Текст книги "Ермолка под тюрбаном"
Автор книги: Зиновий Зиник
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
5
Мне стало совершенно ясно, что моим главным попутчиком в путешествии по следам Шабтая Цви в Турции должен стать Александр Меламид. Не только потому, что мы знаем друг друга лет с шестнадцати и он разделял те же эмоции, связанные с отъездом из России, что и я. Уговорить этого московского создателя соц-арта и американского концептуалиста было не слишком сложно. Я догадывался, что Меламид соблазнится поездкой. Трудно не соблазниться всем антуражем этой истории: Османская империя, султан, пророк, Мессия, религиозное отречение. И главное, к этому моменту Меламид больше не мог вынести атмосферу мира искусств в Америке: псевдолиберальная элита, хорошо охраняющая свои завоевания на музейно-галерейном фронте, с одними и теми же массовыми «элитарными» замашками и привычками в одежде, еде и в искусстве – одни и те же белые стены музеев и галерей и одетые во все черное кураторы; с диктатурой одного и того же типа работ, где сложным образом зашифрованы крайне элементарные идеи марксистского толка об обществе массового потребления. Не случайно в те годы у Меламида возникла пародийная идея разоблачить мистицизм, окружавший школу абстрактного экспрессионизма: Меламид придумал школу живописи для безработных слонов Таиланда (слонов, которые работали на лесповале в джунглях, заменили машинами). Слон под руководством своего наставника-тренера махута с удовольствием брал хоботом кисть и создавал на холсте, подставленном ему под нос (хобот), абстрактный шедевр. Меламида тянуло разрушить храм американского искусства. Ну, конечно же, фигура псевдомессии, идея пророчества и разрушения прежней религиозной доктрины была уже давно у Меламида на уме. Его всегда интриговала одержимость людей определенной утопической идеологией – верой в светлое будущее или высшее существо в той или иной форме. Люди, разуверившись в традиционной религии, стали ходить в музей, как в церковь. У этой церкви современного искусства, согласно интерпретации Меламида, – все атрибуты фанатичной религиозности со священниками-кураторами музеев и святыми и мучениками (вроде Ван Гога). Вместе с легким отвращением к этой тотальной идеологии в искусстве его тянуло к этнически малым культурам, и прежде всего в кулинарии. Алекс и его жена Катя стали настоящими кулинарами и гурманами – знатоками изысков не только Таиланда, но и таких экзотических мест, как, скажем, рестораны португальского или чилийского гетто в пригородах Джерси-сити. С таким отношением к западной цивилизации трудно устоять перед идеей поездки в бывшую Османскую империю, в мир ориентализма, пророков и лжемессий.
Символы, знаки и вехи истории расставлены в Турции так же густо, как рестораны на мосту через Золотой Рог: Османская империя и христианская Европа, Византия и Рим, античные Афины и Троя, хетты и Вавилон, стоит только копнуть – в прямом и переносном смысле, – и налицо столкновение цивилизаций и религий. Я разработал наш маршрут от Стамбула (Константинополя) в бывшую столицу Эдирне (Адрианополь), где султан судил Шабтая Цви, новоявленного Мессию, и где тот перешел в мусульманство; я планировал заглянуть в Абидос (недалеко от Трои), где Шабтай сидел в тюрьме; и через Измир (Смирну), где он родился, мы должны были попасть в Эфес с его коллекцией греческих древностей и добраться до Каппадокии: пещеры-катакомбы христиан в Каппадокии были визуальной метафорой подпольного мышления. Наш маршрут был сменой религий или культур за шесть тысяч библейских лет бытования на этой территории разных племен и народов в судьбе одного человека по имени Шабтай Цви.
Одни только описания маршрутов Шабтая Цви и вообще евреев той эпохи, путешествующих часто и много – из Варшавы в Амстердам, оттуда в Ливорно, из Ливорно в Стамбул, из Измира в Иерусалим, из Иерусалима в Каир, из Каира в Рим, – могли бы составить еще одну книгу. И хотя все это на перекладных, на верблюдах и лошадях, передвигались они довольно быстро и не задумывались о расстояниях. Паспортного контроля не существовало. Весь мир был для них родным домом еще и потому, что останавливались они всегда друг у друга, в домах своих соплеменников по религии, как у родственников. Собственно, точно так же в первые годы вне России, получив иностранные паспорта, мы разъезжали по странам и континентам, от Парижа до Нью-Йорка, останавливаясь в квартирах друзей, как у себя дома. Но с годами путешествия превратились в некое самостоятельное домашнее задание.
