Текст книги "Босяк"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Зинаида Гиппиус
Босяк
I
Еще поживу здесь. Заехал случайно – и понравилось. Дачное горное место не из очень модных, однако ничего, довольно благоустроенное и, по-своему, веселое. Стоят два полка местных, самых блестящих, у командира дом просто прелесть, в кружке летнем вечера – одно упоенье! Нравится мне это офицерское веселье, тромбоны военного оркестра, «девичьи лица ярче роз»… Вообще, что может быть приятнее зрелища человеческого веселья? Чем бы кто ни тешился, лишь бы не плакал. Слезы, скука и несчастье возбуждают во мне, как во всяком нормальном человеке, жалостливую досаду, чуть не возмущение. Что надо? Все есть, умей только смотреть, да веселиться. Эдакая гадость, ныть, терзаться и расстраивать других.
II
Роща здесь прекрасная. Лучше парка. Сосны толстые, черные. И не пустынна она – терпеть не могу одиночества и глухих лесов. В роще днем – почти все дачное население. У спуска вниз есть довольно красивое, веселое местечко – две сосны, сплетенные вместе. Сегодня пошел туда помазать, небольшой этюд может выйти недурно – вдруг слышу голос Александры Ивановны, полковницы:
– Барон, барон! Позволяется прервать ваше вдохновение?
Я живу у полковника. Гостиница здесь оказалась плоха, долго в ней не высидеть; полковника же я встречал в Петербурге, жена, его, с натяжками, приходилась мне как-то даже родственницей; достойная чета уговорила меня поселиться у них на даче, наверху. Комнаты хорошие, совсем отдельные, я не раскаиваюсь.
Александра Ивановна, толстая, добродушная тетеха (всегда веселая, за это я ее люблю), подходила ко мне с какой-то другой дамой, сухой, длинноносой и бледной. Очень тонной.
– Барон, можно вас представить…
Я изысканно поклонился генеральше, «матери-командирше», которую еще не видал, хотя с генералом был знаком.
– Художники не любят, когда нарушают их уединенье, – сказала генеральша, чрезвычайно бледно улыбаясь. – Не правда ли, барон?
– Какой же я художник? – сказал я искренно. – Я – дилетант.
Добрейшая Александра Ивановна не поняла этого и обиделась за меня.
– Дилетант! Он дилетант! Кончил академию, на конкурсе золотая медаль, посылали за границу…
– Ну что ж? Я тогда и не поехал. Почему дилетант не может кончить академии? Разве это запрещено? Я, впрочем, хотел только сказать, что живопись не поглощает всей моей жизни и всего моего внимания… что я вообще против специализаций…
Александра Ивановна снова перебила меня:
– Ах, ma chere[1]1
моя дорогая (фр.).
[Закрыть], если бы вы знали, какой барон чудесный музыкант! А как танцует!
Я улыбался.
Генеральша, со своей бледной улыбкой привычного провинциального высокомерия, такого жалкого, сказала мне – очень ласково, однако:
– Я надеюсь видеть вас на нашем балу, пятнадцатого. Это будет по-деревенски, по-летнему, попросту… Дочь моя еще слишком молода… Я надеюсь… Я буду очень рада…
Ну еще бы! Со мной тебе нечего и высокомерничать, моя милая. Здесь все мне рады. Молодой человек приятной наружности, единственный отпрыск старинной, известной, даже знаменитой фамилии, богатый (и очень богатый, что необыкновенно важно), образованный (не так важно), даровитый, веселый, с прекрасными манерами… Это больше, чем нужно для провинциального общества, для полковой аристократии в особенности. Немножко странно и жаль, что молодой человек нигде не служит, но… он «свободный художник», да и молод еще: перед ним всегда дорога. Меня так почитают, что вряд ли даже сплошь все мамаши смеют мечтать обо мне для своих дочек; по крайней мере, я до сих пор не очень страдал от грубой охоты на меня, как на жениха. А путешествую я часто и живу иногда в провинции подолгу.
Дамы ушли, я продолжал мазать свой этюд, прислушиваясь к молодым голосам гуляющих.
