Текст книги "Тысяча жизней"
Автор книги: Жан-Поль Бельмондо
Жанр: Зарубежная прикладная и научно-популярная литература, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Жан-Поль Бельмондо
Тысяча жизней
Jean-Paul Belmondo
MILLE VIES VALENT MIEUX QU’UNE
© LIBRAIRIE ARTHEME FAYARD, 2016
Фотография на обложке: © ROGER-VIOLETT / East News.
© Н.О. Хотинская, пер. на русский язык, 2017
© Издание, оформление. ISBN 978-5-04-089159-7 ООО «Издательство «Эксмо», 2017
При соавторстве Поля Бельмондо и Софи Бландиньер
Предисловие
Эта тысяча жизней пролетела быстро, слишком быстро – на скорости, на которой я водил машины.
Я мог бы просто прожить их один раз, не рассказывая. Но я ненасытен, и с этой высоты, которую дарит время, мне захотелось пройти путь заново, медленнее и в обратном направлении.
Вспомнить – нет, не все, но, вероятно, главное, чтобы облечь его в слова.
Насладиться тысячей жизней во второй раз, прожив их снова, – это, быть может, слишком; но, когда речь идет о счастье, умеренность – добродетель тщетная.
Я еще хочу жить свою жизнь. Как молодой.
И если мое тело больше не позволяет мне выполнять трюки, мчаться на «Феррари», бегать с одной съемки на другую, с одного представления на следующее, оно не мешает мне пережить все заново, как будто это было вчера, как будто это было сегодня.
Я понимаю, рассказывая вам, как любил эту прогулку-жизнь, какой она была веселой, шальной, изобильной, богатой дружбой и любовью.
Я очень рано развил в себе свободу и радость жизни, возможно, потому что я был дитя войны, возможно также, потому что мои родители показали мне эти качества и дали, как подарок, возможно, наконец, потому что я сам решил, что из этого будет состоять моя жизнь.
Конечно, я шел напрямик, ломал рамки и выводил из строя механику, раздражал классиков, очаровывал современников. Вообще-то не было и речи о том, чтобы вписаться в норму, она меня отторгала. Школа ненавидела меня, а Консерватория даже не сохранила следа моего присутствия в ее стенах, которые я сотряс гомерическим смехом.
Надо признаться, у меня никогда не было дара к трагедии. До такой степени, что мне всегда с трудом удавалось заплакать в фильмах и что, несмотря на драму, на жестокие утраты, оставляющие ощущение ампутации, жизнь казалась мне легкой и ясной.
Кино осветило меня софитами в 1960 году, и я так и остался в их свете. Фильмом «На последнем дыхании» Жан-Люк Годар определил мою судьбу, о какой я и мечтал: быть актером, всеми желанным, которого ищут режиссеры и любят зрители; быть многими, поносить все костюмы, сыграть несметное число ролей и изучить человечество.
Ибо величайшая привилегия актера в том, что ему позволено сохранить свою юность. Оставаться ребенком, играть понарошку, превращать действительность в торжество вымысла, жить мгновением, фонтанировать.
Это удовольствие я нашел и здесь, в восемьдесят три года, на сей раз в моей собственной шкуре. Этот текст оставалось еще сыграть, рассказать. Я вложил в него тон моей жизни, выплесками.
1. Мадлен или воля
Красные коленки, пунцовые, как помидоры в сетке на багажнике. Мама снова садится на велосипед. Она только что с него упала, в пятый или шестой раз, но снова, не дрогнув, вступает в поединок с двухколесной машиной. Понадобилась бы вся немецкая армия и русские с японцами в придачу, чтобы разубедить ее укрощать единственное средство передвижения, доступное во время войны, лишившей нас бензина.
Мама ничего не боится, даже войны. И уж конечно, велосипед ее не испугает.
Рыцарь Баярд в юбке – вот кто моя мама, великолепная амазонка. Высокая, насколько я могу судить с высоты моих семи лет, такая красивая, что ее даже снимали в кино, и живая, очень живая.
Я полон восхищения и хорошо понимаю отца, что он на ней женился.
Мне нравится представлять их десять лет назад, как папа в Высшей Школе искусств робко и ласково глядит на маму и ее ловкие карандашные штрихи, соглашаясь дать себя нарисовать в пылком влюбленном молчании.