Я был не впервые в Стамбуле и выбрал отель со знанием дела, в двух шагах от стамбульской Пятой авеню – Истикляль. Отель был слегка старорежимный, что нас тоже устраивало. Модернизированный, он тем не менее носил отпечаток эстетики бывшего султаната, ковровой и балдахинной культуры. Перед стойкой регистратуры отеля – черные плюшевые кресла, огромные и глубокие: как сядешь – не встанешь. Куда ни взгляни – видишь свое отражение в разных ракурсах: по всем стенам – зеркала. Зеркал тут хватает, хотя, казалось бы, согласно всем урокам по истории мифологии, Восток чуждается зеркал. Твое отражение – душу – могут украсть злые духи. Ну и пусть крадут: всякий раз, когда я вижу себя в профиль, я вздрагиваю, себя не узнавая, ведь мы знаем свое лицо лишь в анфас, когда смотримся в зеркало. Впрочем, Турция, а тем более Стамбул – не совсем Восток. И не совсем Запад. Эта промежуточность всегда меня притягивала, и в первую очередь как всякого человека с российским прошлым. В Стамбуле каждый открывает свое прошлое, но не уверен, что видит в этом зеркале себя, потому что зеркало этого прошлого – несколько наискосок, и видишь себя не в анфас.
Все было обаятельно и мило. Но комната, которую нам с моей женой Ниной дали вначале, смотрела на стену. Я пожаловался. Номер нам поменяли. Он был светлый и глядел на шумную улицу внизу. Я не сразу заметил, что в номере нет ни одного стула, ни кресла – сплошные элегантные пуфики, на которых не расслабишься, что для моего больного позвоночника (я его серьезно повредил еще в юности) довольно тяжело. Все бары, кафе, рестораны и отели я сужу по удобству в них стульев, кресел и диванов. Но снова требовать обмена у администрации отеля я не решился. И тут же стал жалеть о перемещении в другой номер. Всякая эмиграция на первом этапе связана с разочарованием: не туда повернул в жизни, не то будущее выбрал, не то прошлое оставил после себя.
Несмотря на дикие расстояния и океаны между Нью-Йорком и Стамбулом, Меламид со своей женой Катей появились точно в назначенный час. Я всякий раз при встрече обнимаюсь с Меламидом так, как обнимаются с собственным прошлым – в надежде на будущее. И вот мы вчетвером уже заворачиваем за угол, мы вдыхаем стамбульский воздух (запах морской воды, специй, мокрого асфальта и бензина) и ощущаем, что этот город, эта страна подскажет в нашем прошлом нечто такое, о чем мы никогда не подозревали. Иностранец в другой стране воспринимает все – любую экзотическую деталь, любое, даже случайное, бытовое неудобство – как нечто многозначительное, символизирующее чуть ли не религиозные основы жизни этой нации. Стамбул, в его торгово-ресторанной части, в районе Бейоглу, вниз к Босфору от площади Таксим, с центральной авеню Истикляль, кажется всякому встречному приезжему в этом городе старым другом-приятелем, потому что в нем есть все, что есть во всех городах на свете, если только ты склонен узнавать только то, что знакомо именно тебе.
Это не только бывший Константинополь. Это еще и город всех тех, кто из своих родных городов бежал или оставил их добровольно, чтобы восстановить чемоданную, раскладывающуюся на ходу версию своей родины в виде ресторанов, продуктовых лавок, языка, специфики лицевой поросли (бород, усов, проборов) и манеры одеваться. И запах воды, морских водорослей, крик чаек, как во всяком большом порту; и легкий аромат специй, базарная толкучка – все это знакомо каждому, кто бывал на Ближнем Востоке, скажем в Иерусалиме; и гигантские анфилады темно-серых многоэтажек с подворотнями, где пахнет кошками и мочой; и бесконечные отели, где или бар, или ресторан чуть ли не на каждом этаже – от подвала до крыши – вместе с бельем на веревке балконов: гипертрофированная версия лондонского Сохо, как бы поставленного на попа – от площади Таксим до моста через Золотой Рог. Это Манхэттен, каким он мог быть четыре столетия назад. Это несостоявшийся Париж. Это древнее современного Рима. Тут за углом Арбат. И арба с ослом.