Барышни вообще милы; веселы; но в их веселье чего-то недостает. Везде барышни одинаковы. И в нашей провинции, самые разудалые и грубые, – и в Париже, где я жил как-то и встречался с юными дочерьми маркизов и графинь. Везде большею частью то же: мамаша, папаша, неосмысленные надежды на что-то глупое, а веселье немножко щенячье, не ценное. На всем готовеньком живет. Это и на лице у таких барышень отражается, и они меня не привлекают, не нравятся мне. Барышни-курсистки (навидался я их в Петербурге) – уж куда лучше. То есть попадаются лучше. С зацепочкой. Но столько в них и лишнего, противного, не годного для женщины, такая уверенность в существовании того, чего у женщины не может и, главное, не должно быть – ума, – что и на курсистках я редких останавливался.
Нет, кто мне нравится, кто меня влечет, кто меня трогает, кто на меня действует – это гувернанточки. Присматривались ли вы когда-нибудь к нашим русским гувернанточкам? Даже некрасивые, даже подлетки – удивительный в них шарм иногда бывает! Ей скучно – но она хочет, чтоб ей было весело, и уверена, что ей было бы весело, если б не вот это проклятое ярмо! И она из-под него ищет веселья, высматривает, ценит мир и свободу, не разбирает средств, только бы вырваться; она сумеет с женской хитростью оправдать себя всегда в своих собственных глазах и, может быть, действительно станет потом жить нормально, то есть весело, спокойно-весело, если вырвется.
III
Меня трогает и толстенькая мисс Люти, хоть ей уж под сорок. Глаза такие жадные – и невинные. Фрейлен Агнеса, громадная, костлявая, бесконечно добрая, бесконечно веселая и сентиментальная – тоже мила. Я каждый день пропадаю в роще с ними и с их юными воспитанницами. Мне хотелось украдкой поцеловать Агнесу; честное слово, я сделал бы это не без удовольствия, хотя у нее пребезобразные морщины. Но ведь это ошибка, что влечение к женщине имеет что-то общее с чувством красоты. Я думаю, что первое гораздо глубже, по существу острее, богаче; впрочем, и проводить никаких параллелей нельзя, слишком две вещи разные.
Но Агнесу я не поцеловал. Она все-таки уж очень незамысловата и сентиментальна.
Да и я не «соблазнитель». Я, по совести, не могу сказать, что такая девочка воистину сумела бы взять свободу, – я не освободил ни одной, не «соблазнил», ей-Богу, ни одной. Я нахожу глупым и некрасивым бороться действенно против людских заблуждений и предрассудков, раз они еще так крепки. Значит, не время. Я смотрю, вижу эти заблуждения, сожалею о них, – и с меня довольно. Что я за пророк! Очень рад, что не заблуждаюсь сам, это дает мне возможность быть всегда нормальным, то есть счастливым, убежден, что со временем все подойдут к тому же… Ведь я не герой, я совершенно, как все. Но впутываться в их еще не устроенную, не понятную ими самими жизнь – я не желаю. Все равно этим ничего не докажешь, они внутренно еще не подготовлены.
Милое человечество! Ведь ты – я! Я говорю о тебе с той же нежностью, как о себе. Я не различаю. В самом деле, когда понемногу все придут к одному ясному, твердому, простому взгляду на мир – уже не будет ни меня, ни того, ни другого, – будет одно счастливое человечество, как бы с одним общим телом.
Но это мечты. Мечтать приятно, – недолго. Долго скучно. А потому я редко этим занимаюсь. Все вокруг так любопытно, что даже и некогда. Сегодня познакомился с приезжим одесским студентом – Вавиным. Брат Антонины Ивановны, Тоси… Не похож на нее – и похож тем глупым родственным сходством, которое в большинстве случаев неприятно.
Тося – воистину прелесть. Она так трогает и волнует меня, что я гляжу на нее все время и чувствую, что у меня блаженное выражение лица. Когда она приходит в рощу со своей воспитанницей, пятнадцатилетней дочерью генерала, и присоединяется к нашей компании (мисс Люти живет у капитана, Агнеса – у моего полковника), я решительно забываю и Агнесу и Люти, не говоря о подростках, и упиваюсь только этой восхитительной Антониной Ивановной.