* * *
Мадлен вышла замуж за Поля, Поль женился на Мадлен, они стали неразлучны. И даже приказ о мобилизации папы, подсунутый под дверь квартиры на Данфер-Рошро сентябрьским утром 1939 года, не помешал им быть вместе.
Ибо решимость и энергия Мадлен на службе любви к моему отцу заставили ее отправиться за ним на север. Она следовала за ним, мужественная родственная душа, из гарнизона в гарнизон, из города в город, по территории карты Нежности[1]1
Имеется в виду хрестоматийная для французов карта страны Нежности, созданная писательницей Мадлен де Скюдери (1607–1701). – Прим. перев.
[Закрыть].
Она бывала, в числе прочих, в Булонь-сюр-Мер и Кале, куда мы, я и мой брат Ален, приезжали к ней с бабушкой и ее другом Шарли.
Мой дед пропал без вести на полях сражений Первой мировой войны 1914–1918 годов. Я буду представлять себе позже, что он и есть тот самый неизвестный солдат, спящий под Триумфальной аркой.
Бабуля была сильной и плакать не позволяла. Шарли был врачом, и, хоть мама его терпеть не могла, кто-то, кто лечит тела, все же лучше, чем вообще никакого тела рядом.
Путешествие было бурлескным, по запруженным дорогам Франции военного времени, на классном «Гочкисе», машине бель-эпок, очень кстати созданной оружейником. На крышу бабуля и ее новый друг наложили матрасов, служивших гигантским пуленепробиваемым жилетом. Если бы вражеский самолет обстрелял нас, пролетая, мы надеялись, что пули застрянут в толстой шерсти.
С этим нагромождением постельных принадлежностей на крыше нашего благородного средства передвижения выглядели мы незаурядно. И вряд ли незаметно. В конечном счете, я думаю, нам повезло, что мы не привлекли внимания и не раззадорили какого-нибудь пилота люфтваффе.
* * *
Этот велосипед моей мамы стал импровизированным танком. Нехватка ощущается во всем, а ноги дешевле бензина. Наши желудки стали приоритетом. Чтобы удовлетворить их по минимуму, требуются все мыслимые усилия. И моя мама, которая через несколько недель предпочла перебраться с нами в безопасное место, чем следовать за мужем, их прилагает.
Мы поселились среди зелени, недалеко от Рамбуйе, брошенные на произвол судьбы в доме, которым владеет папа, в лесу, на подъезде к Клерфонтену. Надо признать, что преимущества деревни в голодные времена увеличиваются многократно.
К романтическим атрибутам зелени добавляются практические. Разбросанные по округе фермы еще поставляют жизненно необходимый минимум, которого недостает горожанам: мясо, овощи, молоко, масло, а в сезон и фрукты.
Но все эти редкости надо еще добыть, а до ближайшей фермы не меньше десяти километров. Пешком мама добиралась бы туда-обратно четыре часа. Она без колебаний накачала шины папиного велосипеда и оседлала его, хотя не имела в этом никакого опыта, разве что была зрительницей поездок своих детей.
Она старается, но поначалу ей нелегко. Ее часто выбрасывает из седла и тянет к земле, где острые камни обдирают ей кожу на ногах. Велосипед неустойчив, и ей трудно удержать равновесие. Она падает и падает, но улыбки по-прежнему озаряют ее лицо, несмотря на колени в царапинах и ссадинах. Она учится, не хныча, не жалуясь, не опуская рук.
Благодаря ее упорству мы едим досыта. И впитываем по ходу ее цепкость к жизни и чувство приключения. Как первую заповедь, чтобы жить свободным: воля может все.
Несколько лет спустя, когда я паду духом после первой неудавшейся попытки стать актером, она мне об этом напомнит: «Воля, сынок. Прояви волю, и у тебя все получится». И мужество, конечно, тоже.
Его требовалось немало, чтобы оставаться одной в огромном доме, затерянном в лесу, с двумя малолетними детьми, когда немецкая армия уже завоевала страну и стояла в Рамбуйе. Его требовалось еще больше, чтобы прятать в подвале еврейскую семью, которой она тайно помогала.
Этим фактом она никогда не кичилась в дальнейшем. Даже когда после войны некоторые злонамеренные умы клеветали на моего отца, ставя ему в вину участие в поездке в Германию с другими артистами. Понадобилось вмешательство генерала де Голля, вручившего ему орден Почетного Легиона, чтобы заставить замолчать этих лицемерных стервятников.
