Текст книги "Не для себя"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр: Русская классика, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
VII
Лёля сидела в своей комнате у стола и читала письмо. Лампа с большим красным абажуром горела около нее. В доме было тихо. В столовой часы пробили три. Лёля читала:
«…Я не могу перенести разлуку, я это чувствую. Если вы не хотите умереть со мной – я умру один… О, клянусь вам. Но есть еще один выход, – одно средство – если не быть счастливым, то быть спокойными: согласитесь обвенчаться со мной сейчас. Я могу устроить это; у меня есть знакомый священник, двое товарищей будут свидетелями. Никто не узнает. Я уеду в Киев учиться, вы – на дачу. Но через два года – мы станем явно мужем и женой, и эти два года проживем, спокойно ожидая. Скажи, ты согласна? Скажи, дорогая… Я завтра увижу тебя на мгновенье, и если „да“ – у тебя будет желтая роза в косе».
Эти последние эффектные фразы Вася целиком взял из какого-то романа Авсеенки, который прочел случайно, но с интересом.
Лёля не знала, что делать… По правде сказать, ей было это тяжело, страшно и гадко. Но она не позволяла себе думать так; ведь она же его любит… и свадьба тайком, как это интересно… И кроме того, она чувствовала себя виноватой перед мамой, перед всеми, за тайну, за поцелуи.
А когда их обвенчают – все будет хорошо.
Он ждет ответа. Что ему ответить? Лёля не могла решить. «Ну, там авось, как-нибудь… завтра». И она легла спать.
На другой день она встала раньше и ходила от окна к столу, поджидая Васю и волнуясь. В ее букете была только одна чайная роза. «Если только я примерю? – подумала она. – Я ничего не решила, но…» Она вынула розу и стала пришпиливать ее у зеркала. Марья Васильевна что-то шила у стола, в зале тетя, старая дева, разыгрывала с чувством вальс Шопена. Когда Вася вошел, Лёля не слышала шагов. Он увидал розу, страшно покраснел и точно испугался. Лёля тоже не могла сказать ни слова. «Значит, судьба», – подумалось ей. И ей стало легче, что кто-то решил за нее.
VIII
– Сегодня Николай Николаевич сказал мне, что он сделал тебе предложение; ты почти согласилась? – спросила мама Лёлю вечером, не глядя на нее. Лёля смутилась и не знала, что сказать. Ей приходилось с мамой говорить о чем-то важном, а это было непривычно и неловко.
– Я… не согласилась… Я… не знаю, мама…
– Ты его не любишь?..
– Нет, я люблю… только не очень… а ничего, люблю…
– Послушай меня: он хороший человек, тебя любит, станет тебя баловать, тебе с ним хорошо будет; но если ты его не любишь – откажи скорее. Я тебе зла не пожелаю, девочка.
Лёля горько плакала, сев на пол около мамы. В эту минуту она никого, никого не любила, только маму, и Васю бы отдала за маму, и всех… Зачем мама не всегда такая? Не рассказать ли ей про все, про то, что сейчас придет Вася за ней, возьмет ее, а там уж готово и через час – конец, и она не мамина прежняя дочка, а связана с каким-то чужим человеком… Потому что Вася ей казался чужим в эту минуту.
– Перестань же, перестань… – говорила мама. – Что ты? Вон, смотри, Вася лошадей привел; ты кататься хотела… Здравствуйте, Вася… А дама ваша плачет… Поди же скорей, умойся, да одевайся, а то поздно будет.
Но Лёля крепко прижалась к маминым коленям и еще сильней заплакала. Она не хочет венчаться, не нужно никакого венчанья, она будет тут с мамой…
– Ну, что это? Иди же скорее.
Вася стоял бледный. Когда Лёля выходила из комнаты, он шепнул: «Вы меня убить хотите?..» Лёля перестала плакать. Она машинально оделась, машинально спустилась по лестнице. Мама вышла ее провожать.
– Смотрите, не долго катайтесь; вон туча надвигается, дождь, пожалуй, будет. На кого ты дуешься? Если так, я и кататься не пущу.
