Текст книги "Собаки и другие люди"
Автор книги: Захар Прилепин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Вчерашний костёр на снегу
В новогоднюю ночь наши соседи жгли посреди деревни большой костёр.
Выходили к огню, вынося в карманах напитки, стаканы, снедь: кто яблочко, кто блинцы, кто пирожок.
Стол не накрывали – долго. Радость была – в этой спонтанности, в неустроенности. В перетаптывании на снегу возле разгорающегося костра.
Кто-то шумно подтащил лесных сучьев, кто-то захватил дровишек из собственного сарая, а кто-то плеснул из бутылки такого первача, что огонь сразу же взялся ловчей и жарче.
И вот уже огромный костёр с подвыванием рвётся в чёрное небо, и летят, кружась, искры. Кажется, что и сам костёр – ещё минута – и вознесётся, и, рывками набирая высоту, помчится, спутанно отмахиваясь драными крыльями.
Соседи смеются и рады друг другу; нас всего-то здесь живёт – по пальцам пересчитать; с одним поругаешься – в следующий год на треть себе общение сократишь, а если ещё и с другим – то эдак и говорить разучишься.
Здесь почти у каждого – по собаке, и собак тоже берут взглянуть на костёр, и они носятся по кругу, счастливые выше всякой собачьей меры, – тем более: то сухаря им отломят, то холодцом угостят.
Обычно, встретив Новый год, мы к часу уже ложились спать: привычки многодетной семьи. На другой день младшие дети всё равно проснутся рано, придётся подниматься с тяжёлой головой, – к чему это всё. Чинно отпраздновать можно и с утра: салаты станут только вкуснее.
Но здесь, глядя в окно на костёр, дети застрекотали наперебой: и мы хотим, и мы пойдём!
Ну, пойдём, раз хотим.
– А собак? Давайте возьмём собак! – клянчила младшая дочка.
Кто ж отказывает ребёнку в новогоднюю ночь.
* * *
В былые времена жил у нас сенбернар Шмель, ласковый до такой степени, что его обожала вся деревня.
Но Шмель в том году умер. Мы похоронили его в лесу на полянке, где он часто лежал при жизни, отдыхая в теньке.
Сквозняк, который оставил, уходя, огромный, вырастивший всех наших детей сенбернар, оказался столь силён, что, торопясь унять боль, мы завели сначала одну, потом вторую, потом ещё две собаки.
Так понемногу мы все заново учились улыбаться.
Ушедший Шмель не растворялся, как обычно случается, в сумраке памяти – но, напротив, становился всё солнечней, очерченней светом, и смотрел на всех умиротворяюще сверху: ни о чём не печальтесь, я тут.
Сами мы, уставшие взрослые люди, стали без него суше и проще, хоть виду старались не подавать. Но удивительным образом это сказалось на новых собаках: все они, приходившие в наш дом теперь, были к миру куда строже Шмеля.
Эпоха святого сенбернара закончилась, и наступили другие времена; в них надо было учиться жить.
Мы взяли на поводки своих собак – уже подросших, но ещё не достигших суровой зрелости щенков, кудлатых, гладкошёрстных, грозных, настороженных, – и тихо, в предвкушении праздника, пошли на сиянье костра и шум людских голосов.
Мы верили, что соседи будут нам рады, и смогут наконец поближе рассмотреть новых щенков – ведь и они тоже скучали по Шмелю.
Собаки тянули поводки, торопясь на свет, а дети наши, вдруг испугавшись праздничного неистовства и обилия длинных, ломких и мечущихся теней, напротив, раздумали спешить, идя всего на шаг впереди родителей.
Поначалу и нам казалось, что у костра собрались какие-то другие, чужие, не из нашей деревни люди.
Но, приближаясь, мы опознавали своих.
Вот Никанор Никифорович, ближайший наш сосед, одинокий рыбак и охотник.
Вот вышедший в отставку прокурор со своей женой.
Вот высокий слепец, ведомый супругой, в заячьей шапке на большой, обращённой в слух, внимательной голове.
