Текст книги "Злосчастная"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Зинаида Гиппиус
Злосчастная
I
…Всегда я была гордая и упрямая. Да и то сказать, будь я смиренная, не умей сама за себя постоять – пожалуй, и на свете бы теперь меня не было. Я ведь «казенная», из Воспитательного дома, а «казенные дети», пока вырастут, могут всего натерпеться. Отдают их еще крошками в деревню – тут около Петербурга, больше к чухнам; хорошо, если попадется добрая мамка; а у иной своих пять человек – где же о чужом ребенке заботиться.
Я до восьми лет горя мало видела. Моя кормилица-чухонка была хорошая, меня любила; и я ее любила, матерью называла. Она воспитывала меня по-божьему.
Умерла чухонка – кончилось мое привольное житье. Ее сестра стала нас с братом Андрюшей всячески тиранить и мучить. Андрюша тоже воспитанник был, не родной мне брат, названый. Новая хозяйка наша Бога не боялась и людей не страшилась. Бывало, зимой холодно, одежи никакой не давала, по снегу босиком бегаем; и рубашки нам по четыре раза в год меняла. Летом мы вместо пастухов были: овец, свиней пасли; а придут заморозки – до свету гонят нас на поле, картошку копать. Холодно, темно… Только и радости, что скрадем у хозяйки спичек, разведем на поле огонек и печем картошку; да и то оглядываемся, не идет ли кто.
Прошло три года, мне десять лет минуло. Всех десятилетних отбирают и везут ближе к Петербургу, чтобы по-русски научились. Я по-русски ни слова не знала, все по-чухонски. Иным воспитанникам и не хочется уезжать, привык-нут, а нельзя – надо. Набор этот бывает всегда осенью, после Покрова.
В самый Покров приехал окружной врач, строго наказал воспитателям привести нас всех, сколько назначено, в одно время в окружной лазарет.
До лазарета считалось двадцать пять верст. Приехали мы, идем в приемную комнату – а там плач, шум: наши названые отцы и матери плачут, провожают. Иных как своих родных воспитывали.
Когда мы остались одни, начальник проверил, все ли явились; нас было много, двести девятнадцать человек.
Отсюда всех везут в Петербург, в Воспитательный, там уж назначают кого куда.
Рано разбудили нас на другое утро. Доктор дал билеты казенные, велел не потерять и читал наставление, чтобы слушались мы своих будущих хозяев; да еще роздал нам от казны по яблоку и по мармеладинке.
Увезли нас.
II
Я попала в богатый дом. Ребятишек было человек пять, все маленькие. Хозяйка мне сразу не понравилась: лицо хитрое, злое. Я потом про себя ее ведьмой звала. Окружной врач велел меня чисто одеть и пускать каждый день в школу. Не понравился хозяйке такой приказ: я ее ребят нянчила, домашнюю работу справляла.
До школы было девять верст. Собрались все мальчики и девочки рано, зашли за мной, а я и спроситься не смею; хозяйка сердита, ходит по избе, ворчит. Один мальчик сказал ей:
– Ты, тетка Марья, пусти ее сегодня; сегодня все должны прийти, записываться будут, а потом как тебе угодно.
Она крикнула мне с сердцов «ступай!» А как идти? Холода сильные, надеть вовсе нечего. Ну, однако, надела лохмотье какое-то, пошла.
Началось мое мученье: учитель велит непременно каждый день приходить, а тетка из дому не пускает. Урывками только и могла учиться: но я не ленилась и скоро стала все по-русски понимать, цифры узнала и буквы. На экзаменах очень стыдно бывало: все приоденутся, одна я в лохмотьях, словно цыганка.
Так бегала я в школу, босая и неодетая, две зимы, а на третью сильно заболела. В лазарете пришлось целый год пролежать: сначала корь была, а потом ноги все ломило. Хозяева мои за это время ни разу не навестили меня, не пришли узнать, жива ли я.
Я поправилась, назначили меня на выписку. Я была рада; думала, вот снова поеду на прежнее место, буду в школу ходить, хоть понемногу ученье продолжать.