Мама ласково улыбалась и шутила, думала развеселить Лёлю. Лёля уже не хотела плакать. Она думала про себя: «Нет, этого не будет, ни за что не будет… Еще время есть… Я не хочу… Я скажу ему сейчас». А на маму она не могла взглянуть.
Они выехали молча. Путь был недальний. В одном из предместий города, среди низеньких «духанов» и чистых домиков колонистов, стояла церковь. Священник, сговорчивый и добродушный, был еще не стар: он много раз венчал тайком – не отказал и Васе. «Знаете, небось, кого просить», – лукаво засмеялся он ему в ответ и даже денег не взял много. Его такие свадьбы радовали, развлекали, он скучал. Двое товарищей с восторгом согласились быть свидетелями и свято обещали хранить тайну. Все должно было быть готово к шести часам. Как Вася опоздал… Они ехали шагом.
– Поедем скорее, Лёля, ведь нас ждут…
Лёля хотела сказать, что она не будет венчаться, не хочет… и не могла. «Успею еще, – подумала она, – еще не сейчас. Но я ни за что…» Вася был так взволнован, что не замечал ее колебаний. Хуже всего для него было молчать, а она молчала. Шагом выехали они на узкую тропинку, идущую по берегу реки, этой тропинкой было ближе.
– Лёля! – сказал он. Она не обернулась.
– Лёля, я… сам не знаю, я… кажется, так счастлив, что сейчас ты будешь моя, и навсегда… Ты думаешь, я шучу, когда говорю, что люблю? Посмотрите на меня, вы видите, я весь ваш, я не знаю, что вы со мной сделали… Я еще никогда так не любил, да и думал, что не могу.
Лошади шли рядом. Вася обнял спутницу за талию, прижал к себе и стал так крепко целовать, что Лёле было больно. Лошади сами остановились.
– Милая, милая… Я не стану жить без тебя. Пусть я простой, неумный, ты сама мне говорила, что у меня нет разных мыслей… А так, как я, тебя никто не будет любить… И я тебя никому не отдам.
Он говорил искренно. Лёле стало страшно. Она хотела освободиться, хотела сказать, что не может венчаться – и опять не посмела. Ей было жаль его. И вдруг она ясно сказала себе:
– А ведь я его совсем не люблю.
Сразу эта мысль овладела ею, потому что она слишком долго удерживалась от нее.
– Не люблю. И сейчас скажу, что люблю, и сейчас буду с ним венчаться, потому что иначе не могу и нельзя.
И она сказала, что любит, и они поехали дальше. Перед ними была туча, большая, синяя, с золотыми краями; солнце за нее садилось и по зеленым лугам, по ту сторону реки, уже шли тени; но белая церковь вдали была вся в солнце и золотой крест ярко горел.
И Лёля загадала: успеют ли они доехать, пока солнце не совсем спряталось? Если да, то хорошо… Вот они уже около домика священника; мальчик встретил их, взял лошадей и с любопытством взглянул на Лёлю. Вася сосредоточенно поправлял свое седло и объяснил мальчику, что нельзя давать лошадям стоять.
– Скорее, – шепнула Лёля. – Они там?
– Да… идемте.
Лёля подобрала амазонку и почти побежала к церкви. Она торопилась. Оставался еще один маленький луч солнца на самом кресте. Слава Богу! Она уже в церкви, а солнце еще смотрит в длинные окна наверху. Это немного успокоило ее. Она вздрогнула, когда один из свидетелей со звоном запер дверь, и она не верила, не понимала того, что сейчас будет. Вася, напротив, хорошо понимал, но он уже решил, что это должно быть, что так лучше – и почти не волновался. Свидетели сначала было сконфузились, но потом стали усиленно суетиться. Принесли книгу, сказали, что надо расписаться. Расписались.
– Пожалуйте, – пригласил их рукой о. Павел, уже облаченный в желтенькую ризу с выпуклым крестом на спине. Он выправил наружу свои жидкие, пушистые волосы и откашлялся. Его узкое, бледное лицо с бородкой и хитрыми, но добрьми глазами показалось Лёле симпатичным. Этими глазами он точно одобрял их обоих: «Не бойтесь, мол, ничего, еще и не то бывало, и все хорошо кончалось». Он прежде говорил Васе, что у него легкая рука.
