Текст книги "Беллетристические воды"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Зинаида Гиппиус
Беллетристические воды
Литературное однообразие огорчает и лишает сил. Чувствуешь, что и сам должен быть однообразен, если хочешь оставаться правдивым. Читаю одну книгу за другой, и все кажется, что перечитываю. Волей-неволей и писать приходится то, что уже писал. Какая была бы радость встретить свежую мысль, молодое слово. Но не встречаешь. И поднимается порою несправедливая, огульная ненависть к «современной литературе». Боже мой! Да не хочу я писать о всех этих Ковалевских, Розовых, Брусяниных, – но и об Арцыбашевых, Куприных, Горьких тоже не хочу. Начинает казаться, что самый гениальный роман Арцыбашева (если б и был такой) не стоит единого вздоха человеческого. Пропади она пропадом, «литература».
Это, конечно, мгновенное «настроение», по жаль, что современные книги могут порождать такие настроения.
Всего проще и благоразумнее делать то, что делают сейчас «беллетристические» критики во всех толстых и нетолстых журналах: берут десять книжек и пишут десять рецензий, не заботясь о разнообразии, – напротив: сначала о содержании, затем о языке и стиле, а в конце несколько готовых фраз или поощрительных, или снисходительных, или осудительных. Этим убивается три зайца: 1) журнал дал отклик;
2) автору приятно (даже если фразы и осудительные);
3) читатель знает содержание и может не покупать книги. Я к такому способу критики как-то неспособен. Мне книжки мало, – все хочу найти в ней живую душу автора, – но и автора мне мало: является желание открыть связь его с общей душой литературы. И когда связи не можешь (не умеешь?) открыть – овладевает печальное и бессильное уныние.
Есть еще способ прогнать уныние: смириться. Утешить себя тем, что однообразие – кажущееся; а если и не кажущееся – в свое время минет. Кто-то из критиков недавно упрекнул меня, что я «презрительно» выкидываю тех писателей, которые, но моему мнению, вне литературы (куда же я их выкидываю, раз они уже вне литературы?), и приводит, для поучения, слова Чехова: «Без армии, без солдат и генералов бы не было». (Без солдат – да, но какой же солдат – Борис Розов? Безрукий человек. С ним не повоюешь.) Однако для утешения, можно внять и упреку недовольного критика: не требую ли слишком многого? Надо смириться, малым довольствоваться.
Как-никак – меня все-таки влечет к литературным «генералам»; от них я не без права требую много; требую – и не получаю. В последнее время особенное недоумение возбуждает во мне Максим Горький. Именно недоумение, и, кажется, не во мне одном. Что происходит?
Пишет Горький очень много. Столько не писал никогда, даже в минуты своего расцвета. Во всех сборниках «Знания» (и не «Знания») его романы, повести, рассказы; и во всех, кажется, толстых журналах, начиная древним «Вестником Европы» и кончая новыми (новыми ли? не ветхими ли?) «Заветами». Почтенная работоспособность. К тому же, по совести должен сказать, все последние романы, повести, рассказы Горького – очень хорошо написаны. Сочным языком, с яркими художественными описаниями природы. Романы чуточку похуже, рассказы чуточку получше, – но в общем все хорошо.
И что же? Да ничего. Тут-то и недоумение мое, и загадка: из всего этого хорошего – большое Ничего. Такое впечатление производят последние работы Горького вовсе не на меня одного, но и на читателей разнообразных кругов, на критиков различных способностей и вер. Самые доброжелательные из последних, как ни стараются хвалить, – выходит вяло, через силу, без малейшего пафоса. Бывали попытки «объяснять» вещи Горького, – и тоже ничего не выходило. Что тут объяснять, все как будто слишком ясно; а при этом как будто нет смысла. И художественно (внешне), и поучительно в тенденциозности (внутренно), и ни малейшего сомнения, что все оно «ни к чему». Какая-то одеревенелость души чувствуется за словами, машинное однообразие, стук молотка. Кто увидит, запомнит Максима Кожемякина, Макара, кто приметил Тиунова, Смагина, Базунова? Что они говорили? Что с ними случалось? Неизвестно. Упали в забвение, едва родившись. Еще слава Богу, что есть кое-где, в повестях, явная обрывчатость, недоконченность, сдавленность: это последний признак жизни, – если не произведения, то автора. Как будто зрячее отчаяние и отвращение на секунду охватили его душу, и он отталкивает недописанные листы.