Смешение эпох налицо. Мимо может проехать скрипящая телега, нагруженная мешками с цементом, а может проплыть «Роллс-ройс»; торговец коврами несет свою рыночную собственность в виде гигантского многослойного свитка ковров на голове, вроде еврейской торы, а мимо снуют стамбульские мальчики и девочки в американских джинсах с вездесущей пластиковой бутылкой «Эвиана»; седая тетка, вся в черном, сидит в дверном проеме в кресле с порванной обивкой и лузгает семечки; в соседней с ней витриной продают мобильные телефоны стамбульским денди. Высокая технология и ментальная дикость, эмоциональное варварство и социальный прогресс никогда не мешали друг другу в своем параллельном соседстве. Оказавшись в подземном переходе (почерневший бетон), набитом до отказа торговыми точками и мусором, понимаешь, что переместился на машине времени – с механизмом топографии – в перестроечную Москву. В разные эпохи попадаешь, пересекая улицу или зайдя за угол – в соседний квартал. Топография, напоминающая тебе одну из многочисленных версий прошлого, перемещает тебя во времени. Ты понимаешь, что оказался в предыстории всех имперских столичных городов. Отсюда пошло все. Сердце твое ликует от открытия – все твои идеи о жизни большого города были лишь повтором, заново изобретенным стамбульским велосипедом.
6
Стамбул – это не город для велосипедистов. Страшно опасный для меня город: там то и дело попадаются под ноги непредсказуемые препятствия. В буквальном смысле. Нет на свете такого города, где на тротуаре было бы столько ступенек и выемок, турникетов и люков, столбов из литого чугуна не только по кромке тротуара (чтобы на тротуар не въезжали автомобили), но и прямо в центре пешеходной зоны; там на каждом шагу ступеньки, отделяющие два уровня тротуара, приступки, бетонные блямбы, водосточные трубы, какие-то перегородки, отделяющие одну городскую топографию от другой, где проход вбок отделен штангой, решеткой, барьером; поворот в переулок маркирован ступенькой вверх или, наоборот, пограничным желобом. Добавьте к этому то, что профессионалы-урбанисты называют уличной фурнитурой, или, говоря по-русски, гарнитуром бесконечных уличных указателей, предупреждений, досок с запретами или инструкциями, не считая светофоров и телефонных будок. Я имею привычку ходить, глазея по сторонам или, как всякий идеалист, задумчиво заглядываясь на крыши и облака в небе над ними. Сколько раз в жизни я налетал на столб – с искрами из глаз, с разбитыми очками и шишкой на лбу.
Препятствия, остановки, замедления существуют для того, чтобы нарушить механическую логику собственной отлаженной жизни, смазанной изрядной долей безумия. Надо любым способом остановиться, чтобы оглядеться и задуматься, «чтобы не сумел загордиться человек», – как говорил Венечка Ерофеев. Но главное при этом – когда оглядываешься по сторонам – не налететь на столб. Это город не для ротозеев. При этом твое внимание все время отвлекают, пытаются заманить тебя в еще один магазин, лавку, ресторан. В этих перегородках, в этих входах, где лишь одна часть дверей открыта, а другая на замке, я вижу сходство с Россией: кого впускать, кого не выпускать. Неудивительно, что в один прекрасный момент я споткнулся в Стамбуле об одну из этих бесконечных маркировок необъявленных уличных границ. И полетел.
Я до сих пор летаю во сне (я всегда готов поделиться с теми, у кого тот же опыт, своей летательной техникой), и прелесть этих сновиденческих левитаций в их полной безопасности, я бы даже сказал – в ощущении безнаказанности. Что это мы за племя за такое – те, кто летает во сне? Мы явно не ангелы. У ангелов – крылья. Крылья – для тех, кто сам не умеет летать, используя собственное мускульное усилие. Подобный талант к левитации был заложен в нас явно от рождения. Значит, мы – некая особая порода, кто в прошлом, на предыдущей ступени эволюции или в предыдущей инкарнации, был птицей? Или же, наоборот, мы наделены этим даром к полетам ради и во имя будущих свершений? Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц! Может быть, человечество готовится к великому перелету и мы – его тайный авангард? Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
В детстве я мечтал стать летчиком. В ожидании осуществления этой мечты я тренировался: пытался летать в домашних, так сказать, условиях. Первые попытки состоялись еще в младенчестве. Я пытался взлететь, систематически подпрыгивая в своей детской кроватке. В один прекрасный день я умудрился подпрыгнуть так высоко, что перелетел через решетчатую, тюремного типа, загородку кровати и приземлился на пол, разбив губу. Но тут, споткнувшись о какой-то поребрик или бордюр, я летел с таким мощным импульсом (я, видимо, шел довольно быстро), по такой длинной траектории, что успел подумать: вот впереди меня чугунный столб (заградительный, естественно), и если я преодолею в полете это расстояние между собой и столбом, то заведомо раскрою себе череп об этот чугун. И на всю жизнь стану инвалидом.