Вот Галя – соседка прокурора, разбитная баба, бывающая тут наездами: то всё лето проживёт, то зиму, а потом снова пропадёт на полгода. Но, смотришь, и опять она здесь: шумная, всегда подвыпившая, при том хозяйственная – вечно прибирает у дома, чистит огромной лопатой снег с упорством хорошего мужика – не только у себя во дворе, но и вокруг участка тоже: с таким размахом, словно освобождает место для большой игры.
Она была из плеяды советских комсомолок, покорявших тайгу и поднимавших целину. Не боялась ни огня, ни холода, и сохраняла, многие годы спустя, самые древние дружбы. К ней иной раз наезжали сразу по дюжине мужиков, то с одной бабой, то с тремя: видно было, что с разных концов страны собирались, давно не видевшись; выпивали, шумели – но всё в меру; праздновали, как я понимал, какой-нибудь сороковой юбилей своей студенческой экспедиции на Командорские острова. Потом разъезжались. Потерявшая голос Галя маялась похмельем, но спустя несколько дней оживала. Вскоре я слышал её скандальный голос то здесь, то там: она вечно кого-то ругала и чем-то была недовольна.
Однажды я подвозил её в город – и узнал, что на самом деле она тихая, вдумчивая женщина, когда-то, в прошлой жизни, получившая высшее образование, обожавшая дочку и внучку. Но дочку её – как Галя горько, тихим голосом призналась мне – лишили родительских прав, и теперь лечили от пьянства. Внучку передоверили ей, но бабушка, случалось, тоже по две недели праздновала очередную встречу друзей, сорок пять лет назад познакомившихся на острове, скажем, Вайгач. В итоге внучку забрали и у неё, передав ребёнка в интернат.
– Раз в три месяца разрешают с ней свидания, – сказала Галя, машинально гладя своей правой рукой левую, словно это была не её рука, а внучкина. – Вот еду к ней, – добавила она и, чтоб поддержать разговор, спросила, что́ лучше подарить девочке на десятилетие, – но долгий ответ слушала рассеянно, задумавшись о чём-то другом.
* * *
Мы подходили к огню, улыбаясь шуму и соседям, которые признали нас издалека. Кто-то уже размахивал рукой с зажатой в ней варежкой, а кто-то лил в гранёный стакан мутную жидкость.
И здесь Галя, сделав три порывистых шага нам навстречу – так, что наши дети остановились, – закричала своим по-прежнему сильным голосом, которым когда-то могла на нужный миг перекрыть шум лесного пожара или водопада:
– Развели собак! Мало вам одной! Куда тащите их! Тут люди отдыхают!
Слова её были тем обидней, что вокруг неё вертелись сразу три собаки – одна прокурорская, две вообще непонятно чьи, – а с другой стороны костра взметали снег ещё несколько лохмачей.
– Так, – сказал я, одёрнув за поводки своих питомцев. – Дети. Домой.
Дети всё поняли, покорно развернулись, и мы пошли обратно, ничего не отвечая.
Галя, отчего-то раздосадовавшаяся ещё больше, продолжала кричать, выбирая слова пообидней, касавшиеся, впрочем, не столько нас, сколько собак, в каждой из которых она увидела свой изъян: один кобель, по её мнению, был похож на чёрта, другой на козла, а третий смотрел паучьими глазами.
Дома мы молча разделись и разошлись по своим комнатам, пожелав друг другу спокойной ночи.
…Утром я был почти благодарен Гале за своё ясное сознание. Тот, налитый всклень стакан самогона я б наверняка выпил – а сегодня вспомнил бы о нём без радости.
Дети ещё спали.
На улице стояла сизая полутьма.
Стараясь не шуметь, я спустился на кухню, где под ёлкой жена разложила бесчисленные, в десятках пакетов и коробочек детские подарки, которые начинала закупать ещё за полгода. Немного полюбовавшись на коробки, я попил воды, и решительно, как на сцену, вышел во двор.
Если мне и было больно – так это за собак. За детей почти нет – ведь им неизбежно придётся обвыкаться с человеческой злостью, и жить среди неё, как сейчас они живут в нежности и заботе.
Собаки не ждали меня в такую рань. Должно быть, шум праздника мешал им заснуть до самого утра, оттого они встретили меня с недоверием: неужели гулять?
…Ах, как люблю я утро 1 января. То утро, когда ты почти наверняка знаешь, что будешь идти по улице один – наедине с новым годом.