Тося почти некрасива. У нее маленький полный рот, немножко надутые губки, бывают такие у детей. Глаза славные, капризные, живые и – «честные». Уж эта, что бы ни сделала, всегда подыщет себе честное оправдание, без него не останется. В ней так и горит жизнь, так бы она и побежала, закричала, запела, с офицером бы в рощу удрала – да нельзя. Мало ли почему нельзя? Наконец – она гувернантка. Ей поручено воспитание юной души. Она честно зарабатывает свой хлеб. И думает, наверно, что она – холодная, гордая, сильная, а несет свой крест лишь в надежде на лучшее будущее.
Надежду эту я сегодня узнал от ее брата, второкурсника. Тося знакома со мною, но разговаривает мало. Супится. Желает показать мне, что ценит и любит свою скромную долю, гордится ею, а меня, богатого и «блестящего» барона, презирает со всей моей мишурой. О, как трогательно! И морщит носик, и строго смотрит на Зою, странную большую девочку, которая крупнее и выше собственной гувернантки. Красивая, должно быть, будет. Темно-карие глаза на свежем и бледном лице. Усмешка почти взрослой женщины. Вся тяжелая, широкая, красивая – и для меня непривлекательная. Тося, наверно, ее боится.
Скуластый студент – Вавин – рассказал мне, что сестра мечтает поехать в Петербург на курсы, собирает деньги, но Бог знает, когда это еще удастся, так как у них мать в Одессе, а он зарабатывает гроши уроками.
– Это ее горячая мечта. Я ей очень советую. Но когда это будет!
Никогда, милая Тося. Много ли скопишь в гувернантках, хотя и у командира полка? Но вам радостно ваше благородство и надежда, и будет радостно еще несколько времени…
Брат со мной не дичится. Студенты меня всегда любили, и тогда, когда я сам был в университете, и после. Несмотря на мое баронство, на то, что я «собственник», и на свое благородство, – Вавин говорит со мной доверчиво. Сказал, что уважает во мне художника и то, что я нигде не служу. Вот и отлично.
IV
Сегодня мне повезло. В роще застал Тосю и Зою – больше никого. Зоя тотчас же полезла вниз, к ручью, одна. Гувернантка попыталась протестовать, и надо было слышать, как Зоя решительно ей возразила:
– Я ведь буду на виду, Антонина Ивановна. Пожалуйста, не беспокойтесь.
Тося осталась со мной одна, на горке. Я начал осторожный разговор. Она даже умна, эта милая девочка, – и так хорошо, по-своему, по-женски. Напортил ей немного брат-студент, ну да уж это как водится. Благородства, ущемленной честности, во всей их человеческой современной условности, конечно, туча. Но женщину это даже красит, пока она невинна. Я думаю, что когда условности жизни отпадут, женщина из неусловности, из отсутствия предрассудков и глупых человеческих законов устроит себе тоже закон. Но это отлично. Это кровь женская – не может жить без власти над ней. Потеряй женщина дотла влечение к рабству – мы потеряем наше влечение к ней.
Тося много читала. С нею легко говорить обо всем. Я терпеть не могу «развивать», рассказывать, поучать. От многих милых девушек я уходил благодаря тому, что они не знали ничего и требовали от меня рассказов и объяснений. Тося еще дичится, но как я люблю этот быстрый взгляд сбоку, улыбку, которую хотят сдержать, розовые пятна под тонкой кожей на щеке, обращенной ко мне, ненужное движение дрожащей руки, полувнимательную к разговору мысль, полувнимательную потому, что в душе уже раздвоение, и надо посмотреть туда, и уже беспокойно и хорошо…
О, волнение крови, – яркая правда и веселье жизни! Как ты прекрасно! Я был счастлив за Тосю, глядя на нее. Без меня она бы тут так и просидела одна, неопределенно тусклая, не давая себе права радоваться, питаясь жалкими мечтами о курсах, да еще никогда не исполнимыми!
