славским.
– Но… – заколебался Иероним.
Мира топнула ножкой и ударила его веером по плечу.
– Mais je vous dis qu’il n’y a pas de «но»… иди и исполни приказы.
Иероним поклонился и тут же вышел, через минуту он показался в ложе Орбеки, красивая пани глаз с неё не спускала.
Нужно было действовать смелостью.
– Как поживаешь, пане Славский? – воскликнул он, входя. – Прошу прощения, что так навязчиво вламываюсь, но есть чрезвычайные ситуации. Сперва представьте мне господина…
Орбека зарумянился.
– Пан Иероним, пан Валентин Орбека.
Они поклонились друг другу.
– Когда молодая и красивая женщина упрётся и что-то приказывает, – произнёс Иероним, – нет спасения, нужно быть послушным; вы это, верно, знаете и простите мне, что так, может, немного невежливо выполняю это посольство от прекрасной Миры, которая за этим из своей ложи credentiales меня сюда прислала. Ведь пан Орбека знаком с ней?
– Очень мало, – сказал Валентин.
– Подчашина приглашает завтра обоих панов на обед.
Орбека, почти испуганный, побледнел, невольно глаза его обратились на ложе, а Мира, догадавшись, что это была решительная минута, взмахом веера подтвердила приглашение.
– Я надеюсь, что вы не откажетесь от приглашения, – смеясь, добавил Иероним, – поскольку в противном случае, получив решительный приказ, я должен был бы применить силу.
Приглашённые рассмеялись, но Валентин как-то грустно, а Славский добавил:
– Эй, пане Иероним, заверь нас обоих, что на этом обеде ничего не будет, а что если эта Цирцея превратит нас в каких-нибудь зверей; так как уже тебя превратила в отличного ездового скакуна. Это не мелочь – попасть под выстрелы этих глаз, я предпочёл бы под фортецией стоять, имел бы чем защищаться, мины, контрмины, а тут…
– А тут… – прервал Иероним весело, – ну, думаю, что вы придёте также вооружённый и ничего с вами не случится. Обед в два часа.
Он подал руку Орбеке.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?