И всюду блаженный разор, ещё пахнущий дымом и вином.
Вот вчерашнее костровище посреди деревни – чёрная клякса, затоптанная сапогами тех людей, что стояли здесь до последнего, допивая принесённое за пазухой. Поначалу они разговаривали всё громче и громче, а потом – всё тише и тише, словно бы выгорая вместе с костром.
От костра в разные стороны расходились следы.
Я без труда различил их.
Тяжёлые, в огромных калошах, валенки слепца, впечатанные так, будто он на каждом плече нёс по мешку муки.
Неспешную проходку Никанора Никифоровича, совсем, как видно, не захмелевшего.
И косой, через снежный луг, минуя стёжку, Галин след. Несколько раз, как видно, она падала и долго возилась в снегу, оттого что ухватиться ей было не за что.
Собаки мои ошалели от обилия острых запахов.
Кроме того, соседские кобели пометили вокруг все столбы и заборы – а моим хотелось немедленно всё это перепометить.
Не опасаясь, что явятся на прогулку такие же ранние, как и я, сельчане, я отпустил собак.
Чертя прямую линию, словно разлиновывая новую школьную тетрадь, пролетела удивлённая сорока: она опоздала к праздничному завтраку на костровище, но не переживала, зная: сегодня будет сытый день. Оставалось выбрать наиболее предпочтительный и щедрый двор.
Спустя четверть часа я собрал удовлетворённых собак.
Мы двинулись дальше по улочке – одной из трёх в нашей деревне. Я точно знал, что даже в окошко никто не посмотрит в нашу сторону: настолько безмолвным было человеческое жильё.
Собаки норовили обойти все ворота и калитки по пути: ведь каждый дом вчера парил запахами самого разного съестного. Животные чувствовали не достигавшие моего обоняния вкусы: варёного яйца, картошки на сале, паштетов, курицы, обглоданных костей и сваренной, но не тронутой пока говядины… и, скорей, мешавших этому великолепию сладостей: сгущённого молока, суфле, малинового варенья, приторных коржей.
Не окликая собак, я вдыхал январский воздух, который только в это утро пах так особенно и счастливо. Больше такого вкуса у него не случается целый год, так что стоило надышаться впрок.
* * *
Я провёл трёх своих кобелей и одну суку до конца деревни, и мы вошли в лес.
Снег был глубок. Я, благоразумно надевший с утра высокие охотничьи сапоги, прорывался первым. Собаки же, после нескольких попыток догнать друг друга меж сугробов, расхотели играть в игры и покидать тропу. Гуськом они шли за мной, словно бы привязанные друг к другу, и несколько озадаченные тем, к чему их повели в лес от столь чудесно пахнущей деревни.
Мне же хотелось их нагулять, и я, уже уставший и взмокший, брёл дальше.
Сломал себе старый сук – и с новой силой пошёл, опираясь на палку. Затем сломал ещё один, и палок стало две.
Спустя некоторое время мы нашли заячью дорожку – но, к моему удивлению, изучив её, собаки остались равнодушны, не сделав ни малейшей попытки двинуться вослед. Заяц прошёл, должно быть, вчера, и догонять его было делом муторным и бесполезным.
– Эх, вы, – сказал я. – Одни б мослы суповые глодать вам.
Вытоптав себе место, я присел у дерева.
Несколько минут собаки норовили влезть преданными носами мне в самое лицо. Преисполненный нежности, я насмеялся вдоволь.
Потом они утомились и разлеглись поодаль.
Воцарилась тишина, и, чуть смежив глаза, я без мысли смотрел в лес.
Лес был безмолвный, чуть будто бы обветшавший, – и безмолвие это, и слабое движение воздуха напоминало закулисье старого нетопленого театра.
…По проторенной уже тропке мы двинулись назад.
Утоптанная человеком и четырьмя собаками, она стала куда проходимей, и обратная дорога, как водится, оказалась быстрей.
Когда мы вышли к деревне, собаки снова развеселились.
Я блаженно встал на опушке и поиграл мышцами взмокшей спины, чувствуя себя невесть кем, явившимся со стороны.
– Спите?.. – с лукавой угрозой сказал я вслух, вглядываясь в деревню.