Один из свидетелей был за дьячка: неумело подтягивал по книжке, что нужно, и подал слишком горячее кадило. Из верхнего окна тянулся длинный столб света; солнце еще не спряталось. Лёля смотрела на этот свет, думала о голубях, которые ворковали на решетке окна, о том, что ей очень неудобно держать и свечку, и шлейф амазонки; думала о волосах отца Павла: вон они какие жидкие, а пышные: может быть, попадья час на ночь в косички заплетает?
На Васю она взглянула только один раз: он стоял серьезный и розовый, выпятив немного губы.
– По желанию ли берете невесту, кою видите перед собой? – спросил его отец Павел.
На вопрос: «Не обещалась ли кому» – она ответила «нет» и подумала: а ведь скольким людям уж я обещалась? И она стала вспоминать: один, два…
Солнце потухло. Слышно было, как ветер зашумел; деревья под окнами наклонились; гром загремел, глухо, но часто, почти не умолкая.
Их обвели вокруг аналоя.
– Кончено, – сказал отец Павел. – Поздравляю. – Ну, давай вам Бог.
Он добродушно и лукаво улыбнулся и пошел в алтарь. Вася и Лёля обернулись и не знали, что им теперь делать. Свидетели поздравляли их. Лёля молча и растерянно улыбалась. Она и теперь не понимала, что это настоящее и что кончено.
– Ну что ж, надо ехать… – сказал Вася.
– Куда в такую грозу? Сейчас дождь пойдет…
Они вышли на крыльцо. Стемнело как-то вдруг. Сильные удары следовали почти сейчас за молнией, птицы кричали, ветер нагибал ветки и кружил сорванные листья.
– Не пройдете ли ко мне, отдохнуть? Гроза сильная… – сказал подошедший священник. – Матушка нам самоварчик…
Но Лёля наотрез отказалась. Она хочет ехать скорее домой, прочь отсюда… пусть гроза, все равно… Ей точно казалось, что как только она уедет, дальше от этой церкви, от этого места, то все будет по-прежнему, сегодняшнее забудется, пройдет… Она наскоро простилась со священником, со свидетелями, вскочила на лошадь и сразу поскакала. Вася едва поспевал за нею. При каждом ударе грома – лошадь вздрагивала и прижимала уши, Лёля ударяла ее нагайкой и опять скакала. Хлынул дождь. В темноте они едва различали дорогу. Дождь хлестал им прямо в лицо, нельзя было открыть глаз. Через минуту они вымокли до нитки, но все-таки скакали, и приехали домой скорее, чем ожидали. Вася чувствовал, что теперь ему лучше не заходить к Лёле. Он спустил ее с седла, молча поцеловал у нее руку и уехал. Лёля, подымаясь по ступенькам, думала только о том, как бы не встретить маму. Она боялась ее встретить. В своей комнате она не заметила свечи, машинально сбросила мокрое платье и села на низкий турецкий диван, без мыслей и без волнения. Дверь отворилась, зашуршало длинное платье.
– Лёля, ты здесь? – спросила мама.
– Да…
– Ты промокла, простудишься… Покажи голову…
И она села рядом с ней на диван.
– Принять хины надо… А без тебя приезжал… Что ты? Что ты?
Лёля в первый раз обняла свою маму крепко обеими руками, прижалась к ней головой и плакала горько и сильно, всхлипывая, как дети.
– Мама, мама… я не могу… я не хочу этого… мама…
Она просила ее защитить, сделать, чтобы все было как прежде, устроить как-нибудь, чтобы она осталась прежней маминой дочкой, а того – не надо, не надо…
Но мама думала, что причиной – предложение Николая Николаевича.
– Какая ты глупенькая… О чем же плакать? Мы ему откажем, и правда, зачем тебе замуж… Перестань скорее. – Мы сегодня же все устроим.
И мама удивлялась, что Лёля не слушает ее и все плачет…
Часть II
I
Владимир Александрович Калинин собирался ложиться спать. Большой номер гостиницы едва освещала тусклая свечка. Это была лучшая гостиница небольшого горного местечка, куда заехал Калинин. Некрашеные деревянные стены, большая дверь на балкон, закрытая кисейной занавеской, пустота – делали комнату неуютной. Слышался шум шагов в коридоре и пронзительный скрип проезжавшей мимо арбы.