Это удивительное ощущение, когда падаешь, но еще не приземлился. Ты знаешь, что все это плохо закончится. Еще несколько мгновений, и треснет черепная коробка. Внутри прервутся связи. Сердце от сотрясения выскочит из сердечной сумки. Череп расколется как орех, и все увидят, что внутри – пусто. Твои лысые родственники будут рвать на себе волосы от горя. А может, и не будут. Я следил за собственной траекторией как бы со стороны. Мое тело приземлилось на пузо, проехало боком и локтями по асфальту и затормозило в дюйме от чугунной тумбы. Через мгновение я осознал, что пациент будет жить. Мои мозги не размозжились. Я уцелел.
Может быть, я сознательно пытался привлечь к себе внимание этой симуляцией самоубийства. Нечто подобное есть и в тех, кто объявляет себя спасителем, мессией, пророком. С ними всегда происходит нечто катастрофическое: они тонут, попадают в огонь, левитируют, взмывая к небесам, и совершают грехопадение. Есть ли разница между ангелом падшим и ангелом споткнувшимся? Левитация – отрыв от земли, от родной почвы – еще один из признаков одержимости бесами в реестре экзорцистов. Способность перелетать через кордон, через границу, железный занавес – любимый фольклорный мотив русской литературы от Гоголя до наших дней. В Советской России легче было отправиться в космос (достаточно выучиться на космонавта), чем получить заграничную командировку. Упор на развитие космических исследований в СССР не объясняется лишь гонкой вооружений: это скрытая, сублимированная мечта российских странников, страсть вырваться за границу земного бытия, советского режима. Достаточно сказать, что первый пророк космических полетов Циолковский был верным учеником Федорова, проповедовавшего воскрешение трупов путем общих «коммунистических» волевых усилий; а один из авторов первого варианта ракетного двигателя Николай Кибальчич занимался изготовлением бомб для террористической организации «Народная воля». Левитация – это вульгарный способ выбраться за границу самого себя, самопреодоление. Не выдержав существования в собственной шкуре, человек, страшащийся перемен в собственном мышлении и верованиях, предпринимает попытку изменения внешних обстоятельств жизни – улетает, левитирует за границу, в антисоветский антимир. Еще один шаг, подошва цепляется за выступ тротуарной плиты, и мы увидим в этом ерундовом спотыкании столкновение Востока и Запада, христианской цивилизации и ислама.
Я приземлился, разодрав локоть о брусчатку в сантиметре от дорожного столба, этого чугунного стража. Стамбул меня пожалел. Я встал с ободранными до крови локтями – я проехал на локтях пару метров по тротуару. Моя жена Нина предлагала мне сделать прививку от столбняка. Я отказался: почва Стамбула смешалась с моей кровью. Мы породнились со Стамбулом.
7
Я впервые попал в Стамбул как турист. Лет двадцать назад в Лондоне плавильный котел из разных этических меньшинств, смешение культур и эклектика, и в первую очередь африканцев или мусульман индийского субконтинента, был у всех на уме (и на языке) и казался идеалом. В трущобных (в прошлом) районах вроде Шордич в Ист-Энде или в Кеннингоне на южной стороне Темзы (до того, как там открылись самые лихие гей-клубы) выстраивались очереди в перуанские или эритрейские рестораны, да и вообще заведения с любой этнической требухой. Вавилонское столпотворение культур и языков – это всегда период утопических надежд и апокалиптических предчувствий. Я не знаю, зачем я отправился в Стамбул. Со мной это уже было однажды: состояние, когда склонен совершать бессмысленные немотивированные действия. Такое доведение собственной жизни до полного абсурда, до тупика, откуда, возможно, начинается хоть какое-то подобие разума и логики. Вывертываешь себя наизнанку, чтобы обнаружить – а можно ли вообще добраться до собственной подкладки, есть ли она?