Над ближним домом кружили воробьи – должно быть, кто-то, отмывая тарелки, плеснул в окно пшённые или гречневые остатки.
Я взял собак на поводки, и мы почти побежали по улице, предчувствуя разнообразные радости, которые ожидали всех нас дома.
Навстречу сыпал суетливый и мелкий снежок.
Путь наш несколько раз пересекли встревоженные сороки, но я не придал этому значенья.
С каждым шагом мы чувствовали, насколько, в сравнении с недвижимым лесом, обжита наша деревенька, как много тепла порождает слабый человек, который, в отличие от зверя, не выживет без шкуры и одну ледяную ночь в снегу.
Уже миновав Галин дом, но не дойдя ещё до чёрного костровища, я остановился, будто получив под ложечку тупой, отдавшийся в сердце удар.
Торопясь к дому, мы не заметили чёрное пятно на снегу у Галиного двора.
Оглядываться мне тут же расхотелось. Но и пройти мимо было нельзя.
В лёгкой беспомощности я прикинул, куда же деть собак.
Решив, что нацеплю их поводки на колья Галиного забора, двинулся к её двору, нарочно не глядя на то, что ещё могло оказаться старым, потерянным кем-то тулупом.
Уверенно подойдя к ограде, я неспешно и слишком старательно навешивал поводки – теша себя еле мерцающей надеждой, что Галя увидит меня из окна, и закричит: «…собак что ли негде своих привязать, обоссут сейчас всё, идите к своему дому!..»
Я бы засмеялся тогда от счастья.
Мне нравилась эта буйная женщина, и я, если попадались на чердаке старые советские иллюстрированные журналы, в каждой работнице, гордо озиравшей покорённый простор, видел молодую Галю.
«…Она не боялась труда… Ценила человеческую дружбу… – со странной торжественностью думал я, отступая от собак полубоком и следя за тем, чтоб ни одна из них не сорвала свой поводок с забора. – …По снегам, в которых мы сразу же утомились, она прошла страну вдоль и наискосок… Ей всё было нипочём… Кроме жизни».
Как будто кому-то здесь жизнь по силам.
Оставшись одни, все четыре мои собаки, скобля снег лапами, разом запросились ко мне, норовя выпростаться из ошейников и повизгивая. Я грозно погрозил им пальцем:
– Ну-ка! Ждите! Я тут. Никуда не ухожу.
Наконец, я решительно обернулся – и увидел лежащую на снегу Галю.
Подходя к ней ближе, и слыша свои, отчего-то ставшие слишком отчётливыми шаги, без труда представил, как всё было.
Ей стало плохо, и она вышла из дома подышать.
Хотела было закурить, но, скомкав сигарету в ещё сильной, не бабьей руке, убеждённо двинулась со двора. Надо было поскорей дойти к любым ближайшим соседям, а там что-нибудь придумается… «Скорую» вызовут… или лекарства какие найдутся…
Здесь её кто-то словно бы пихнул с ужасной силой в бок. Стараясь не думать о боли, она из последних сил заторопилась, – но, даже не вскинув рук, кулём упала набок, и тут же умерла.
Я присел возле Гали – и, потрогав её шею, ощутил тот холод, что был холоднее снега, воздуха, льда, камня.
Беспомощно оглянувшись на собак, словно они могли подсказать, как быть, я вдруг понял по непуганой беспутной суете, производимой ими, что питомцы мои не знают ни человеческой, ни чьей-либо ещё смерти, и запах её не страшит их.
Когда полчаса назад мы шли здесь, смерть, не желая заходить в старый дом, поджидала на улице – и наша компания пересекла её белую тень.
Я сразу догадался, на годы вперёд, что, сколько ни проживу, так и не осозна́ю до конца, к чему это утро мне выпало встретить здесь: положив руку на плечо человеку, чья прозрачная душа недвижимо застыла над нами, не чувствуя уже ни ветра, ни боли, ни времени.
Если то было случайностью – мне, признаюсь, легче.
А если нет – то к чему мне место слагаемого в этом уравнении? Как мне расплачиваться за это место?..
…С тех пор мы жили нелюдимо, и тем не тяготились.