Но не вышло по-моему. В последний день сказала мне сиделка, что я опять «переводная»: к другим хозяевам, в колонию, к немцам меня назначили. Горько мне стало: я всегда слышала, что колонисты злые, и питомцам у них хуже живется.
Приехал за мной колонист; с виду он был добрый, но я ему все-таки не очень-то верила. Хозяйка оказалась не сердитой; она была немножко помешана, в хозяйство не входила; я одна должна была обо всем заботиться. В школе учиться уж не пришлось.
В колонии я отдохнула немного от моих прежних мытарств и поправилась.
III
Мне исполнилось семнадцать лет; взяли меня из колонии в Петербург, в «казну», то есть на казенную службу в институт. Из питомок каждый год отбирают в казну положенное число. В институте мне понравилось, и занятие свое я скоро поняла: меня определили в бельевую, смотреть за бельем.
Подруг много, весело; у нас, – девушек, и вечера бывали. Мы танцевать любили и умели: как у воспитанниц танцкласс – мы в соседнюю комнату, и все, что им учитель показывает, мы перенимаем. Привыкла я тоже книжки читать; все девушки романы потихоньку читали. Один раз мне попался страх какой интересный: «По локоть руки в золоте, по локоть руки в крови». Я этот роман все по ночам читала, чтобы наша кастелянша, мадам Рязанова, не увидела. Она не любила.
Сидела я раз вечером в девичьей – работу мы покончили – вдруг приходит моя знакомая, Анна Ивановна. Я уж ее целый год не видала, мы с ней никогда особенно не дружили. Не знаю, как это она меня вспомнила.
– Пойдем, Паша, ко мне, посидим, чайку напьемся. Тут недалеко, на Николаевском вокзале.
Пошли мы. Ее названый муж был дома, я его раньше не видала, ну – познакомились.
Пока чай готовили, я села у окна.
Дверь отворилась. В комнату вошел незнакомый человек, снял пальто, тихо сказал «здравствуйте», и сел к столу. Анна Ивановна засуетилась, угощает его, но меня ему не отрекомендовала. Я узнала потом, что это обер-кондуктор с Николаевской железной дороги; он у Анны Ивановны комнату снимал, жилец ее был.
С первого взгляда он мне показался уже немолодым, некрасивым: темные усы висели книзу, волосы спереди подрезаны, сам высокий, худощавый… Но тихий и кроткий разговор его я слушала с удовольствием.
Помню, вскоре после того мы его на Троицу на бал пригласили. В этот день у девушек всегда бал: двух гармонистов зовут, – большие у них такие гармонии, – угощенье бывает и танцы в «круглом саду».
Вечер был теплый, ясный; молоденькие листочки едва развернулись, дни стояли длинные, ночи почти не было – сумерки. Все же, когда чуть стемнело, ушли танцевать в девичью; мы с ним одни остались в саду, долго гуляли между деревьями.
Он мне рассказывал о себе, говорил, что любит спокойную жизнь, семейный угол… Я молчала; мне было хорошо с ним, и казалось, что я его давно знаю, давно слышала такие речи, тихие и разумные.
Мой новый знакомец, Борисов, кротостью вошел в мое сердце. Я его не сразу полюбила. То нравится он мне, то будто чую в нем что-то хитрое и злое, страшно мне сделается, дальше от него быть стараюсь.
IV
Началась у нас переписка, свиданья пошли. Мы часто виделись у Анны Ивановны. Позовет она меня к себе, а сама сидит-сидит – вдруг вспомнит: «Ах, Боже мой, ведь меня кума Пелагея Васильевна зайти сегодня зачем-то просила! Ты погоди, Паша, я сейчас вернусь».
И уйдет. А я радовалась, это время мы с жильцом, Николаем Ивановичем, вдвоем просиживали. Я уж тогда начала к нему очень привыкать. Чуть день не повидаю – скучно, и работать не могу. Он и в институт часто приходил. Я о своей любви ему никогда не говорила, держала себя гордо.