Калинину было грустно. Зачем он приехал сюда? Он сам не знал. Зимой он жил в Петербурге, занимал какое-то место в банке, где было очень мало дела. Но это место давало ему нужные средства. Все свое время Калинин посвящал литературе, которую любил искренно. Он много читал, бывал в литературных кружках и сам писал даже, но почти никогда не печатал. Не потому, что считал свои произведения недостойными печати, но просто боялся и не любил журналов, возню с редакторами… В интимных же кружках охотно читал свои поэмы и стихи и даже пользовался популярностью. Каждой похвале он радовался как дитя; но сейчас же и забывал ее. Он весь был во власти минутного настроения.
Теперь ему было грустно. Каждое лето он путешествовал – случайно попал и на Кавказ. В этом горном местечке его увлекла природа, он решил пожить, отдохнуть – взял этот номер помесячно. Но целые дни лил дождь. Калинин простудился, и к нему опять вернулась тоска, чувство одиночества, грусть. Вечный шум гостиницы раздражал его. Ему хотелось уехать, но совестно было перед лакеями, перед хозяином гостиницы: они станут удивляться, пожалуй, спросят, отчего, да еще начнут требовать деньги; нет. Бог с ними.
Калинину было двадцать два года, он недавно кончил университет. Небольшого роста, худенький, некрасивый – он казался мальчиком, несмотря на белокурую курчавую бородку. Мягкие волосы его слегка завивались, а в глазах было что-то совсем детское, доверчивое и наивное. Он любил спорить, говорил много и скоро. Парадоксы его были замечательно смелы – но в гостиницах он боялся, чувствовал себя неловко с лакеями, стеснялся носильщиков; ему казалось, что кто-нибудь из них непременно его обидит. И внезапный отъезд поэтому был для него вещью совершенно немыслимой. Надо заказывать лошадей на станции – а он еще вчера говорил начальнику почты и телеграфа, Бартоломею Ивановичу, что поживет тут с месяц. Бартоломей Иванович такой милый человек, сам к нему пришел, познакомился, обещал показать лучшие места – и вдруг он скажет, что уезжает… Нет, пусть уж так. И потом – надо же наблюдать людей… А здесь простые, свежие люди… Что ж что не очень умны? Это даже лучше. И он вспомнил Бартоломея Ивановича, добродушного, упрямого финна с желтыми бакенбардами в виде котлет и смешанным акцентом. Или поэт Ренке, например, какой интересный тип.
Нет, пусть лучше так, все равно. И куда ехать? А тут хоть природа есть, дышится легче…
Мысли бежали, бежали… Но поздно, пора спать. Калинин закрыл окно, лег и потушил свечу. Но шум с улицы не прекращался. Двое пьяных внизу, у духана, запели какую-то заунывную восточную песню. Калинин слушал, слушал, она была без конца и без начала. Одна арба проскрипела и остановилась у духана внизу, за ней другая, третья… Слышен был громкий голос, стук, восклицания на неизвестном языке. Калинин вспомнил, что ему говорили утром о каком-то местном празднике. Напрасно он старался заснуть, положил подушку на голову; внизу слишком шумели. Наконец как будто затихло. Калинин стал засыпать. Вдруг он вскочил сразу: в коридоре, почти у самой его двери, кто-то взвизгнул не своим голосом и потом заплакал, причитая; другой голос кричал и, очевидно, бранился; Калинин, сидя на постели, старался прислушаться; но он слышал опять тот же шипящий восточный язык, он не понимал ни слова; и это еще больше его мучило.
«Что это? – думалось ему. – К чему я здесь в этой мерзкой гостинице, один среди этих совсем чужих людей, которым и дела до меня нет? Никому до меня нет дела, я совсем один…»
В коридоре все успокоилось, а он еще не спал. Уж окна светлели, заря занялась. Из духана вышел пьяный имеретин и опять затянул длинную-длинную, уже знакомую Калинину, тихую песню, которая никогда не кончалась, потому что вся была из трех нот. Певший, вероятно, сел где-нибудь под окном, потому голос его не становился ни тише, ни громче. Калинин заснул под эту песню.