Звериная ночь
Керженец неглубок. В жаркое лето не сразу найдёшь место, где тебя накроет с головой, – разве что на крутых поворотах, где течение сносит пески. Если там глубоко нырнуть – обожжёт ледяная вода на дне.
Весной река разливается втрое, а то и вчетверо от июльской своей ширины, безжалостно вымывая стоящие на высоких берегах деревья, чаще всего сосны, и затем унося их, насколько хватает сил, – пока те не зароются поломанными суками в песок, и не начнут, теряя кору и наполняясь влагой, чернеть, пугая купальщиков.
На место поваленных выходят к берегу из леса следующие, дождавшиеся своей очереди сосны, оказываясь на самом краю. Всё лето и осень смотрят они на своё уплывающее отражение. Половина их корней оказываются оголёнными. Сухо растопырившись и постепенно отмирая, ослепшие корни торчат из развороченного прошлым половодьем берега.
Ошеломлённую сосну, надрываясь от удвоившейся тяжести, держат теперь только те корни, что тянутся в лес.
Голодая и тоскуя, сосна слабеет. Томясь, подсыхает её крона.
Сосна прощается со своими сёстрами – на следующий год её бросят в реку, чтобы утопить.
Наступает зима.
Никогда я не заставал этих падений своими глазами – оттого, что сосны не рушатся разом.
Сначала, подпекаемый мартовским солнцем, расходится кое-где белый покров льда, и с берега становится слышно, как струится вода в полынье.
Обречённое дерево вдруг видит себя в аспидного цвета реке.
С каждым днём солнца становится всё больше и больше. Вода начинает понемногу подтачивать и крошить лёд. Весь лес счастлив этой суете, этому клокотанью. И лишь сосна чувствует, что каждый день у неё выкарябывают оставшиеся корешки, медленно подмывают землю, на которой она простояла целую жизнь.
Вскоре, нарушая законы равновесия и тяготенья, сосна зависнет над рекой, будто готовая взлететь стрела. Как же не хочется ей кормить речных мокриц и служить местом щучьих охот…
* * *
Ранней, ещё в снегах и во льду весной, звери волнуются и вслушиваются. Привыкшие к подморозившей время зиме, теперь они чувствуют тревогу.
Звериная ночь по-прежнему черна, но в черноте этой бродят, медленно отекая, тени.
Сороки, привычно рисующие в оцепенелом воздухе плавные линии полёта, вдруг резко ниспадают, удивлённые открывшейся прошлогодней перегнившей зеленью.
В берлогах ворочаются медведи.
Белка, сорвавшись с дерева, делает прыжок такой длины, который ещё вчера не рискнула бы совершить.
Деревья меняют речь, пробуя свои новые, ещё простуженные голоса.
Сугробы, по которым зверью возможно было бегать, уверенно чувствуя их каменистую крепость, вдруг уменьшаются за ночь вдвое.
Зверей и влечёт, и пугает река.
Всякий раз, когда мы возвращались с лесной прогулки, чёрный мастино наполетано Нигга останавливался у нашего двора и смотрел на меня с надеждой.
Находившись по лесу, я хотел домой. Дома жена готовила обед, и я, прилежный ученик своих собак, слышал его горячее скворченье даже с улицы – не слухом, а обонянием.
Жене помогал на кухне ополченец по кличке Злой.
Он приехал с войны за мной, своим вчерашним командиром, чтобы излечить пробитую, сулившую ему раннюю инвалидность ногу.
Злой был совсем ещё юн – ему не исполнилось и двадцати. Он был моложе нас с женой более чем вдвое. Несколько раз впопыхах ошибаясь, он окликал жену «мамой», а в конце концов так и сказал: я нашёл себе новую семью.
Впрочем, и с прежней у него было всё вроде в порядке. Он происходил с малороссийских земель, где у него оставалось семь братьев и сестёр. В многолюдной семье ему иной раз недоставало внимания: он смешно рассказывал, как ночами, совсем маленький, приходил к матери и спрашивал: «…можно, я здесь лягу? Я боюсь». На что мать отвечала: «Бояться надо меня». Её можно понять: пусти одного – все семеро придут.
…В ногах у жены и Злого путался рыжий кот по кличке Мур: уши с кисточками и огромный, как у хорошей лисы, хвост, стоявший торчком.