Я никогда не слышал, чтобы мама говорила о них дурно. В этом она тоже подала нам пример: лучше честное объяснение, чем замаскированная критика.
Через несколько дней мама уже падает реже. Но фанаткой велоспорта она не стала. Когда в Клерфонтен вернулись погожие дни, она дала нам заменить ее в миссии «снабжения». И вот мы катим, насвистывая, к ферме, крутим педали, потеем и пыхтим.
Туда мы летим стремглав, соревнуясь, кто первый. Но возвращаться всегда дольше. Солнышко светит, птицы поют, колышется пшеница. Вдвоем, одни в лесу, мы всегда найдем чем развлечься, а главное – чего поесть. Фрукты на багажнике велосипеда хорошо пахнут, я лакомка, и мне трудно устоять перед желанием их отведать. Я беру один, два, три, четыре, а то и больше. На каждом следующем обещаю себе, что это будет последний.
Только дома, спешившись и взглянув на багажник, я обнаруживаю размах своего грабежа. И готовлюсь к нахлобучке. Мама, не в пример папе, сердится на мои глупости, но никогда меня не наказывает. Тем хуже для режиссеров, которые позже будут на нее в обиде за то, что она меня воспитала, уважая мою свободу.
Великая Война, на которую мой отец ушел добровольцем в семнадцать лет, вырыла ложе, широкое, как траншея, принявшее желание радоваться малому. Он оставил три года юности под ружьем и еще несколько месяцев на сверхсрочной, потому что ему уже стукнуло двадцать – возраст, чтобы носить форму, пока мир не воцарится окончательно и опасности не будут устранены.
Так что, конечно, мои глупости кажутся ему сущими пустяками в сравнении с ужасами, в которых он побывал. Они почти забавляют его. Забавляли.
Мои родители обладали даром к счастью, который они охотно передали мне в наследство.
* * *
Спустя годы я, студент театрального, жил в квартире в том же доме, что и мои родители. Мне часто случалось видеть папины снисходительные улыбки, когда он замечал, какой мы с приятелями устраиваем бардак.
Я всегда готов предоставить кров друзьям-актерам в нужде – например, Анри Пуарье, который ютился в комнате для прислуги, практически нежилой, почти под открытым небом: худая крыша пропускала дождь, вынуждая моего друга жить среди тазов. А так как Анри далеко не единственный молодой артист с богемными замашками и пустым карманом, гостеприимством моих родителей пользуется довольно многочисленная публика. Жан Рошфор, хоть он и не на улице, часто живет у них; Франсуаза Фабиан проводит там все свои дни – но не ночи.
Бывает даже, я приглашаю подружек из тех, что ловят клиентов у Центрального рынка, и, в конце концов, их пестрое сборище у подъезда повергает жильцов в растерянность.
Трехкомнатная квартира на третьем этаже достаточно просторна для нашего буйного братства, а кровати широки и удобны. Недостаток только один: окна выходят во двор, и света маловато.
При постоянном притоке молодых горячих ребят я слишком часто разрываюсь на части, душ забивается, а бардак в гарсоньерке[2]2
Гарсоньерка – квартира холостяка; часто об однокомнатной и небольшой холостяцкой квартире. – Прим. ред.
[Закрыть] неописуемый. К тому же, будучи в гостиничном деле любителем, я не веду регистрационных книг, что создает порой неловкие ситуации: кто-то в темноте лег на кого-то, думая найти кровать пустой, кто-то вломился в комнату, где уже резвится парочка… Кстати, последний случай, один из самых проблематичных, заставил меня «позаимствовать» на стройке фонарь с кнопкой, который загорался красным, когда вход был запрещен. Так стало возможно предаваться шалостям вдвоем, не будучи потревоженными непрошеными гостями.
Квартиру-общежитие, настоящую «коммуналку» трудно содержать чистой и прибранной. Вдобавок в число наших с друзьями добродетелей сдержанность не входит, и я не могу поклясться, что наши респектабельные соседи от этого не страдали. Часто, кстати, в таких случаях, когда мое гостеприимство по отношению к юным и бедным собратьям переходит все границы, вмешивается мама и выставляет всех за дверь, да так споро, что ей позавидовали бы бретонские грузчики. И это происходит примерно каждые две недели. Сцена вызывает у меня смесь наслаждения и острого чувства вины.