II
Утром он встал радостный и здоровый. Пришел Бартоломей Иванович и привел с собой Ренке. Бартоломей Иванович отличался необыкновенной добросовестностью и пунктуальностью в исполнении своих обязанностей и неограниченной властью над собственной особой: докажет себе логически, что следует ему радоваться – и радуется, да так искренно, что завидно становится; притом он был очень либерален. В свободное от занятий время он писал стихи и повести на русском языке и не огорчался, когда их бранили, потому что нисколько не верил этому. Калинин ему был рад, поэту Ренке – тоже.
– Идем гулять? – сказал Бартоломей Иванович, крепко пожимая Калинину руку.
Ренке был облачен в широчайшую и длиннейшую парусинную блузу; Бартоломей Иванович говорил, что он носит нарочно такой костюм, чтобы немного привыкать к подряснику: Ренке собирался в монахи и читал в гимназической церкви «Апостола» с большим чувством, что не мешало ему постоянно быть влюбленным и обожать кахетинское вино. Весь он был какой-то потный и мягкий; Бартоломей Иванович его любил, но немного презирал: твердость характера он считал за высшее достоинство человека. Они пошли далеко, на гору. Подниматься казалось жарко, но наверху, между высоких темных сосен с зеленою корою, было сыро и прохладно. Лучи растопили смолу, и она тихо текла вниз густыми и пахучими струйками. Калинин дотронулся рукой до одной капли, ясной и прозрачной, как слеза, она померкла и застыла. Тропинки были усыпаны желтыми иглами, а у корней лежал мягкий, ярко-зеленый мох. Калинин дышал смолистым воздухом с радостью; он снял шляпу, смотрел наверх, на темное, синее небо, кое-где видное между верхушками сосен; ему было так весело и он без устали говорил, восхищался, почти забыв о своих спутниках.
– Говорят, тут буфет устроят, – сказал вдруг Ренке. – Вот хорошо будет…
Он не договорил, потому что Калинин пришел в неописуемое негодование.
– Как?.. Здесь буфет?.. Здесь, среди этих сосен, где такая тишина, где только одна чистая природа – и буфет. Какой-нибудь армяшка станет продавать сельтерскую воду! Этого еще недоставало! Все испортить! Проклятая цивилизация! Из-за нее мы сидим в каких-то курятниках, вместо того чтобы жить на открытом воздухе, с природой, и чуть начинаешь любоваться, бескорыстно наслаждаться этой природой – культура на самом чудном месте воздвигает подлую будку с сельтерской водой…
– Но возможна ли жизнь в лесу одного развитого человека? – спросил Бартоломей Иванович.
Он, очевидно, долго приготовлял в уме эту фразу.
– Да вы знаете ли, что я только тогда и был бы совершенно счастлив, если б мог жить под открытым небом, где-нибудь у моря!..
– А если дождик? – несмело спросил Ренке.
– Ну, был бы шалаш, чтобы укрыться от непогоды. Только к черту всю эту гнилую цивилизацию…
Он говорил еще долго – потом вдруг сразу замолчал. Даже Бартоломей Иванович и Ренке взглянули на него удивленно. Но он о них точно и позабыл; лицо у него было задумчивое, нежное, почти грустное. Он не пошел обедать к Бартоломею Ивановичу вместе с Ренке, а остался еще в лесу, один. Впрочем, вечером он обещал быть у Бартоломея Ивановича. Особенно Ренке его об этом просил.
III
Вечером, подходя к дому Бартоломея Ивановича, Калинин заметил какое-то особенное освещение. «Уж не гости ли?» – подумал он и смутился. Он боялся новых людей.
У Бартоломея Ивановича точно были гости. В маленькой столовой с выбеленными стенами стоял высокий медный самовар, булки, масло и сливки; за столом, покрытым праздничной скатертью, сидела Лёля Аюнина, веселая и живая, рядом с ней Ренке, который смотрел на нее вдохновенными глазами, полными самого преданного обожания; довольный и красный Бартоломей Иванович прилежно угощал Марью Васильевну, мать Лёли. Марья Васильевна разливала чай. Она казалась похудевшей и побледневшей.
– А, вот и он! – радостно сказал Бартоломей Иванович и представил его гостям.