Поворочав свою тарелку в углу кухни, кот запрыгивал на кресло-качалку и, не засыпая, неустанно мурлыкал – из благодарности жаркому дому и близости людей.
На втором, мужском этаже дома играли, перебравшись в мою комнату из своих, младшие дети – сын и дочь. Завалив на бок мою гитару, они тянули, забирая в щепотку, её несчастные струны и голосили дурными голосами.
Всё это я тоже слышал, стоя с Ниггой у двора, и стремился домой, чтоб с нарочитой суровостью отобрать у детей гитару, которую я непременно сяду тут же настраивать. Гитара всегда должна быть настроенной, а автомат – начищен.
Но Нигга – он так смотрел…
– Хочешь к реке? – спрашивал я. – Она оживает? Хочешь напиться речной воды?
Нигга радостно вздрагивал мышцами красивой спины, различая мою, отозвавшуюся на его порыв, интонацию.
Чтоб я не передумал, он мягко натягивал поводок, обозначая движение вперёд – идём же скорей ко льду, чернеющему в прогалах ледяной и хрусткой на вкус водой.
Мы спускались к реке. Мягко ступая, он подходил к воде и принюхивался. Затем делал ещё несколько шагов и снова поводил носом.
Я трогал палкой лёд, проверяя его крепость, и гадая, отчего река так странно подтаивает – один надрез посередине, два у края, и вон ещё где-то сбоку: словно то здесь, то там пробиваются тёплые родники.
Вытягивая красивую чёрную шею, Нигга опускал морду к раскрытой воде, пробуя её на вкус.
* * *
Предвкушая удовольствие, он ещё раз переставил мощные лапы, выбирая удобное положение, и склонился всем телом…
Безо всякого хруста лёд под ним раскрылся, и он вдруг оказался в реке – причём сразу весь, словно там была звериная ловушка.
Напуганный, он тут же совершил слишком резкую попытку немедленно вырваться. Из создавшейся полыньи во все стороны, как от взрыва, полетела ледяная мелюзга. Полынья разом стала ещё больше. Он уже мог делать в ней полный, вокруг себя, оборот, неистово пытаясь найти место, где можно опереться лапами, чтоб вынести тело из этой ужасной воды.
Я знал наверняка, что там должно быть мелко, что прорубь образовалась в метре, ну, в полутора метрах от берега, – а там мне, как я помнил с прошлого года, даже не по пояс, а чуть выше колена.
И тем не менее, пёс ушёл в аспидную воду слишком глубоко, и, судя по размашистым движеньям его словно бы отвязавшейся головы, дна он не чувствовал.
Кинувшись к нему, я пал на колени, а затем на живот, и, толкаясь ногами по вязкому, липкому, только мешающему снегу, пополз вперёд, держа на вытянутой руке палку, пугаясь: «…не схватит ведь, не схватит, не догадается…»
«Придётся, – думал я, – так и встать в эту прорубь. Ну, пусть там по пояс будет, чёрт с ним. Вытащу его на руках…»
Пугало другое: а вдруг, если я обрушусь в полынью, она разом станет втрое больше, и пса поволочёт течением под лёд, – что тогда?
…Изо всех сил принуждая себя не торопиться, злясь на слишком тяжёлый полушубок, который лучше было б сразу снять, но теперь уже некогда, я сделал ещё рывок, и достал наконец палкой край проруби.
Нигга неустанно бил вокруг себя лапами и смотрел на меня, именно на меня.
Едва ли он догадался о предназначении этой палки – но, будто в остервенении, со зла, что я не делом занимаюсь, он хватанул её зубами, и этой доли секунды мне хватило, чтоб рвануть его на себя, а ему достало ума не разжать сразу же зубы.
Нигга оказался на берегу.
Отяжелевший словно бы втрое, пёс с видимым замедлением попытался отряхнуться – как будто сердце его и мышцы сковало, и, даже вышедший на берег, не обрёл он полного освобожденья.
Тяжёлая вода медленно отекала с него, и в этом струенье было что-то хищное, оскорблённое.
– Мразь такая! Всё мало тебе… – выругался я и бросил палкой в прорубь. – Жри!
* * *
Ниггу мы обтирали на кухне втроём – тремя махровыми полотенцами – возле тут же разведённой печи: Злой, жена, я.