Влюбится в меня девочка непременно! И кто знает, может быть, и без поучений, сама в конце концов поймет, что жизнь – превеселая и препростая штука!
V
Студент льнет ко мне решительно, но все хочет говорить об убеждениях.
Сегодня гуляли с ним вечером на плацу. Звезды такие невыносимо яркие, Большая Медведица просто сверкает, огненная. Студент – уж очень примитивен; он считает сентиментальностью любоваться на звезды не с научной точки зрения.
– Вы художник, вам позволительно. А для меня, профана и в эстетике, и в астрономии, ваша Медведица – просто кастрюля с ручкой.
– Да почему же? И я смотрю на Медведицу вовсе не как художник только. Я радуюсь, что с земли видны и звезды, земля от них богаче, радуюсь за землю.
– Чем же она богаче? Что это к ней прибавляет?
– Богаче людской радостью. Отнимите у людей звезды – люди вас не поблагодарят.
– Не знаю, не знаю… Никому эти звезды не помогут, никого не утешат…
– Ну, я не верю, чтобы вы действительно смотрели так узко.
Студент сконфузился, промолчал, потом горячо заговорил:
– Да ведь я же не отрицаю известного влияния эстетики. Знаете, я и в вас ценю и уважаю художника – только не барича. Барича я отрицаю. Мне жалко вас. Все говорите о жизни, а ее не знаете. Отнять бы у вас ваши финтифанты, посадить бы вас на колбасу, да сапоги бы вам дырявые надеть, да по урокам заставить бегать – посмотрел бы я на вас! Сникли бы, слиняли, – да просто погибли бы от беспомощности! Уж не до веселья было бы. Вот что возмутительно! Вы один, а миллионы живут даже без колбасы! Об этом вы не думаете.
Я рассмеялся.
– Вот видите, как вы несправедливы! И, пожалуй, вы, а не я, не знаете ни жизни, ни людей. Я очень рад, что у меня есть деньги и все, что мне облегчает жизнь. Но если б не было денег – взгляд мой на жизнь нисколько бы не изменился.
– Это еще не известно.
– Очень известно. У меня есть старуха-мать, закоренелая такая особа, не столько мать, сколько баронесса. Живет в нашем замке, в Лифляндии. Фактически состояние было в ее руках, хотя она не имела на это никакого права. Когда я, окончив университет, решил идти в академию, – она взбесилась, убедила себя, что я – негодный сын и проходимец, прекратила мне всякое содержание и даже, кажется, писала какие-то сумасшедшие прошения о том, нельзя ли меня лишить «славного имени». Вот я и жил около двух лет с колбасой и без колбасы; и, смею вас уверить, особенно не тужил, не ныл, во всяком случае.
– Но вы знали, что в конце концов…
– Не думал как-то об этом. Но, конечно, был доволен, когда старушка одумалась, торжественно простила меня, и я мог возвратиться к старым привычкам. Я не говорю, чтобы деньги совершенно ничего не отнимали. Но веселье жизни от них мало зависит.
– У вас здоровье, должно быть, хорошее, – угрюмо сказал студент.
– Ничего. Немножко расстроилось за те два года, но к легким хроническим болезням совершенно привыкаешь… Вероятно, и к тяжелым.
Студент помолчал.
– Однако ведь кругом несчастные. Вы говорите, что жалеете человечество. Есть же у нас по отношению к нему обязанности? Что вы для него делаете?
– Я? Ровно ничего. Что за вздор, обязанности! Подумаешь, этак каждый спаситель. Вы напрасно зовете меня художником, или баричем, милый юноша; уж зовите лучше мудрецом. Мне все приятно – и ко всему я ровен. Беру с легкостью, без надрывов; беру с мелкостью, если хотите, – но до самого дна, как мне кажется. Я не виноват, что дно жизни так близко. И мне эго тоже нравится. От души желал бы, чтобы всем было так же хорошо, как мне, полагаю, что это вполне достижимо, – ибо я самый обыкновенный человек, – и вот, жду, что это когда-нибудь свершится. Чего же вам еще надо?