Максим Горький не очень сильный, не очень широкий человек, но будь он даже сильнее и шире, с тем же душевным складом и особенностями, – он бы только дольше боролся с одеревенением, и все-таки бы пропал. Горькому нужна Россия, как хлеб. Конечно, «властителем дум» он бы не остался и без этого великого несчастия – изгнания: где ему угнаться за галопом и смутой современности! Но свой небольшой талант, – единый талант, – он все же не зарыл бы в родную землю, как зарыл в чужую. Вины его нет. Он не ленивый раб, с него не спросится. Спросится с рабьей страны, которая тупо изгоняет всех, кто хоть как-нибудь, хоть мало-мальски, способен послужить ей. Или запирает, или выгоняет, – губит во всяком случае.
Удивительна душа русского писателя, русского деятеля, вообще русского человека. Вот попал Горький в Европу. Беда, не спорю; но ведь Европа не тюрьма, и в Европе люди живут, от них можно чему-нибудь научиться, не забывая России. Нет, Горький как слепой, не видит, не слышит, не интересуется. Живет в глуши, точно в ссылке. Напряженно мечтает о России, напряженно пишет о России, о русских людях, которых уже не знает. Пишет по воспоминанию, по узким догадкам, – и фальшиво-призрачны его повести, и жалостно-безатмосферны его романы. Если бы Горький был чистым художником, – дело, вероятно, обстояло бы лучше: но немногим лучше. Странное русское свойство – задыхаться без России, как рыба без воды, – близко в той или другой степени каждому из нас. Странное… и, кажется, печальное свойство. Герцен, человек недюжинной силы и, главное, человек культуры, – даже его изъела эмиграция; какое страдание слышится в его завете: лучше… лучше все, только никогда, ни в каком случае, не делаться эмигрантом. А вот китайский вождь революции двадцать лет был эмигрантом, двадцать лет пробыл в Европе, а потом взял да и сделал революцию на родине. У нас же не только общественные деятели тотчас разевают рот и зарываются в песок, попав в Европу, но и писатели немеют, никнут или несут упрямую и ненужную чепуху. Устоя какого-то нет, и тот же Горький, исповедуя человечество и социализм, – в сердце своем, по плоти своей – националист. Заговорив о эмигрантах, – я остановлюсь на недавно вышедшем романе г. Винниченка из эмигрантской жизни. Печально русское свойство растериваться и гибнуть вдали от родины; однако есть в нем, с другой стороны, и что-то трогательное, милое, глубокое; оно может, могло бы, проявляться не слабостью, а силой. То есть, не растериванье, конечно, а вот эта крепкая, плетяная связь со своей землей, с языком, со своим народом. Тут любовь, – а любовь всегда сила, – если только она сознательна, не слепой инстинкт. Растерянные, гибнущие – не плохи; только по-русски еще слепы, неразумны, – воистину некультурны. Я знаю эмигрантов: всякие есть; но роман г. Винниченка мне кажется если не клеветой на них и на их жизнь, то во всяком случае написанным «от дурного взгляда».
Роман озаглавлен «На весах жизни» и напечатан в 9-м сборнике «Земля» (Моск. К-во.) Кстати об этом 9-м сборнике. «Земля» – единственный у нас теперь хороший альманах. Он дает имена, – книги его почти всегда интересны. Не погоня ли, однако, за именами украсила девятый сборник позорным пятном – рассказом Арцыбашева «Сильнее смерти»? Я ничего не понимаю в этом инциденте и отказываюсь его объяснить. Факт же тот, что «Сильнее смерти» (оригинальное заглавие, чуточку не «Fort comme la mort»[1]1
«Сильна, как смерть» (фр.).
[Закрыть]) дословное повторение рассказа, очень известного, Вилье де Лиль Адана. Сюжет тот же, место и время действия – те же, детали – до моргания левым глазом – те же. Размер рассказа приблизительно тот же. Разница: где у Вилье страшно – там у родного нашего Вилье – грубо и смешновато и риторично; где у одного Вилье тонко – у нашего лубок. Г. Измайлов в «Русском Слове» пытался объяснить «странность» этого «совпадения», плел что-то о «бессознательном сохранении в памяти писателя слышанного анекдота», а потом – что «les beaux esprits se rencontrent»[2]2
Остряки встречаются, сходятся, обнаруживаются (фр.).
[Закрыть], – но ведь это же курам на смех такие объяснения. Мне сердечно жаль обезображенного Вилье, и не надо никаких объяснений. Пусть только составители «Земли» будут в грядущем аккуратнее и не так слепо доверяют «именам».
Возвращаюсь к роману г. Винниченка.