Первую минуту от него шёл натуральный холод, словно температура его могучего тела упала до нуля, и только где-то в глубине билась последняя тёплая жилка.
Он благодарно и молча принимал заботу, осмысленно, хоть и чуть онемело поднимая лапы и задирая голову.
Но когда пространство тепла внутри его тела начало́ наконец расширяться, разгоняя ртутную кровь и оживляя мышцы, он вдруг обрёл голос.
Повернувшись к жене – главной его радетельнице и воспитательнице, – захлёбываясь и торопясь, пёс начал рассказ.
Это напоминало птичий курлык, или детскую прерывистую, пополам с плачем, речь, раздающуюся где-то за стеной.
Он свиристел, тонко подвывал, ныл, заплетая эти звуки то с низкой горловой нотой, то с подвизгиванием. Речь его была обильна, быстра, путана, словно он разом вспомнил весь собачий словарь и сыпал им.
Пёс словоохотливо жаловался жене – и тут же огорчался, что не всё, кажется, она понимает. Не понимает до конца, как темно и страшно было в той проруби!
Как тянула его, заглатывая, вода!
Как ломался, поддаваясь, лёд, который лишь с виду такой твёрдый, но на самом деле – как печенье!
Как из последних сил билось его сердце!
Как скоро истощались силы, которых хватило бы на любой смертельный поединок!
Как перехватило горло, и он не сумел даже залаять…
Мы отпрянули.
Мы смотрели на него неотрывно.
Он говорил! Говорил!..
Закончив рассказ, пёс тут же, будто забыв какую-то важную вещь, начал по новой, то высоко поднимая голову с запавшими от горя глазами, то тычась своей всё ещё холодной мордой прямо в лицо, в губы жене. Не умея сдержать слёз, она целовала его, повторяя:
– Нигга! Нигга! Я слышу! Слышу!
Пёс делился ужасным знаньем.
Он заглянул во тьму – и тьма эта хуже, чем тьма самого тёмного леса.
Хуже, чем тьма самого тёмного коридора.
Хуже, чем тьма старого подвала в брошенном доме.
Там нет ничего, кроме ночи. Там пахнет только льдом.
…Через несколько минут он умолк, и, поискав себе место, тревожно заснул возле печки.
Во сне он снова видел наплывающую на него реку – и, вздрагивая всем телом, просыпался. В печи пылал огонь; Нигга смотрел на него пристально, и языки пламени на минуту успокаивали его.
* * *
Накормив на ночь Ниггу куриным мясом и напоив тёплым молоком, мы оставили его ночевать на кухне. Холод проруби наконец покинул его, и спал он крепко.
Обычно я работал допоздна, и жена, не умевшая засыпать при включённой лампе, ложилась в большой комнате на первом этаже. Изначально то была выполненная из хорошего сруба изба, вокруг которой мы и выстроили остальной дом. В избе зимой тепло хранилось дольше всего, а летом, напротив, там было прохладно.
…За полночь я вышел на улицу и послушал реку: не двинулся ли лёд.
Но река таилась и ждала, и небо, напоминавшее твердь со вмёрзшей в ледяной ил рыбой, тоже казалось недвижимым.
Вослед за мной в дом юркнул рыжий кот, изгнанный на прогулку ещё когда мы обтирали Ниггу, – оттого что мешался и требовал, чтоб им тоже занялись.
Уже поднявшись к себе, я услышал, что Мур, поддев на удивление сильным когтем край двери той комнаты, где спала жена, уверенно пролез в образовавшуюся щель.
Даже со второго этажа я различил, как, вспрыгнув на кровать, он тут же блаженно замурчал. Потом тональность его мурчанья изменилась – видимо, жена перевернулась на другой бок, но не прогнала кота, а лишь отодвинула: он был в зимней изморози, и подтаивал.
Уже засыпая, я слышал, как проснувшийся Нигга цокал лапами по плитке, выложенной возле печи: видимо, ища себе не столь жаркое место. Полусонный, я даже приподнялся с кровати, готовый по первому его зову спуститься, чтоб успокоить пса, но звуки вскоре прекратились.
Спустя час меня разбудило топотанье детских ног: это был младший сын. «…напился на ночь лимонада», – догадался я.