Я терпеть не могу сердить мамочку.
Я так любил мою маму, что мне было невыносимо огорчать ее и видеть, как исчезает с ее лица эта чудесная улыбка, ясная и светлая, делавшая ее такой красивой.
Я всегда стараюсь не делать слишком серьезных глупостей, чтобы не омрачать ее счастья. Да у меня бы и не было никаких смягчающих обстоятельств, ведь при доброте и душевной открытости моих родителей любая попытка бунта с моей стороны была бы неоправданной.
Когда у мамы есть мотив реагировать властно, она это делает. Это ее натура, живая, динамичная. И потом, надо же держаться своей родительской роли. Но сердится она недолго и прощает легко.
Правда, шалые постояльцы с третьего этажа не знают об этой ангельской черте ее характера: они выжидают несколько дней после изгнания, чтобы потом подняться на шестой и постучать в ее дверь с букетом фиалок и очень вежливо сформулированными извинениями. Тронутая, она широко улыбается им, смягчившись. И уже назавтра друзья-приятели возвращаются на третий этаж со своими пожитками.
Это на самом деле не так уж беспокоит мамочку, ведь она и сама всегда готова приютить тех, кому повезло меньше, чем нам, и кто стеснен в средствах.
Я всегда сознавал свои привилегии, понимая, какое мне выпало благословение родиться в семье дружной, любящей и с достатком. Мама наверняка говорила себе то же самое.
* * *
В войну моя мама укрывала трех евреев, преследуемых гестапо. Она носила им еду и питье с осторожностью, которая не казалась мне необходимой – я ведь нечасто встречал немцев за пределами Рамбуйе и думал, что они вряд ли способны видеть сквозь стены.
Она, должно быть, опасалась доносов; и была права. В эти смутные времена все было зыбко и ненадежно, и доверие шло рука об руку с осторожностью, которую в других обстоятельствах назвали бы «параноидальным бредом».
Большие густые деревья клерфонтенского леса не спасали нас от всего. Над нами всеми было одно небо, становившееся серо-черно-кровавым, когда в нем бились самолеты. Союзники и немцы сражались на воздушной арене, а мы, зрители, смотрели снизу.
Папа попал в плен. Это наверняка встревожило маму, но она никак этого не выказывала, упорно оставаясь веселой и жизнерадостной.
К счастью, Поль Бельмондо был не из тех, кто опускает руки и смиряется. Он запланировал и осуществил свой побег благодаря помощи Валантена, классного парня, водившего грузовик строительного предприятия. Так им удалось вернуться во Францию, в Париж.
И это приключение так крепко их связало, что они продолжали встречаться до самой смерти моего отца 1 января 1982 года.
Чудесное появление отца, исхудавшего, с блестящими глазами, после столь долгого отсутствия произвело на меня сильное впечатление. Мама ликовала, счастье было полным, хотя на следующий день ему пришлось уйти, чтобы скрыться, и мы жили без отца до Освобождения. Но благодаря этой короткой интермедии мы с моим братом Аленом получили сестренку Мюриэль, родившуюся девять месяцев спустя!
И в семье появилась еще одна артистка: она стала балериной, танцевала в балетах Нанси и Анжера, потом преподавала в консерватории парижской Оперы. Одной ночи хватило для третьего ребенка. Мои родители не шутили, когда речь шла о любви.
После его ухода мама, беременная, вынуждена была в одиночку справляться с повседневными трудностями военного времени. Пришлось обойтись без папы.
Много позже, когда он покинет нас, ей снова придется жить без него. Но, верная своей силе, своему оптимистичному характеру, привычке идти вперед, не пережевывая бесконечно прошлое, она будет продолжать наслаждаться жизнью, открываться ей.
* * *
Поскольку мама не могла путешествовать с отцом, чья работа скульптора к этому не располагала, она будет делать это со мной, когда его не станет.
Между съемками, как только у меня появляется свободное время, я увожу ее в далекую страну. И каждый раз испытываю тот же восторг, видя ее, полную энергии, смеющейся, движимой ненасытным любопытством, готовой все открыть, все познать. Особенно ее очаровали экзотические края: очень холодные, как Аляска, и очень жаркие, как Карибы.