Раз – это было уж в конце мая – он целый день не приходил. К вечеру, часов в восемь, я не вытерпела: дай, думаю, пойду к Анне Ивановне – может, и он с поезда вернулся.
Погода стояла славная, тепло, тихо. По улицам и огней не зажигали, совсем день, светло. У Анны Ивановны посидела я немного – гляжу, идет он.
– Здравствуйте, – говорит, – как здоровье? Душевно рад вас видеть. Я сегодня целый день ездил, вот только сейчас с поезда.
Пока мы там сидели, я все время над ним смеялась, дерзкие речи говорила, сама не знаю отчего. А он был самолюбивый: вижу я, побледнел, губы кусает – рассердился. Стало мне его жалко, однако я этого не показываю, собираюсь домой.
Анна Ивановна в разговоре нашем его сторону держала, спорила со мной. Он как будто повеселел.
– Позвольте, – говорит, – проводить вас, Прасковья Александровна; вот и Анна Ивановна пойдет, погода очень прекрасная.
Мы вышли.
Стало свежее и как будто стемнело; часы на вокзале показывали одиннадцать. Мне было весело и легко. Николай перестал дуться, шутил и смеялся.
Мы проходили по Лиговке; вдруг слышим – музыка играет, окна освещены.
– Что это? – спрашиваю я у Николая.
– Это гостиница «Дунай». Хорошая гостиница. Хотите, зайдем? Выпьем чайку, музыку послушаем. Право, зайдем? Ведь вам еще не поздно, Прасковья Александровна…
Я не знала, что сказать; заходить мне не хотелось, а отказаться – его было жаль: он так просил, и так я его обижала.
Вдруг Анна Ивановна говорит:
– Зайдем, пожалуй, отчего не зайти? Вы нам пару пива поставите. Идешь, Паша?
Я молча пошла за ними. Мы отворили парадную дверь и стали подниматься по лестнице на второй этаж. Оглянулась я, а моей Анны Ивановны нет как нет.
Я испугалась.
– Где ж Анна Ивановна?
– А она, кажется, своего мужа встретила в дверях. Она сейчас придет…
Нас провели в номер. Это была небольшая узкая комната в одно окно. Пестренькая занавеска была спущена. Такая же пестрая перегородка разделяла номер на две половины. Перед диваном стоял стол, покрытый белой вязаной салфеткой. Я не хотела садиться, прохаживалась по комнате и все спрашивала, где Анна Ивановна.
– Право же она встретила Василия Дмитриевича и пошла с ним, – сказал Николай. – Она сейчас придет сюда. А вернее всего, что они тут, в соседней комнате. Человек! две бутылки меду! Пива тоже подай. Вы что пьете, Прасковья Александровна?
– Я ничего не пью, – право, мне ничего не нужно.
– Ну, я один буду пить за ваше здоровье. Только присядьте со мной.
Я села на диван. Принесли меду. Сначала я видела, как он тихонько улыбался, наливая себе стакан, потом сразу сделался серьезен, поднялся со своего места и сел рядом со мной. Я посмотрела на него: он был бледен, а в глазах его мне почудилось что-то злое и жестокое. Я испугалась и хотела встать, но он удержал.
– Полюбите меня!
– Послушайте, право, я удивляюсь: не глупый вы мужчина, и вдруг такие у вас ни к чему не нужные мысли. И где это только Анна Ивановна?
Он помолчал.
– Я слыхал, Прасковья Александровна – за вами артельщик один очень ухаживает?
– Правда, ухаживает. А вам-то что? За мной не один он ухаживает.
– Вот это-то мне и не нравится.
Николай крепко обнял меня. Я вскрикнула, хотела вырваться, но он держал меня и, наклонившись близко, произнес:
– Не кричи, все равно дверь заперта…
Помню одно, что после я, как безумная, выбежала оттуда на улицу. Я не хорошо понимала, что со мной, и не знала, что делать. По счастью, я захватила с собой из дому два рубля; не раздумывая долго, я пошла на вокзал, взяла билет и уехала к дяде в колонию. Он не удивился: из института меня часто пускали к нему гостить. Только там я немножко одумалась и начала понимать, что со мною случилось.