Была уже глубокая ночь, когда вскрикнул ополченец Злой. Ему из раза в раз снился один и тот же сон: они уходили на легковой машине из села, куда уже заползала вражеская армия. Вослед им выехал танк. Предчувствуя выстрел, водитель легковой машины гнал, почти обезумев, но на повороте не справился – и машину занесло, а затем жестоко перевернуло. В тот же миг раздался выстрел – и вполне возможно, что танк попал бы, но авария их спасла. Окровавленный Злой вытащил водителя, слыша чудовищный гул приближающегося танка, и поволок потерявшего сознание сослуживца в ближайший овраг, радуясь, что снег уже растаял – и они не оставляют следов, но понимая вместе с тем, что, если на танке сидит пехота, – они их скоро найдут.
Когда звук приближающегося танка, нарастая, проникал в самую голову, наполняя черепную коробку, – Злой вскрикивал. …Разбуженный собственным криком, он вставал и, не включая свет, слепо трогая стены руками, шёл на кухню выпить воды.
* * *
Просыпался я всегда первым, немногим позже шести.
За окном тлела темнота, и, вглядываясь в неё, я опознавал силуэт леса на том берегу. Этим соснам предстояло выжить. Длинные их корни надёжно вросли в мёрзлую землю, а древесные тела знали свою силу и нерушимость.
С минуту я гадал, какое сейчас точное время. Это было моей ни к чему не обязывающей забавой. Я редко ошибался больше чем на несколько минут. Это подтверждало сказанное мне тридцать лет назад отцом: человек носит часы в себе.
Чем светлей становилось, тем лучше я различал надломленный силуэт той сосны, что росла у реки наискосок от нашего дома, и была этой весною обречена. В темноте сосна казалась виселицей.
Очнувшись окончательно, по не слишком объяснимым приметам я вдруг понял, что на втором этаже никого нет. Домочадцы, спавшие в соседних комнатах, отсутствовали.
Мур, обычно приходивший досыпать на второй этаж к детям, ещё ночью ушёл к жене, вспомнил я.
Но пропал не только Мур.
Полежав ещё несколько минут и убедившись в точности своих ощущений, я, взволнованный, поднялся.
Глянув в детскую, сына я не увидел. Да, он поднимался в ночи, но отчего-то не вернулся в кроватку.
Тихо подойдя и еле качнув приоткрытую дверь, я заглянул в комнату Злого. Лежанка его была всклокочена и пуста – причём, кажется, давно: воздух в комнате уже растерял приметы тёплого человека и его сна.
С трудом сдерживая себя, чтоб не топотать по деревянной лестнице, я спустился и заглянул на кухню, где специально для Нигги оставили ночной свет – чтоб не обжёгся о печь в темноте.
Но и Нигги не было возле печи.
Без всякой надежды я заглянул под большой кухонный стол, заранее зная: там тоже пусто.
Однако, выпрямляясь, я уже слышал многочисленное живое дыханье самого разного размера существ из большой комнаты.
Дверь туда была открыта на треть.
Вослед за котом, догадался я, следующим пришёл Нигга.
Видимо, очнувшись, он решил, что печь не успокаивает его больше: она холодела и пахла пеплом. Легко обнаружив по запаху место сна своей хозяйки, он явился туда и, совсем чуть-чуть посомневавшись, мягко запрыгнул к ней на кровать.
Кот, придавленный Ниггой, взмяукнул, но вырвался, и, перебравшись через жену, лёг с другой стороны.
Когда явился сын, ме́ста рядом с матерью для него уже не было, – и он притулился у неё в ногах. Одеяла ему тоже не хватило, и он лежал, свернувшись почти в ровный кружок.
Злой же, пришедший последним, лёг на полу, головой в ножках кровати, на звериную шкуру.
Он всегда там укладывался, когда вечерами мы смотрели всей компанией кино. Однако перебраться туда спать он решился впервые, ведомый той же самой смутной тревогой, что и все остальные.
Пять душ мерно дышали: четыре мужчины, пришедшие в звериную ночь к матери.
* * *
Спустя несколько дней льдиная оборона рухнула.
Воды шумно несли грязные, взмыленные обломки льда, кривые, рогатые сучья, целые выдранные кусты.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?