В ее случае годы никогда не были бременем, под которым коснеют. Старость не убавила ни ее жизнелюбия, ни ее дьявольской энергии. Она слишком любила скорость и полноту жизни.
И, не в пример большинству тех, кто едва решался сесть на пассажирское сиденье машин, зачастую спортивных, мощи двигателей которых я отдавал должное, гоня что есть мочи, мамочка просила еще прибавить скорость. Она любила эти пьянящие ощущения. Стрелка спидометра показывала 200 километров в час, мне это казалось вполне достаточным, но ей – нет. И я жал на газ и прибавлял 10 километров, счастливый, что исполняю ее желание, становлюсь сообщником ее безрассудства. Она ликовала, а я смеялся.
Когда после нее какой-нибудь в меру боязливый приятель садился в одну из моих гоночных машин и при первом же легком ускорении начинал жалеть о только что съеденном обеде, белел и желтел лицом, молился всем святым, даже тем, которых нет, и заклинал меня сохранить ему жизнь, я молча, но красноречиво воздавал должное стойкости моей мамы.
Я сделал бы что угодно, лишь бы доставить ей удовольствие, а поскольку кое-каким талантом к чему угодно я обладал, она часто была счастлива.
Даже когда она потеряла зрение и оказалась лишена наших экскурсий в зарубежные страны и импровизированных ралли по дорогам Франции – еще без радаров и мобильных жандармов, – она продолжала путешествовать, улыбаясь. Я приходил к ней и читал ей романы. Держа тон, как принято говорить.
Признаюсь, я немного перебирал с игрой голосом, чтобы воспроизвести перед ней образы. Юный студент Консерватории, который, привыкнув к пространству театра, слишком громко говорил поначалу на съемочных площадках, вновь оживал для нее.
Мне бы хотелось, чтобы она услышала эти строки из моих уст. И чтобы вернулась туда, в Клерфонтен, со мной.
2. Свободные силы
Небо кишит самолетами, тянутся белые следы, сверкают молнии. Похоже на семейную сцену между богами, оспаривающими друг у друга право остаться в тучах. Зрелище одновременно завораживающее и жуткое.
Монументальная водонапорная башня, хорошо видная с неба, высится всего в нескольких километрах от нашего дома в Клерфонтене и служит ориентиром, с одной стороны, немецким самолетам, штурмующим «летающие крепости»[3]3
Boeing B-17 Flying Fortress («Летающая крепость») – первый серийный американский цельнометаллический тяжeлый четырeхмоторный бомбардировщик. – Прим. ред.
[Закрыть], с другой – американским бомбардировщикам, летящим на Берлин.
Нередко случается, что немцы подбивают наших друзей, и тогда следует страшное пике штопором и посадка на брюхо (часто роковая) в лесу Рамбуйе.
Я люблю играть в разведчика и от всего сердца надеюсь, что случай однажды приведет мой велосипед к одному из этих раненых героев, застрявшему в остове своего полусгоревшего самолета. Я тогда в свою очередь спасу ему жизнь, вытащив его из стальной могилы, а потом буду лечить и кормить каждый день в укрытии, которое построю ему из веток и папоротника. К нему постепенно вернутся силы, и вскоре он достаточно оправится, чтобы заговорить, и расскажет мне обо всех своих подвигах. А потом, когда выздоровеет окончательно, он даже научит меня водить самолет и стрелять из пистолета, револьвера и автомата. Мы станем друзьями, и, когда закончится война, он велит наградить меня американской медалью за его спасение от страшной смерти. Мои родители будут мной гордиться, и я смогу сказать, как Гийоме в коротких штанишках сказал Сент-Экзюпери: «Ей-Богу, я такое сумел, что ни одной скотине не под силу»[4]4
Имеется в виду Анри Гийоме (1902–1940), пионер французской авиации и друг Антуана де Сент-Экзюпери, посвятившего ему «Планету людей». Эту фразу по легенде Гийоме сказал Сент-Экзюпери, когда тот прилетел за ним, чудом выжившим после крушения в Андах. – Прим. ред.
[Закрыть].
Увы, мне ни разу не посчастливилось встретить американского пилота живым. Провидение не всегда сговорчиво. Летчики, упавшие в лес, исчезали, прежде чем я успевал их найти, спасенные другими героями, которые, надо признать, были настоящими профессионалами.