V
Николай стал мне писать письма, но я их не читала; разорву на мелкие кусочки и отошлю назад. И слышу я – все он своим знакомым про меня рассказывает; должно быть, очень уж сердился, что ничего со мной не может поделать и что писем его не принимаю.
На душе у меня было горько и тяжело; я его все-таки любила.
Так минуло лето. Пришел сентябрь, дожди; работы прибавилось; понемногу я начала привыкать к мысли, что никогда его не увижу. Дурные его поступки я забыла.
Вдруг все сразу переменилось.
Стала я прихварывать, все мне неможется, – то там болит, то здесь; с лица осунулась, пожелтела. Надо, думаю, к доктору сходить. Долго собиралась, наконец пошла.
Посмотрел доктор: «Это, – говорит, – болезнь не опасная…»
Я сначала не поняла, – ну, он пояснее сказал. Вышла я от него, и сама себе удивляюсь, как то я еще иду; кабы в то время случилось в Лиговке воды побольше – может, меня теперь и на свете бы не было.
Что делать? Вот когда настала моя забота; целые ночи напролет я не спала; лежу с открытыми глазами, смотрю в темноту и думаю: что делать?
Одно оставалось – на место идти.
Я говорила знакомым, что выхожу из казны, просила место мне приискать, но место не находилось.
Прошла неделя, и стало мне не в мочь. За эту неделю душа у меня изболелась. И я решила про себя: пусть будет что будет; хоть и стыдно это – напишу Николаю.
Написала коротенькое письмо, просила прийти завтра в четыре часа.
Целый вечер и следующее утро я ходила бледная, испуганная.
– Придет или не придет? Он пришел. Мы были одни.
Николай обнял меня крепко. «Прости меня, Паша, прости»… и еще что-то тихо говорил, я уж не разобрала, горько плакала; сразу воротилась моя любовь к нему, я позабыла обиды. Вижу, не совладать все равно с собою: пусть уж, думаю, пусть люблю…
Поуспокоились мы немножко, – он спрашивает, как мне живется.
Я ему всю правду сказала.
Он задумался.
– Знаешь что, Паша? Тебе тут оставаться не приходится.
– А как быть-то? Место на воле скоро ли выйдет? Да и искать в таком моем положении не знаю где.
– Совсем тебе никакого места не нужно, а найму я комнату, переходи жить. Теперь, конечно, мне свадьбу играть расчету нет, жалованье маленькое, мать на руках. К весне виднее будет. Я тебя так не оставлю.
– Не пойду я к тебе. Я всегда тех осуждала, кто на легких хлебах живет – сама не пойду.
– Эх, Паша, теперь ведь уж все равно, теперь тебя кто ж возьмет? Тебе кроме меня ни за кого не идти. Да и не ты первая, не ты последняя. А я тебя обижать не стану, вот ей-Богу же не стану. Так я пойду комнату искать.
Он встал.
Я не знала, что ему сказать; на душе было невесело, думалось, нехорошо я поступаю, да вспомнила, что с ребенком некуда идти – и согласилась.
Вечером, дня три спустя, сидела я в девичьей, чай был накрыт; вдруг входит Борисов.
– Милости просим, – говорю я, – как раз к чаю.
– Ох, Паша, не до чаю мне; я, – говорит, – место потерял. Я вся обомлела. Смотрю на него, а он бледный и сам будто не в себе.
– Отчего так? – спрашиваю.
– Да так уж, случилось такое дело. Теперь не знаю как мне и быть. Главное – мать-старуха, куда я ее дену?
У меня глаза были полны слез. Хотела сказать ему, что пусть бы мать пока у меня погостила – да не посмела; я сама была бездомная.
Просидели мы с ним так минут пять, и говорит он наконец, все невеселый:
– Вот что я, Паша, надумал; ты уж, пожалуйста, не сердись, переезжай ты пока к моей сестре или к брату. У них есть хороший, чистый угол в дворницкой. Я это дело устрою. Там мне за тебя и платить ничего не придется. Что ж ты, согласна?