Калинин сначала смутился, но Марья Васильевна глядела на него ласково, а Лёля показалась ему изящной и миленькой, и он понемногу вошел в разговор и совсем развеселился. Калинин никогда не бывал в женском обществе. Летом он нигде подолгу не жил, а зимой, в Петербурге, не приходилось. В Петербурге есть дамы, есть курсистки, но нет девушек обыкновенных, привлекательных. А Лёля была именно такая девушка. Она не завела сразу разговора о Бокле, потому что не читала его; говорила весело, шутливо и немного кокетливо. Калинин пробовал поспорить с ней – она его не победила, но и сама увернулась; Калинин хотел запугать ее парадоксами – но и это ему не удалось; наконец она сказала, что по ее мнению весь Гёте – дрянь, кроме «Фауста», да и то вторая часть порядочная чепуха; Калинин возмутился, стал горячо спорить, доказывать, кричать – Лёля смеялась и тоже приводила доказательства, и он никак не мог ее убедить. А Ренке так и не спускал глаз с Лёли все время. Она была очень хорошенькая в этот вечер. Вообще же многие ее находили дурной, и она действительно не была красива. Неправильное лицо, довольно большой рот с короткой верхней губой, коротко обрезанные белокурые волосы, немного волнистые, и светло-зеленые глаза, умные и веселые. Ей было весело в этот вечер.
Калинин даже с места встал, так горячо защищал Гёте.
– Постойте, вы говорите: сантиментальность; что ж из этого? Знаете ли вы, в какое время он жил? Тогда нельзя было писать не сантиментально. А разве вы не видите, как он сам относится к этой сантиментальности? Он – олимпиец, у него такая объективность…
– Отчего же «Фауст» не сантиментален?
– Вы вторую часть не признаете… Может быть, она тоже сантиментальна по-вашему? Господи, что это за чудная вещь! Я помню, как я наслаждался…
– Я бы тоже рада наслаждаться, да я ее не понимаю… Калинин опять разгорячился, бегал по комнате, спорил…
И вдруг он сразу остановился, как тогда, утром, в лесу. Он сел тихонько на свой стул, молчал и смотрел печально; Лёлина веселость тоже прошла; она взглянула на Калинина, и ей самой стало грустно; ей не хотелось, чтобы он был такой, пусть бы лучше веселый, как прежде; и ей казалось, что он сделался ребенком, которого обидели… Она неловко старалась развеселить его, ну хоть рассмешить. Все было напрасно. Вечер кончился невесело.
IV
Калинин пришел домой, зажег свечку; он не хотел «обдумывать» свое положение и не мог. Он хотел проследить, как это случилось. Он говорил, спорил; она ему возражала, он хотел дальше еще спорить, еще доказать – и вдруг увидал, что она ему ужасно мила, эта чужая девушка со светлыми кудрями, что она ему стала как родная, что он ее любит… Да, любит! Сначала он испугался, хотел как-нибудь изменить это, не поверил сам себе… а потом подумал: «Пусть, все равно…» – и не противился любви. Ему казалось так отрадно и удивительно любить…
В этот вечер он еще все-таки сомневался, но на другое утро проснулся с такой радостью в душе, с такой верой в свою любовь, что стал только желать одного – сказать ей поскорее, как он ее любит. Он не думал о том, что она ответит; ему в детской простоте казалось, что если уж он так любит, то и она не может не любить.
V
На балкон, где сидела Лёля и пила кофе, едва доносились звуки музыки. Лёля очень торопилась. Было уже половина одиннадцатого, и она боялась, что опоздает в парк. Она сама не знала, зачем она каждый день ходит на музыку. Там не было ничего интересного и ничего веселого. По главной аллее парка, широкой и длинной, мерно прохаживались дачники, разряженные барыни с длинными местными палками, точно горная палка была нужна для гладкой аллеи, посыпанной песком. Чаще всего мелькали платья ярко-красные или желтые, как песок; грузинки и армянки с черными, унылыми носами любят эти цвета. Пройдет какая-нибудь провинциальная франтиха в светлой шляпке и очень узких туфельках; ее провожает компания гимназистов на возрасте; за неимением лучших кавалеров, гимназисты играют здесь большую роль. По боковой дорожке мерным шагом прохаживается отец семейства: он только что выпил пять стаканов железной воды и теперь гуляет. Музыканты неутомимо играют одно попурри за другим; их слушают мало. Со стороны кажется, что всем ужасно скучно.