Тогда и начались у меня поиски нового дома и другой крыши над головой: когда собственная крыша несколько поехала, сдвинулась. Идея куда-нибудь переехать. Охота не столько к перемене мест, сколько к перемене стен. Стремление к такому месту на земле, где меня никто не знает, но при этом примет меня без всякой предубежденности, как равного, как брата. Об этом писала Рахель Левин (светская львица из скромной еврейской семьи – из книги Ханны Арендт) в Берлине конца девятнадцатого века: стать самим собой можно только за границей. Потому что у себя на родине ты носишь тяжелую родовую маску своего происхождения, воспитания, статуса.
Мой внутренний взор все чаще стал обращаться к берегам бывшей Османской империи, к тому городу, который, не отрекаясь от пророка, правду древнего Востока соединил с лукавым Западом. Все мне нравилось в моей собственной легенде о Турции: и тот факт, что они – мусульмане, но при этом своего ислама никому не навязывают, отвыкли от пота битвы и пьют вино в часы молитвы. Кроме того, они спасали евреев на протяжении чуть ли не пятисот лет – от испанской инквизиции до украинских погромов и нацистских газовых камер. Мне нравилось и то, что традиционно Турция в глазах некоторых интеллектуалов представляла собой воплощение грязного Востока, бессмысленной бюрократии и жесточайшей тирании. Но именно в этом турецком списке – все ужасы плебейской России: и тогда, и сейчас. Все то, чего эти мыслители еще недавно боялись, когда речь шла о Турции, в полном и окончательном виде уже давно воплотилось как раз в России, как бы кривом зеркале Турции Из Турции эти российские деятели взяли все дурное. Все хорошее было украдено с Запада. Однако попытка кражи была не слишком удачной. Вобрав все дурное из Турции, Россия вернула ей этот долг сполна: Турция, с ее нынешней авторитарной грязнотцой в идеях, тягой к патриархальности и дисциплинарности, подражает сейчас именно российской государственности, сменившей бездарную партийность на тупоголовую церковность.
Традиционное неприятие турок и турецкой цивилизации в России (задолго до российско-турецких войн) – крайний пример подобного символистского «произвола» в интерпретации увиденного. Еще пару десятков лет назад, как и за двести лет до этого, российскому слушателю (или читателю) инстинктивно навязывалась одна и та же мысль: история Стамбула – бывшего Константинополя – это история деградации и падения Римской империи с ее апологетикой личной свободы и гражданских прав – сначала в восточную бюрократическую вязь Византии, а затем в османскую восточную дикость и тиранию с полным презрением к идее индивидуальности[3]3
См., например: Иосиф Бродский. Путешествие в Стамбул (1985).
[Закрыть]. Какой бы дикой и отсталой Россия ни была, мол, но она все-таки – какая-никакая, а Европа. А Турция – чистая Азия. Азия достойна в глазах таких визитеров презрения, снисходительного – в лучшем случае. Этот путь обличения ненавистного Востока в глазах поэта-туриста вымощен в заметках Иосифа Бродского наслоением – нагромождением – символов и метафор, где объекты этой трансформации (метафора по-гречески означает транспортировку) и сама их интерпретация совершенно произвольны. Минареты становятся похожи на лагерные вышки, арабский алфавит в орнаменте мечетей приравнивает человеческий дух к узору на ковре, который топчет нога Пророка, все отвратительно в турецком городе – даже сероватый камень свидетельствует о серости духа. Но главное – пыль. Это символ распыления человеческой уникальности в мириады крупинок песка в пустыне. Доказательство тут же следует: огромное количество чистильщиков сапог. Забывается при этом, что в нашем отечестве – скажем, в советской столице, в городе Москве (где я родился и вырос, хорошо помню), чистильщики тоже были на каждом углу, хотя Москва была городом непыльным. В Риме советских улиц на тротуарах действительно не было ни соринки, но все было покрытом толстым слоем неразличимой для прохожих грязи, где на грязных подоконниках можно было выписывать вавилонские пророчества о конце советской власти. А чистильщиков этих можно встретить на уличных углах всех столиц мира – и в Москве, и в Нью-Йорке, и в Стамбуле. Эти чистильщики были, кстати, всегда из нацменьшинств (в Москве это были айсоры, то есть ассирийцы, они же халдеи, со своей религией и арамейским языком; их вырезали десятками тысяч и персы, и мусульмане, и никто не говорит ни об их геноциде, ни о потерянной родине). Но Иосиф Бродский в ужасе от всего, что тем или иным боком – в анфас или в профиль – напоминает ему советскую родину. Это как увидеть в Лондоне очередь на автобусной остановке или влезть в толкучку перед стойкой бара (британцы очень дисциплинировано ведут себя в таких случаях и никогда не лезут без очереди) и начать разглагольствовать о том, что замашки британских граждан не отличаются, по сути, от советского плебейства. Но очередь очереди рознь.