Подумала я немного:
– Хорошо, – говорю, – Николай, перееду, согласна.
VI
Рано утром я встала, вздумалось к Скорбящей Божией Матери помолиться поехать: может, Господь ему и пошлет.
Оделась я, села на конку у Николаевского вокзала и отправилась. Это ведь недалеко, за Невской заставой, пять копеек стоит. Там прежде, рассказывают, только одна заброшенная часовня была, Николая Чудотворца, а образ Божией Матери так, сбоку стоял. И висела там кружка, а в кружке грошики медные, старинные. Случилась летом гроза. Молния ударила в часовню и попала прямо в кружку. Она рассыпалась, но грошики на землю не попадали, а все к образу Божией Матери так и прилипли. До сих пор они там. Пришел сторож, увидал чудо. И узнали, что эта икона чудотворная.
С того времени там совершились многие исцеления, и, говорят, если задумать что и поехать Божией Матери помолиться – непременно сбудется. Там теперь церковь большая, богомольцев много, приводят больных.
Стала я в уголку, свечку купила, помолилась хорошенько – и сделалось у меня на душе посветлее. Может, думаю, Господь ему и пошлет.
Два дня минуло – идет Николай веселый.
– Ну что? – спрашиваю.
– Да что, слава Богу, на место поступаю. Тут на углу Гороховой и Семеновского, дом Королева, знаешь? Так я к этому Королеву иду, вроде как в управляющие.
– Ну, слава Богу, слава Богу! Я за тебя у Скорбящей молилась.
– Я и сам Богу молился. Без Бога разве можно? Без Бога нам бы помирать надо. Я вчера в часовню пелену свез и молебен отслужил – вот Господь-то и посылает. Конечно, жалованья много сразу не дадут, придется сначала как-нибудь перебиваться, да все же пристроен. А про тебя я сестре говорил, – хоть завтра переходи. У меня теперь хлопоты будут по новому месту – я, может, не скоро зайду, ты не скучай.
Надо было выходить из института. Сняла я казенное платье, попрощалась со всеми, поплакала, в канцелярии мне выдали аттестат и немного денег. Кончилась моя беспечная жизнь.
Муж Николаевой сестры, Платон, служил старшим дворником в Семеновском полку; к ним в дворницкую я и переехала, а они с Николаем условились ничего с меня за угол не брать, и обедала я с ними; только это даровое мне хуже дорогого обошлось: Даша, жена Платонова, все платья у меня выпросила, какие были, а отказать совестно, ела-пила с ними.
В дворницкой сыро, темно, кругом лавки нечистые. Днем я все одна да одна. Даша, и та редко дома бывала, особенно в праздник. Часу в десятом придет Платон пьяный, колобродить начнет, безобразия пойдут разные… Уж, думаешь, пусть бы дольше не приходили; одной-то хоть и страшно, и скучно, а все-таки лучше.
Время шло, а о Николае не было ни слуху, ни духу. Но я не беспокоилась: пусть, думаю, устроится на новом месте, – придет.
Но вместо Николая явился ко мне раз приятель его, Митя. Этот Митя у него и проживал, не знаю уж, зачем Николай вел с ним дружбу. Его из полиции со службы выгнали; хитрый он был человек, враг между нами; ссорил нас часто; мне про Николая все передавал, а ему про меня наговаривал. Душу имел самую подлую, а видом был красавец мужчина: черные волосы вьются, глаза синие с поволокой, руки как у барина. Николаю нравилось, что этот самый Дмитрий Ма-уткин умеет всякую просьбу написать, проведет и выведет, к себе в адвокаты его готовил.
Я Митю встретила ласково.
– Здравствуйте, здоровы ли? Давно вас не видно. Присядьте, гость будете.
– Да что, Прасковья Александровна, я вам весть принес. У Борисова вчера благословенье было. Слезно он просил вам не говорить, да я уж, вас жалеючи, не утерпел.
– Господи! – говорю, а сама побледнела, – с кем же это?