Помимо «дурного взгляда» в романе есть еще и дурной вкус. Какая-то «немодность» во всем этом произведении. Боже меня сохрани требовать непременно «модности», но когда сам автор ее от себя требует, изъявляет на нее претензии, то поневоле досадуешь, замечая третьегодняшние словечки, поза-поза-прошлогодняшние фактики, типики, настроеньица; зачем выдавать их за текущий момент? Как ни «отстали» эмигранты, все же не предаются они с упоением (теперь!) доморощенному декадентству, не видят расслабленно-«сизых» снов, как непостижимый Шурка, не преклоняются перед великолепными ницшеанцами первого выпуска, вроде Фомы; а девицы эс-ерки и эс-дечки, в общем, не склонны превращаться в девиц легкого поведения, и Аннет совсем не типична. Что эмигранты голодны, несчастны, растеряны, беспомощны в громадном большинстве, что они не могут подойти к чужой жизни, варятся в собственном соку, томятся тоской по родине, одиноко умирают, – обо всем этом мы знаем и без г. Винниченка; истории же, которые он нам рассказывает, и лица, которые в них действуют, больше напоминают Москву конца XIX столетия, нежели современный эмигрантский Париж. Очень возможно, что г. Вииниченко брал кое-что с натуры; это нисколько не меняет моего мнения о романе как о произведении художественно фальшивом; художественность достигается, между прочим, умением «выбирать», «отбирать» нужное от ненужного, интересное от неинтересного и нехарактерного. А тот соус, который подал нам г. Винничеико, совершенно не замечателен и сделан из каких то несвежих эмигрантов.
Г. Винниченко не лишен таланта. У него была вещь более удачная – «Честность с собой». Неуклюжее заглавие звучит, вероятно, иначе по-украински. Автор пишет по-украински, но кое-что и по-русски, я думаю; если переводить, то, верно, сам. Потому что язык у него – отличный язык современных беллетристов. Есть грубоватость и пятна, – у многих они есть. Это с внешней стороны. А с внутренней, как в больших вещах, так и в рассказах, писатель неизменно грешит – порой еле уловимо вот этой «немодностью», которой так много в его последнем романе: то черствым ницшеанством, то засохшей декадентщиной, то скисшей революцией. Если г. Виииичеико молод, многое в нем еще утрясется, перебродит, выяснится. И дай Бог, потому что писательские способности у него положительно недурные. Есть любовь к сюжету, вдумчивость и хороший рисунок.
Девятнадцатый альманах «Знания», если не считать повести Горького (одной из самых обрывчатых и «никчемных») да несуществующих стихов Черемиова (ох, какие стихи!) – сплошь занят громадным «Губернатором» Сургучева. В этом «Губернаторе» чего-чего только нет: и революция, и физиология, и неисчерпаемые озера психологии, сюжета же почти не имеется. Весь он в том, что губернатор собрался умирать, умирал-умирал (на 260-ти страницах) – и умер. Психология малоинтересна и какая-то вязкая. Сургучев по стилю выравнивается, подходит к Шмелеву, с которым и в других отношениях имеет много общего. Воспитанников «Знания» всегда узнать можно, где бы их ни встретил, хоть в «Вестнике Европы».
Говорили много, – я вспомнил по поводу «Вестника Европы», – о недавней повести Тимковского, там напечатанной. Я никогда не был поклонником этого писателя; он мне казался очень неярким, тягучим, будничным с ног до головы, но не по-чеховски будничным, а как-то починов-ничьи. Однако должен сказать, что повесть его «В дворянской берлоге» не лишена интереса. Говорю не о чисто художественном интересе; с этой стороны повесть, хотя и лучше других написана, далека от «совершенства»: как, например, мелодраматичен и антихудожественен конец, сумасшествие девушки. Лирико-мистические длинноты со старыми портретами тоже слабы. Но характер девушки-помещицы взят ярко, картина дворянского разрушения, как видит ее интеллигентка (учительница-компаньонка молодой помещицы), нарисована живо, убедительно и местами очень ярко. Вот со стороны бытовой главным образом повесть и любопытна. О вырождении дворянства, о дикости помещиков и разрушении старых усадеб вечно пишет Ал. Толстой. Я не хочу сравнивать этих двух писателей, Тимковского и Толстого. Яркий, художественный талант последнего неоспорим, а Тимковский просто себе средний беллетрист. Однако с бытовой-то стороны Тимковский убедительнее, и я рад был, читая повесть, что мне не мешают видеть дело непрерывные фейерверки художественной фантазии А. Толстого. «Творческие» полеты Тимковского, правда, возбуждали большую досаду; но их сравнительно мало.
Мне хотелось, в заключение, сказать несколько слов о только что вышедшей книжке рассказов П. Соловьевой «Тайная правда». Но об этой скромной, такой не «модернистской» и такой, в известном смысле, значительной книге стоит, пожалуй, поговорить особо, что я и сделаю в следующий раз.
P. S. В последнем номере «Современного Мира» г. Кранихфельд находит, что я отнесся слишком мягко к г. Розанову, к его «Уединенному», и бранит меня за это с большим возмущением. А я написал, что общество должно исключить г. Розанова из числа своих членов. Этого г. Кранихфельду не довольно? Какую же меру пресечения он предложил бы для Розанова?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.