Электронная библиотека » Кристина Клайн » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Картина мира"


  • Текст добавлен: 13 февраля 2018, 11:20


Автор книги: Кристина Клайн


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +
* * *

Поначалу мама ведет себя с Уолтоном чопорно и несколько прохладно, однако постепенно он завоевывает и ее расположение. Я наблюдаю, как он подстраивается под нее, всякий раз угождает ей, именует ее “мэм”, ничего себе не позволяет. Выманивает ее на пикники и вечерние катания под парусом.

– Что ж, у мальчика великолепные манеры, – выдает она под конец долгого обеда на берегу. – В дорогой школе небось набрался.

Однажды утром мама удивляет меня, вернувшись из города с рулоном ситца, пакетиком пуговиц и новой баттериковской выкройкой. Вручает все это мне и небрежно говорит:

– Подумала, что тебе не повредит обновка.

Гляжу на картинку с обложки: платье с юбкой-семиклинкой, облегающим лифом и маленькими перламутровыми пуговками. Ситец красивый, цветочки с зелеными листьями на фоне оттенка бурого сахара. Разделавшись с домашними делами, сажусь за работу, вырезаю все детали выкройки, приколов кусочки ее мозаики к нежной ткани, отметив контуры мелком, щелкаю ножницами вдоль сплошных линий. Тружусь в рыжем свете масляной лампы и нескольких свечей, а солнце скатывается с неба.

Поздно ночью склоняюсь над маминым “Зингером”, пропускаю ткань через машинку, жму ступней на педаль. Мама замирает в дверях по дороге в спальню. Подходит, встает надо мной, а затем протягивает руку и ведет пальцем вдоль кромки подола, разглаживает ее под иголкой.

Наутро надеваю платье, оно облегает мне бедра. Гляжусь в мутное ручное зеркало в кладовке, кручу его так и эдак для полного впечатления, но все равно вижу лишь частями.

– Удалось, – только и говорит мама, зайдя в кухню помочь с дневной готовкой. Но я вижу, что она довольна.

Позже является Уолтон – с букетом тюльпанов и нарциссов. Снимает соломенную шляпу и кланяется матушке – та просеивает над столом муку.

– Добрый день, миссис Олсон.

Она кивает.

– Добрый день, Уолтон.

Он вручает мне букет.

– Вот это платье!

– Матушка купила мне ткань и выкройку. – Я расправляю юбку и кручусь на месте, чтобы он рассмотрел клинья.

– Великолепный вкус, миссис Олсон. Красота. Но погоди, Кристина, ты сама его сшила?

– Да, этой ночью.

Он берет ткань юбки в щепоть, пробует на ощупь, касается перламутровых пуговиц у меня на рукаве.

– Я преклоняюсь пред тобой.

У меня за спиной мама произносит:

– Кристина, если уж решит, может, считай, что угодно. – Эта редкая похвала изумляет меня – мама обыкновенно такая сдержанная. Но затем вспоминаю, что саму ее обнаружил в этом доме чужак на пороге. Она знает, что это возможно.

* * *

Однажды, когда Уолтон приходит в гости, я рассказываю ему о Тайном туннеле – что считаю его загадочным волшебным местом, где живут секреты, какие, вероятно, никогда не откроются.

– Некоторые считают, что в туннеле зарыты сокровища, – говорю я.

– Покажи, – отзывается он.

Я знаю, что нашу парную прогулку родители не одобрят, и потому мы разрабатываем тайный план: подождем, пока мама не отправится отдохнуть, а папа с мальчишками – к запруде, и никто не заподозрит, что я не там, где обычно бываю по средам утром: в это время я отжимаю и развешиваю белье за домом. Уолтон придет тихо, пешком; если кто-то окажется рядом, мы все отменим.

За завтраком, прежде чем отправиться на берег, братья помогают мне наполнить корыта водой. Если б кому пришло в голову обратить внимание, они б заметили, что я в накрахмаленном платье, волосы у меня опрятно заплетены лентой, а щеки румяны не от усилий, а потому что я нащипала их пальцами, как подучила меня Рамона.

Уолтон находит меня во дворе за домом, когда все уже ушли, молча забирает у меня тяжелое мокрое белье. Принимается прогонять его сквозь отжималку, крутит барабан одной рукой, а другой подает белье. Уже у веревок вынимает сырое белье из корзины, встряхивает, передает мне по очереди, а я развешиваю вещи. Когда корзина пустеет, он возвращает веревку на шесты.