Партизаны имели опыт операций спасения: они быстро забирали американца и прятали его в надежном месте. Прежде чем увести его, они давали себе труд прибрать место падения, да так чисто, что, кроме сломанных веток и обгоревших кустов, не оставалось и следа аварии.
Только иногда валялись забытые гильзы, присыпанные землей. Я искал их среди листьев, комьев и камней. И бережно хранил, как военные трофеи, воображая себе жизнь этих героев, которые бьются во мраке за освобождение Франции.
Да, живых пилотов-ветеранов я встречал мало, зато мертвых – полным-полно. Моя бабушка по материнской линии, очень верующая, поручила мое воспитание кюре Клерфонтена, и в силу этой связи с Церковью я и встретился со смертью. Святой отец регулярно берет меня с собой, чтобы рыскать по лесу в поисках убитых солдат. Аббат Грацциани принимает очень близко к сердцу эту миссию, которую, вероятно, подсказал ему его патрон, там, наверху; так он учит нас уважению к мертвым, принесенным в жертву на алтарь нашей свободы. Мы с другими мальчуганами прилежно учимся, хотя смех, немного нервный, одолевает нас время от времени – как правило, в торжественные моменты, требующие от нас самого почтительного поведения.
Чтобы эти американцы упокоились с миром в могиле, приходится много повозиться и попотеть. Труднее всего поднять тело, тяжелое, как ствол дерева, и положить в ожидающий его деревянный гроб. Я всегда удивляюсь, как аббату удается добывать ящики нужной длины. Парни все больше высоченные, и у меня всегда перехватывает дыхание, когда мы укладываем тело. Не будут ли торчать ноги? Нет. Все по мерке.
Потом надо вырыть яму в саду за маленькой церквушкой Клерфонтена. Дело это довольно тяжкое. Мы копаем вчетвером, но мы ведь только дети и не можем захватить на лопату много земли. Но мотивируют нас в этой неблагодарной работе, однообразной и грязной, карманные деньги, которыми нас щедро вознаграждает аббат Грацциани.
И потом, конечно же, удовлетворение от выполненной работы, глубина ямы, которую мы вырыли, и авиаторские очки на гробу, с которыми мы хороним пилота, – они еще были на нем, когда его нашли. Мы маленькие, но эти очки, когда мы думаем, что они отправятся с летчиком на небеса, волнуют нас до глубины души.
Я не знаю, боюсь ли я умереть. Когда ты ребенок, смерть – дело иное. Знаю я, что бомбы пугают меня до жути. Они падают куда попало. Они нечестные, удары наносят случайно и вслепую. Они падают на тех, кто этого не заслужил, – и это мне отлично известно. Я знаю, что они убивают детей, стариков, всех тех, кто окружает меня и кто не на фронте.
И потом, есть еще рев самолетов. Беспощадный стрекот их пулеметов. И этого, всего этого, да, я тоже боюсь.
Когда эти звуки совсем близко, в Клерфонтене, мама уводит нас в подвал.
Однажды я бежал недостаточно быстро и замешкался у двери на лестницу. Я делаю, что могу, чтобы избежать опасности, но «кукушка» уже близко, и пулемет стрекочет. Самолет совсем рядом, я даже вижу лицо пилота. Я ору и в конце концов, скатываюсь в подвал. Даже в укрытии мне так страшно, что я продолжаю кричать еще добрых пятнадцать минут.
Мама пытается меня успокоить, но нет слов, которые могли бы заглушить мой страх.
Где бы мы ни находились, всегда есть подвал, чтобы укрыться, когда начинается бомбежка. Только надо успеть туда вовремя. В начале войны по совету друга моих родителей, владельца типографии, мы бежали в Крез, в Гере. Там мы жили в красивом отеле с другими пансионерами-беженцами. Все было хорошо, пока не раздавался рев «кукушек» с неба.
Представьте, директор отеля, человек заполошный, которого, похоже, смуты войны повергли в полный раздрай, предлагает собравшейся в холле клиентуре спуститься в подвал отеля через указанную им дверь. Ключ в его руке ходит ходуном – так он дрожит. Пот крупными каплями выступает над бровями и стекает по вискам. Беспорядочные движения бедняги гротескны, а его недостаток хладнокровия начинает действовать на остальных, которые теряют доверие.