Студент опять замолчал, тупо, не зная, что возразить. Потом вдруг повернулся.
– Прощайте.
– Куда вы?
– Не знаю. От вас. Я ничего не понимаю, но мне противно. И все-таки вы барич, аристократ, собственник… Да нет, вообще что-то мне здесь противно.
Меня это раздражило. Дико, но такие слова я слышу не в первый раз. Слушают-слушают, ну, спорят, – а потом вдруг, без объяснений: противно! Что может быть противного в моих нормальных воззрениях на мир, скажите, пожалуйста? Я, однако, сдержал себя и возразил холодно:
– Полноте. Это в вас мировые привычки заговорили. От привычки мы очень любим свои и чужие страдания, влюблены в трагедию, – и когда видим, что ничего этого нет, и глубины никакой нет, а только простое и приятное веселье, то нам жаль, мы будируем жизнь и цепляемся за страдания, чтобы порисоваться. Ребячество, дорогой мой. Честолюбие, глупый призрак. И какая же любовь к человечеству, если вы хотите, чтобы было человечество, как одно, а вы, как другое, как его спаситель? Уж если человечество, то и вы вместе, и будьте только им, впереди нечего шагать!
– Вот оно что, вы отрицаете личность! – закричал обрадованно студент.
– А вы ее утверждаете?
– Конечно!
– Значит, отрицаете человечество?
– Нисколько!
– Ну, в таком случае – вы утверждаете только одну-единственную личность – свою. А как же я-то могу с этим примириться?
Студент заметил, что я смеюсь, окончательно разобиделся и ушел. Ну, авось ненадолго! В нем есть сестринское, его влечет ко мне. И мне он скорее нравится.
VI
Ездили в Зеленый монастырь пикником. Генеральша не ездила, но отпустила свою девочку с Тосей, под крылышком полковницы Александры Ивановны. Ездили в шарабанах и на дрогах. Моложавая капитанша Кострова уселась со мною и кокетничала невероятно. Спрашивала, почему я не служу, ничего не делаю.
– Да ведь я художник.
– Конечно… Но все-таки… Ваше имя…
– А вы читали французские романы? Ну хоть Поля Бурже, скажем, или Жип? Разве вы не понимаете, что все герои там ничего не делают? Молодой граф, молодой маркиз… Разве они служат? Ездят на охоту и, главное, ухаживают за красивыми дамами, и дамы их любят. Этого недостаточно, по-вашему?
– Ах, во Франции это иначе. И все-таки они иногда интересуются политикой, выборами…
– Это уж честолюбие. А мое честолюбие – чтобы нравиться как можно большему числу хорошеньких женщин… – Вы любите увлекать? Вы такой Дон-Жуан?
И капитанша невероятно скосила глаза. Она мне не нравится, и пусть лучше не вешается на шею, иначе могу с ней кончить довольно резко. В таких случаях я обыкновенно не стесняюсь. Вообще я очень разборчив на женщин, мне редкая нравится. Тут, если хотите, моя своеобразность и утонченность. И я воздержан. Предпочитаю жить совершенно без женщины, нежели брать ту, которая не очень нравится. В Петербурге у меня в эти годы было две содержанки. Одна очень дорогая, актриса из французского театра, и в ней отчасти была та великолепная жизнерадостность, которую я ценил; у другой был уж надрыв, она слишком бурно в меня влюбилась, главное – ни с того ни с сего, чуть не через полгода связи. Я ее поспешил оставить. Дам из общества решительно избегаю. Совершенно то же самое, что какая-нибудь Lise Hosse, а уж условностей, громких слов о любви, долге, чести, слез и тоски – не оберешься. Нет, вот такая скромная, горячая, еще тоскующая девочка, как моя Тося, такая русская гувернанточка, жаждущая жизни, как радости, а воображающая, что хочет идти на курсы… Розовая, робкая и тоненькая… Бедная, бедная! Зачем ей вбили в голову, что есть «соблазнители», зачем обрезывают люди жизнь со всех сторон, называя ее веселье – пороком, ее правду – бесчестностью, ее легкость – легкомыслием? Прелесть ее – в изменчивости, а они напяливают на нее мундир вечности; выдумали идола – любовь! Точно, если бы действительно существовала любовь, да еще вечная, она не разрушила бы давно, в корне, всю нашу жизнь, как она теперь есть?