До чего восхитительно это, – внезапно осознаю я, – играть в семью.

Скрытый среди мокрого, плещущего на ветру белья, Уолтон тянется ко мне, мягко привлекает в объятия. Глаза в глаза, он подносит мою руку к губам, целует ее, а затем прижимает меня к себе, склоняет голову и целует в рот. Губы у него прохладны, шелковисты, я чувствую, как его сердце бьется сквозь рубашку. От него пахнет ирисками, пряностями. И до того все это странно и головокружительно, что я едва могу дышать.

Уношу корзину обратно в дом, выскальзываю из фартука, приглаживаю волосы, мельком гляжу в осколок зеркала в кладовке. На меня смотрит девица с худощавым лицом, слишком крупным носом и живыми, пусть и чуть разными, серыми глазами. Черты ее, может, и просты, зато кожа чистая, а глаза блестят. Думаю о том мужчине, который ждет меня снаружи. Волосы у него, я заметила, уже редеют. Грудь чуть впалая, чайной ложкой, спина неестественно малоподвижная – из-за того лета в корсете. Когда волнуется, чуть пришепетывает. Не немыслимо вообразить – правда же? – что этот небезупречный мужчина мог бы влюбиться в меня.

Идем молча, гуськом, в тени дома и хлева, к деревьям за полем. В это время дня, в тенях, какие они сейчас, нас никак не заметить, если только не высматривать прицельно. Уолтон тянется ко мне, касается кончиков моих пальцев, берет за руку. Несколько раз, пока добираемся до крутого берега, сквозь густые древесные заросли, мы отпускаем руки друг друга, но он вновь нащупывает мои пальцы, словно вязальщица – упущенную петлю. Выбравшись на открытое место у кряжа, я игриво тяну его за собой, он тянет к себе, я спотыкливо замираю. Он позади меня, дышит в шею, руку прижимает к себе – и меня следом.

– Даже небеса не лучше этого, – бормочет он.

Не знаю, говорит ли он о рокоте воды, простирающейся перед нами, о танце трав, о валунах в мантиях чернильных водорослей – или обо мне. Не имеет значения. Это место, эта точка – такая же часть меня, как мои волосы, или нос, или глаза.

Мы рядом со входом в туннель. Руки Уолтона – у меня на талии, он разворачивает меня к себе, наши лбы соприкасаются.

– Я уже обнаружил сокровище, – говорит он. – Все это время ты была здесь, ждала, когда тебя увидят.

* * *

Внимание Уолтона подобно солнцу высоко в небе – яркому, ослепительному, все словно бы блекнет в сравнении. Голоса моих родителей, братьев, квохтанье кур и лай собаки, дождь по крыше, будто рис в жестянке, – все эти шумы бурлят на задворках моего ума. Я едва осознаю их, пока мама или кто-то из братьев не дернет меня за руку и не скажет резко: “Ты слышишь, что я говорю?”

Что, и другие люди тоже живут в похожем состоянии? И с родителями так было? До чего странная мысль – что совершенно обычные люди с будничными жизнями, вероятно, когда-то ощутили это пробуждение, это головокружительное цветение. Ничто в их глазах не выдает ничего подобного.

Маммея когда-то рассказывала истории об аборигенах островов, которые она посещала, – они никогда не видели снега и у них нет для него слов. Вот как я себя чувствую. У меня нет слов, нет сообразного опыта.

Подруга моя Сэди говорит:

– Поминай тебя как звали. Ты переедешь в Бостон, и мы с тобой никогда больше не увидимся.

– Может, я уговорю его жить здесь.

– И чем заниматься? Непохоже, что он из крестьян.

– Хочет быть журналистом, говорит. Писать можно где угодно.

– О чем же он будет писать? О ценах на молоко?

Но что Сэди понимает? Уолтон, кажется, зачарован нашей жизнью.

– До чего же это все отличается от того, как я вырос, – говорит он. – Ваше знание – оно подлинное. Деятельное. А мое – все в голове. Я ничего не смыслю в отёле, не смогу снять сливки с молока. Я безнадежен в лодочном деле, не смогу запрячь лошадь в телегу. Есть ли хоть что-то, чего ты не умеешь?

– Ты в силах сделать что угодно – и стать кем пожелаешь, – напоминаю ему я.