В конце аллеи лежит громадный камень и дальше этого камня не ходят, хотя за ним-то и начинается настоящий парк, тенистый, прохладный и тихий. За парком, на горах, где растут высокие, прямые сосны, где вместо музыки слышится только шум этих сосен, похожий на шум моря – было еще лучше; но туда не ходили дачники; это не принято, да и некогда; утром надо на музыку, кончится музыка – слишком жарко, а там обед, а там опять на вечернюю музыку надо…
Лёля любила гулять и гуляла далеко и много. Каждый раз, воротившись домой, она была в восхищении, говорила, что больше ни за что не пойдет на глупую музыку, когда кругом так хорошо, но мимо ее балкона проходили музыканты с светлыми трубами, блестевшими на солнце; спешил Ренке, улыбаясь и раскланиваясь, мерно шагал Бартоломей Иванович с громадной дубиной, больше похожей на оглоблю, чем на трость, – все спешили в парк, и Лёля никак не могла утерпеть и остаться дома.
Теперь она допила кофе и отправилась одеваться. Ей было очень весело; только немного мешала мысль: надо что-то сделать, непременно надо, а она и не начинала. Вчера Вася («ее муж!» – Лёле страшно было повторять это слово) написал ей письмо; она положила его под подушку на ночь, а утром не успела прочитать его еще раз, проспала. Теперь она сознавала, что ей надо бы подумать о Васе, о «любимом человеке», и никак не могла начать, все развлекалась другим. «Ну вот одеваться буду, так подумаю, – успокаивала она себя, но и тут не пришлось; заторопилась, было уж поздно. – Вот пойду, так тогда уж на свободе и подумаю об нем, моем дорогом, о письме его».
Лёля быстро шла по тенистой дороге к парку и «думала», только у ней ничего не выходило. Она чувствовала, что думает насильно, это ее сердило и печалило, и она не знала, как ей быть, и очень обрадовалась, когда встретила Ренке. С восхищенным и покорным выражением лица он подошел к ней.
– Отчего вы так поздно, Ольга Алексеевна?
Владимир Александрович был в парке; теперь уж он и Бартоломей Иванович оба ушли.
– Да? Ну и Бог с ними… Как я рада, что встретила вас, Ренке. Что это вы строите такую жалкую физиономию? Правда, правда, в самом деле рада… Музыка кончилась? Так пойдемте в парк, хотите?
Она смеялась, а Ренке смотрел на нее радостно и глупо.
– Вы знаете, Ольга Алексеевна, что я буду так счастлив…
Лёля и Ренке шли в парк по берегу быстрой речки. Лёля была весела, хотя все-таки не думала о Васе; но перестала себя упрекать в этом, любовалась зеленой, светлой водой, пеной у камней. Высокими липами и небом. Она мало слушала Ренке, который, впрочем, времени не терял. Он, оставаясь с Лёлей наедине, начинал все один и тот же бесконечный монолог; произносил он каждое слово тихо, моляще и нараспев:
– Я ведь ничего… Я ведь ничего не прошу, Ольга Алексеевна… Я только прошу одной капли, одной капли сочувствия, сожаления к бедняку, который…
А Лёля в это время думала о Калинине. Вчера он ей понравился, и она думала, что как бы было хорошо, если бы он в нее влюбился.
«Или нет, лучше не надо… Зачем над ним смеяться? Жалко его. У него такие милые глаза…»
С Ренке давно катился пот, когда они через два часа подходили к дому; но он шел такой же тихой и волнующей походкой и кончал свой монолог тем же молящим и покорным голосом:
– …И что ж? Даже в простом человеческом участии, в милостыне, в куске хлеба, который бросают собаке, и в этом, я вижу, вы мне готовы отказать… Я сегодня всю ночь не был дома, блуждал по скалам и ночевал на заброшенном кирпичном заводе; вы мне не хотите сказать слово сочувствия; Бог с вами. Пойду я теперь в горы, предамся своему отчаянию. Пусть, если смерть мне суждена, пусть…
Последние слова он говорил, уже войдя на балкон. Лёля была занята своими мыслями и так привыкла к однообразному звуку его голоса, что совсем ничего не слышала и, оставив Ренке на балконе, прошла ненадолго к себе. Но жалобы Ренке услыхала Марья Васильевна и пришла в ужас.