В холле над нами огромный стеклянный потолок, великолепный, но опасный: мы видны, как рыбки в аквариуме, и, главное, стекло, под которым мы все готовы удариться в панику, под всеми этими пулями и бомбами может расколоться, как сухарь, и тогда острые осколки обрушатся на нас одиннадцатой казнью египетской.
Эта перспектива отражена во взглядах собравшихся, и все неотрывно смотрят на директора, который очень плохо справляется с таким давлением. Бедолага сознает, что он – кто-то вроде Моисея, способного спасти всех нас, и эта непомерная для него ответственность мешает ему как следует вставить ключ в замочную скважину двери подвала. Он так трясется, что не владеет руками, и этой паузы в несколько секунд достаточно, чтобы клиентов охватила паника.
За оцепенением – глаза прикованы к стеклянному потолку или дергающимся рукам директора, – следует беспорядочное бегство: спасайся кто может! Кто-то кричит, кто-то плачет; одни пытаются добраться до выхода, другие теснятся вокруг незадачливого спасителя, пытаясь вжаться в дверь. Все это плохо кончится. Если мы не умрем, изрезанные осколками стекла, нас просто затопчут в этом гостиничном холле, превратив в персидский ковер.
Сцена короткая, но бурная. Она прекращается только тогда, когда кто-то наконец замечает, что сверху наступила тишина. Самолеты улетели, и опасность миновала.
Иногда тревоги длятся гораздо дольше, вынуждая нас часами таиться в недрах дома или города, например Парижа.
В октябре 1942-го мы вернулись с мамой в нашу квартиру на улице Виктор-Консидеран в четырнадцатом округе. Нередко здесь звучат сирены, сообщая о бомбежках. Как и все окрестные жители, мы бежим к станции метро «Данфер-Рошро», имеющей то преимущество, что она очень глубокая.
Станция стала мышеловкой. Некоторые парижане, похоже, навечно поселились в переходах метро, на платформах и даже на рельсах. Повсюду пестрыми пятнами спящие люди. Всякий раз меня поражает это зрелище. В деревне война совсем другая. Здесь – еще и нищета. Еще и люди, которым некуда пойти, кроме как на рельсы, у которых нет Клерфонтена.
И на дорогах страны я был свидетелем исхода, видел эти длинные беспорядочные колонны, в которых смешались люди, мебель, домашний скот, машины, грузовики, куры, пешеходы, велосипеды… Издалека они кажутся пестрым, но мрачным серпантином. Все эти люди идут медленно, тяжело. Многие уже ссутулились из-за длительной ходьбы и тревог.
И потом, война путает карты. Не знаешь, что думают люди, по какую они сторону баррикад. В Клерфонтене, например, капитан пожарной команды кажется мне мутным. Он носит нарукавную повязку Внутренних войск Французских Вооруженных сил, когда ему это нужно, и снимает ее, когда она некстати. Прямо скажем, он старается дружить со всеми. Вот только это невозможно, если все друг друга ненавидят.
Когда идет война, надо выбирать, на чьей ты стороне. Но некоторые, чтобы выжить, явно готовы вообще не иметь никакого мнения, не принимать ничью сторону. Когда все закончится, они без колебаний будут маршировать с американцами, хотя всего несколько лет назад присягали маршалу Петену. Двурушничество часто сопровождает известная дерзость, даже наглость.
Мне, в конце войны двенадцатилетнему мальчугану, не в чем себя упрекнуть. Ну, по большому счету.
Была эта мелкая спекуляция, естественным образом возникшая с нашими освободителями: мы меняли на жевательную резинку и сигареты «Честерфилд» корзинку помидоров или (дело более скользкое) бутылку старой сливовой, стянутую из погреба. Как только союзники стали лагерем между Клерфонтеном и Рошфор-сюр-Ивелином, мы с братом начали околачиваться рядом. Эти экскурсы из развлекательных становятся выгодными, когда мы познаем практику меновой торговли. На обратном пути мы со старшим братом счастливы, что провернули сделку, как мужчины с мужчинами: маленькие французы с большими англичанами (или американцами). И импортные товары – жвачка и сигареты – в наших карманах наполняют нас мощной энергией.
Так что, хоть я и не хвалюсь этими сделками, вины за них тоже не ощущаю. Мы как-никак пережили шесть долгих лет лишений.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?