Тут верность советской легенде о вымышленном Западе (Рим) порождает инстинктивную нелюбовь к вымышленному Востоку (Турция). В его перегруженном символикой разоблачении османской восточной дикости и тирании достается не только чистильщикам сапог на улицах Стамбула, но и турецкому языку, из которого многие слова перекочевали в русский со смысловым сдвигом: «бардак» – это стакан, турецкий «дурак» – это наша остановка. (Дойдя до этого места в чтении стамбульских записок Бродского, я начал подозревать, почему поэт стал таким противником всего турецкого: первый сборник Бродского назывался «Остановка в пустыне».) Пришелец углядывает в новой реальности то, что знакомо ему из собственного прошлого. С дотошностью Шерлока Холмса Бродский отыскивает в странном и чуждом лишь крупицы того, что напоминает ему о привычных ужасах. Это образ грязного турка, целующего лбом стопу Пророка, выставляя зад к небу, в промежутке между лузганьем семечек и свистом нагайки янычара по спинам неверных. Есть такая манера у просвещенных российских путешественников: сравнивать безликую массу недоумков из низших классов чужой страны с либеральной интеллектуальной элитой своей родины. Его Стамбул полон отвращения к плебейской немытой России как к некоей выдуманной Турции.
Я всегда был заворожен образом города, чей облик опровергает стереотип, сложившийся у нас в уме. Есть города, похожие на их собственный открыточный рекламно-туристский вид. Париж не обманывает тех, кто видел открытки с фотографиями букинистов на набережной Сены. Манхэттен равняется ростом в наших глазах с репродукцией легендарных высоток. Я, может быть, влюбился в Лондон именно потому, что он не соответствовал тому, что я о нем воображал, читая Диккенса. Реальный Лондон – это непрерывное переиначивание ожидаемого, он непредсказуем, и, открывая еще один неведомый Лондон, открываешь необычное в себе. Я увидел Лондон как конгломерат хуторов, где у каждой деревни своя главная улица и свой центр. Лондон не один, их много, и каждый по отдельности, и поэтому ты не можешь этот город присвоить себе как свой родной, один-единственный.
Точно такое же ощущение у меня было от Стамбула. Стоит ступить на мостовые такого города, как Стамбул, вдохнуть этот замес воздуха, где узнаются и Иерусалим, и Афины, и Александрия, а в запутанной топографии города затерялось столько цивилизаций и народов, ты понимаешь: это бесконечный лабиринт собственного прошлого – прошлых жизней – для тех, кто не знает, из какого прошлого он возник. А кто-нибудь вообще знает? Я в чужом городе пытался открыть неизвестного мне себя. В Стамбуле можно вспомнить – или открыть в себе самом – то, о существовании чего ты или напрочь забыл, или никогда не подозревал. Это своего рода переход в другую религию, когда цель вероотступничества – открыть для себя веру твоих духовных предков, от которых ты до этого открещивался.
В Стамбуле была прелесть чуждости, но в этой чуждости не было агрессивной враждебности. Это была экзотика без показухи, уверенный в себе другой образ жизни, куда тебя приглашают заглянуть: заходите, присядьте, попробуйте вот такой вот взгляд на жизнь – не нравится? – не отчаивайтесь, у нас есть еще несколько вариантов экзистенциального меню в запасе. Мы все периодически стремимся уйти от рутины собственной жизни – недаром мы путешествуем как туристы: чтобы отвлечься, забыться. Но в Стамбуле, в Турции, есть нечто другое: приглашение к общению, к переходу в другую религию города и, возможно, вообще в другую религию. Как во всяком имперском городе – будь то Нью-Йорк, Лондон или даже Москва (при всей закрытости лиц прохожих на улицах Москвы), – в Стамбуле ты испытываешь соблазн возможности: а не поселиться ли тут? Начать новую жизнь на совсем других основаниях, но при этом не забывая о том, кем ты был; чтобы твое прошлое и сам ты смогли преобразиться в нечто иное, чего твой ум никогда бы не вообразил, если бы оставался в прежних обстоятельствах твоей жизни. Потому что в этом чужом городе рассеяны приметы твоего прошлого, предыдущих провинций твоего опыта.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?