И я узнала, что Николай давно уж невесту себе присмотрел, племянницу придворного поставщика, Лизку. Она была с деньгами, из себя такая дурная, ее за него бы не отдали, да уж влюбилась очень. Митя мне все рассказал.
– Что же вы, Прасковья Александровна, теперь предпринять намерены? Если желаете, я могу выяснить, что именно, ввиду вашего положения…
Я встала, перекрестилась на образ и говорю:
– Ничего я делать не намерена, ничего мне не нужно. Господь с ним! А вы, Дмитрий Васильевич, уйдите пока.
Митя ушел, я осталась одна.
Ту ночь я вовсе спать не ложилась. Ребенка было жаль. В Воспитательный очень не хотелось отдавать. Знала я, как там сладко.
VII
Я сидела вечером одна у окошка; в дворницкой никого не было. На дворе еще не совсем смерклось, а кругом меня давно тьма. Слышу, вошел кто-то, у двери возится, нейдет ближе.
– Кто там? – спрашиваю. Молчит.
Я испугалась.
– Да кто же это? отвечайте!
Вижу, подходит ко мне.
– Не бойся, Паша, это я! – говорит. Узнала я голос – стою, двинуться не могу. Он снял шубу, сел к столу.
– Темно тут у тебя, не видать ничего.
– Сейчас вот… огонь засвечу…
Опомнилась я немножко, отыскала на столе спички, а зажечь не могу, руки дрожат.
– Постой, я зажгу, – говорит.
Взял у меня тихонько коробку, лицо свое осветил. И как увидала я его тут в первый раз – обрадовалась, позабыла, что, может, это он прощаться со мною пришел; захотелось приласкаться к нему, прежнее воротить… Да вовремя удержала себя, стою, молчу.
Он зажег лампу, повесил ее, сел.
– Ну что ж, здравствуй, Паша.
– Здравствуй.
– И не спрашиваешь, что долго не шел, где гулял, какие дела делал?
– Что мне! Про то ты сам знаешь, а я тебя не касаюсь.
– Ты сердишься на меня, Паша?
– Не сержусь я; видит Бог – нет у меня зла к тебе.
– Паша, скажу по правде, я вот за каким делом пришел: завтра у меня свадьба; я и сам не рад теперь, что затеял, отказаться уж не могу; так дай ты мне расписку, что не препятствуешь браку. Я, право, и сам не рад, да делать-то уже нечего. Вот, расписка у меня готова, тебе только подписать.
Он стал проворно рыться в карманах, наконец вытащил небольшой клочок почтовой бумаги и положил на стол. Я молчала.
Он посмотрел на меня, подождал, что я скажу.
– Ну, так как же, Паша, расписку-то? Ты поверь, я бы рад отказаться, да уж нельзя. Подпишешь, что ли?
Пересилила я себя, слезы удержала, – отвечаю ему:
– Я обещалась себе и Богу – ничего тебе напротив не делать. Обещанья моего не нарушу.
В углу на окне стояла чернильная баночка, лежало перо; я перо взяла и поскорей на той бумажке расписалась; не препятствую, мол; а сама уж не стерпела, горько заплакала.
Гляжу – становится он передо мной на колени, поклонился в землю, сам плачет. Потом встал, обнял меня.
– Паша, – говорит, – веришь ли, вот как жаль тебя! И, кажется, если бы только можно было отказаться… Ты Бога ради прости меня. И вот десять рублей, последние мои деньги, потому теперь тебе скоро надо. Когда будешь больная, пришли ко мне Платона; я приду и денег принесу. Я и после женитьбы готов тебе всегда помочь. Но денег я не взяла.
– Господь с тобою и с твоими деньгами, Николай; только бы ребенок остался жив, – это для меня дороже всего; а помощи твоей я и теперь не приму, и после женитьбы не надо.
Обнял он меня, не пускает; и долго мы так стояли, плакали оба; наконец распростились навек.
После я узнала, что до священника в его приходе дошел слух обо мне – он венчать не соглашался; для него у меня Николай и взял расписку.
Митя потом смеялся надо мной, зачем я дала; он меня совсем за дуру считал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.