Люди зачастую кричат, что мои взгляды – безнравственны; я этого не отрицаю. Я не способен различать добро и зло, по совести говорю. Это естественно; ведь для того, чтобы уметь делать такие различия – необходимо верить в «тайну мира» (как они говорят). А я, ей-Богу, не верю ни в Бога, ни в «тайну», ни в какую, ну даже в самую маленькую. Она мне просто не нужна, не нужна, поэтому и «нравственность». Да и кому эти психологические, праздные тонкости нужны? Болезненность, страх смерти…
Я не боюсь смерти, я никогда о ней не думаю, а когда вспоминаю, то мне кажется, что я бессмертен, не умру никогда. Вот нормальное физиологическое ощущение здорового человека. И очень простое.
Капитанша мне надоела нестерпимо, и я ушел в лес, к самому монастырю. Кажется, туда же отправилась и молодежь. Монастыря больше нет, одни развалины под зелеными сенями разросшихся орешников. Даже неба не видно. Я пошел в стены, наудачу. И вдруг за камнем увидал Тосю, одну. Я заметил, что она с некоторых пор ищет уединения.
Белая шляпка закрывала волосы и лоб. Я подошел тихо, и знал, что она все равно испугается, скажу ли я обыкновенные слова или просто поцелую ее. И я ее поцеловал.
Она не вскрикнула, только побледнела до прозрачности и взглянула прямо на меня. Я опять поцеловал ее, медленно, беззвучно и жарко, в щеку, в уголок рта. Мне стоило усилий оторвать губы от этой нежной, похолодевшей вдруг, кожи. О, дорогие девочки, сами себя не знающие! Меня всегда жжет благодатный, острый холод этих первых прикосновений к испуганной, беспомощной, и уже такой обрадованной, такой готовой ко всем радостям тела, женщине. Мне от того и противно «поучать», доказывать словами, разглагольствовать, говорить о жизни, что не о, а самую жизнь, ее радость, можно реально дать, в один миг заставить понять все; если не понять – то почувствовать.
– Как же так? – сказала шепотом растерявшаяся Тося. – Что вы? Боже мой!
Я ничего не ответил на ее жалкие, ненужные слова, обнял за плечи и прижал к себе ее голову. Поля шляпы примялись, но это ничего, она все-таки не двинется теперь. И надо ей дать успокоиться, не смотреть на меня.
Она не двигалась, я только чувствовал, как она взволнованно дышала и сдерживала дыханье. Потом вдруг сказала шепотом:
– Так вы меня любите?
Ну еще бы! Именно это она и должна была сказать. Уже ищет себе оправдания. Первая полумысль о своей «преступности».
– Тося, вы милы мне очень. Разве вы не чувствуете, как я волнуюсь?
– Вы знали, что я вас тоже люблю? – наивно сказала она. – Я люблю… Но я, кажется, не знала. Давно люблю! Навсегда!
И она вдруг приподняла голову, взглянула мне прямо в глаза, насилуя себя, но желая быть непременно «смелой» и «честной», и опять ища оправдания в этом благородном слове «навсегда».
– Вы такой не похожий на всех, – продолжала она, торопясь. – Вы такой свободный, и все понимаете, я верю вам, вы такой…
Ей хотелось и хвалить меня и оправдывать себя. Я молча опять поцеловал ее, уже в губы, и она на секунду забыла все надоедливые мысли.
Но вблизи где-то раздались голоса барышень, и я сказал:
– Тося, я живу у полковника, но вы знаете, где моя мастерская? В пустой даче, за садом. Можете прийти туда завтра вечером? Скажите, что идете к брату. Ведь он живет рядом.
– Не могу… – сказала она тихо.
– Отчего? Мне надо с вами поговорить.
– Я знаю… Но не могу.