– Куда вы, куда, Ренке? Опять пропадете? Вчера как о вас Бартоломей Иванович беспокоился… Что за глупость. Оставайтесь…
– Нет, Марья Васильевна, нет… Не надо… Если суждено мне, то уж не избегну я, все равно… Я, как бедняк, просящий подаяния, молил только о слове сочувствия, только об одном слове… Не держите меня, все равно…
Марья Васильевна рассердилась. В это время Лёля вошла на балкон.
– Лёля, – сказала Марья Васильевна, – ведь это же просто несносно. Скажи ты ему слово сочувствия, и пусть он лезет опять на те страшные скалы, где мы вчера его видели. Ведь разобьет голову. Скажи сию минуту, слышишь?
Все обошлось благополучно. Лёля слово сказала. Ренкет успокоился и даже обещал зайти за ней и Марьей Васильевной, чтоб отправиться вместе на детский танцевальный вечер в ротонду.
VI
– Не кокетничай ты, пожалуйста, с этим Калининым, Лёля, оставь ты его в покое, – говорила Марья Васильевна, пока Лёля одевалась на вечер.
– Я и не думаю, мама, право, ну что мне?
– Будь с ним поскромнее; он, кажется, умный человек, ну что он о тебе подумает?
– Он, мама, ничего не подумает, он такой простой; только я не буду, ты увидишь. Да, может, он и не подойдет ко мне…
А Калинин в это время уже шел в парк и не знал только, какими словами он скажет ей, что любит. Он сегодня не говорил с нею, только видел издали, когда она шла в парке, задумчивая и печальная; и он почувствовал такое умиление, такую радость, что видит ее и любит, что едва удержался и не пошел за ней сказать сейчас же о своей любви. Но тут, на вечере, он скажет непременно, он решил; надо скорее, скорее… Он шел радостный и счастливый.
На галерее, около ротонды, еще было мало народу. Несколько разряженных девочек чинно ходили обнявшись; музыканты настраивали инструменты; солдат в парусиновой рубашке зажег лампы и понес в парк целую кучу плошек, потому что предполагалась иллюминация.
Темнело. Стали собираться. Детей было очень много, приносили даже таких, которые и ходить не умели. Маленькие кавалеры, тоненькие гимназисты и кадеты, бегали с озабоченным видом, отыскивая визави. Заиграли первый вальс. В зале сделалось тесно, пахло помадой и дешевыми духами. Несколько взрослых барышень прогуливалось по саду по главной аллее, ожидая девяти часов, когда детский бал кончится и им тоже можно будет потанцевать. Около источника, убранного цветами, на галерее одиноко сидел статный восточный князь, немолодой, но очень стройный, одетый в необыкновенно красивый гурийский костюм. Он проводил здесь каждое лето, все знали его и привыкли к нему. Он был истый сын Востока, прямой и не хитрый; любил танцевать и ухаживал за барышнями, причем говорил мало, потому что не владел русским языком, а действовал больше безмолвными улыбками и цветами. У него и теперь был в руках громадный букет. Увидав Лёлю, он подошел к ней, бесшумно и грациозно ступая в мягких «чувяках», преподнес ей букет и попросил на кадриль. Лёля с удовольствием согласилась. Она любила танцевать с князем, потому что он был красив и строен. Когда князь отошел, Лёля увидала радостное и смущенное лицо Калинина; она крепко пожала ему руку и улыбнулась. Ей опять подумалось, что у него ужасно милые глаза. Они стали гулять все вместе, но Марья Васильевна скоро села на лавочку, Ренке с нею, а Лёля с Калининым очутились в парке, на большой аллее около камня, где была иллюминация. Липы недавно распустились, но плошки заглушали их запах, потому что от ветра чадили и коптили; одну, потухавшую, кто-то разбил и масло текло по дорожке. Из залы доносился все один и тот же веселый мотив шестой фигуры и крики дирижера.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.