– Пустяки. Ведь вы часто вечером бываете у брата.
– Нет, право… Нет, Боже мой… Не могу я…
– Я думал, Тося, что вы стоите выше предрассудков, – сказал я с нарочной обидой в голосе. – И неужели вы не верите мне? Даю вам слово, я не «соблазнитель»… Как вам не стыдно…
Она вспыхнула, неровно и красиво (вообще она вдруг необыкновенно похорошела), обняла меня – неумелым, бесконечно милым и опять, как она думала, «смелым» жестом и сказала:
– Нет, нет… Это я так… Простите меня… Сама не знаю отчего. Конечно, я приду. Ведь вы же меня любите, – и я знаю вас.
Опять ничего не возразил. Так и должно быть. Да и некогда было возражать. Голоса в лесу приблизились. Взглянув на розовое лицо Тоси, странное, как у только что проснувшегося человека, я рассудил, что будет лучше не показывать ее такою «юным душам» и зорким тетушкам, и быстро увлек девочку в другую сторону, в чащу.
– Побудьте здесь одна, радость моя. Обойдите кругом, тогда вернитесь. А я уйду.
И я ушел, и скоро присоединился к мисс Люти, Агнес и барышням. Мне показалось, что карие глаза генеральшиной Зои взглянули на меня подозрительно и угрюмо. Какой странный подросток! Я принялся говорить с ней о каких-то пустяках, она молчала, потом вдруг, ни с того ни с сего, засмеялась.
– Вы ужасно смешной, барон! Ужасно смешной. Говорите со мною, как с незнакомой маленькой девочкой. А я о вас давно знаю.
Мне стало досадно.
– О чем знаете?
– Вас знаю. Мне брат о вас писал.
– Какой брат?
– Мой, студент. Вы думаете, у одной нашей Антонины Ивановны брат-студент? Только мой московский. И мы с ним такие приятели, такие приятели…
Я взглянул на девочку пристальнее.
– Мой брат – не Вавин, – продолжала Зоя, – Вавин – такая грубая банальность! Арсений меня удовлетворяет. Когда он приезжает – мы не расстаемся. Теперь он за границей. Мы все время переписываемся.
– А ваши родители знают об этом?
– Почему же мои родители будут против дружбы с братом? Надеюсь, он имеет право мне писать, что хочет.
Я понял, что вопрос мой вышел глуп.
Но еще раз пристальнее взглянул на эту крупную, обещающую быть такой красивой, девочку. Короткое платье к ней уже не шло. Карие глаза ее, под тяжеловатыми веками, смотрели умно и своевольно. Я не люблю ее глаз. И вообще Зоя мне не нравится; я чувствую к ней какое-то неприятное любопытство.
– Что же вам писал брат обо мне? Откуда он меня знает?
– Не скажу теперь. Уж Агнеса прислушивается. А я не хочу. Тут все-таки тайна. Агнеса в вас влюблена, вы знаете?
Она засмеялась.
– Ну что ж. И я в нее влюблен.
– Неужели? Смотрите, не говорите ей этого! Никогда никому не говорите, что влюблены! Так лучше.
– Почему лучше? Это ваш брат находит? Почему я не должен говорить?
– Знаете что? Скоро наш бал. Пригласите меня на котильон. Вот я вам расскажу! Или вы уж пригласили кого-нибудь?
– Нет, я как раз думал о хозяйке…
– Ну и отлично! А теперь прощайте! Вон идет моя мечтательная Антонина Ивановна! Вы знаете, я с ней не схожусь в убеждениях…
Увидев издали Тосю – я, слава Богу, забыл все выходки Зои и всю Зою целиком; приятное, знакомое, острое волнение охватило меня. Я вспомнил робкое, горячее тело, которое прижималось ко мне. Около уха у Тоси родинка. Трогательная и волнующая, как ее робость, ее гувернантство. Нет, смелые и свободные женщины мне противны. Женщина свободно должна только принимать, – все, что мы ей даем. Без суда, без мысли, без голоса. Нас влечет только к таким, как Тося, милым, робким и жадным.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.