– Я желаю, – говорит он, – быть с тобой.

Кажется, будто моя жизнь движется двумя отдельными дорогами с разными скоростями: одна – как обычно, с предсказуемыми ритмами и знакомыми обитателями, другая рвется вперед в размывах красок, звуков и ощущений. Мне теперь ясно, что двадцать лет я проделывала все, каждый день, словно тупое животное, не дерзая надеяться на другую жизнь, даже не зная достаточно для того, чтобы ее желать.

Я решительно настроена не отставать от Уолтона. Прошу братьев привозить мне из города газеты, когда они ездят за припасами. Хочу разбираться во всем так, чтобы поддерживать разговоры о политике и текущих событиях – о наводнении в Дэйтоне, Огайо, и об ирландском самоуправлении, о федеральном налогообложении и суфражистках, бастующих в Вашингтоне, о взглядах Вудро Уилсона на сегрегацию и об убийстве короля Георга Греческого.[15]15
  Томас Вудро Уилсон (Вильсон, 1856–1924) – 28-й президент США (1913–1921), историк, политолог, лауреат Нобелевской премии мира (1919). Георг I (1845–1913) – король эллинов (1863–1913), застрелен в Салониках анархистом Александросом Схинасом.


[Закрыть]
В кушингской библиотеке заказываю романы авторов, которых упоминал Уолтон, – Уиллы Кэзер, Д. Х. Лоренса и Эдит Уортон,[16]16
  Уилла Сиберт Кэзер (1873–1947) – американский прозаик, автор романов о жизни американского фронтира. Эдит Уортон (Эдит Ньюболд Джоунз, 1862–1937) – американская писательница и дизайнер, лауреат Пулитцеровской премии.


[Закрыть]
– и все их читаю сквозь пелену мыслей об Уолтоне. “Она боялась, что этот юноша, хоть он и напоминает чем-то героев Вальтера Скотта, – говорит Лоренс в “Сыновьях и любовниках”, – пишет красками, говорит по-французски, и имеет понятие об алгебре, и всякий день ездит поездом в Ноттингем, не сумеет разглядеть в ней принцессу и примет ее за обыкновенную свинарку”.[17]17
  “Sons and Lovers” (1913), цит. по пер. Р. Облонской.


[Закрыть]

Опасаюсь, что я – свинарка. Но он обращается со мной как с принцессой. Однажды вечером папа разрешает мне взять бричку и Черныша, и я везу Уолтона на длинную экскурсию от бухты Широкая, с ее видами на внешние острова, к изысканным лавочкам в Ист-Френдшип, к древней церкви Улмера[18]18
  Немецкая лютеранская церковь в Уолдоборо, Мэн, выстроена в 1772 г., первый служивший в ней пастор – Джон Улмер.


[Закрыть]
в центре Рокленда. Мы завершаем прогулку в траве на холме с видом на Поцелуйную бухту, едим сэндвичи с яичным салатом и домашние соленья, пьем лимонад из стеклянной банки. Вечереет, мы глядим, как солнце плавится в жидкий горизонт, как в вышине проступает хрупкий диск луны.

– Словно можно дотянуться и достать. Подержать в руке. – Он делает вид, будто хватает луну и вручает мне. – Когда буду в Кембридже, а ты – в Кушинге, я стану глядеть на звезды и думать о тебе. И тогда покажется, что ты не так уж далеко.

* * *

Последняя неделя августа выдается промозглая, в тяжких тучах, с негостеприимным холодом, объявляющим о конце лета – резко, словно хозяин званого обеда, вставший из-за стола в знак окончания трапезы.

Когда Уолтон приходит попрощаться, у меня так спирает в горле, что я едва в силах говорить. Я не отдавала себе отчет, до чего стала зависеть от встреч с ним.

– Буду писать, даю слово, – говорит он, и я тоже обещаю писать, но у него еще нет адреса в Гарварде, и мне придется ждать, пока он не напишет сам.

Ждать весточки от него – мука. Каждый полдень я ковыляю на почту.

– Я еду в город на бричке в три пополудни, как обычно, – говорит Ал. – Могу забрать почту.

– Мне нравится свежий воздух, – отвечаю я.

Почтмейстерша, тощая, хлопотливая аккуратистка Берта Дорсет, оглядывает меня с любопытством. Я вскоре привыкаю к ее повадкам: марки она хранит в рулончиках в опрятном ящике, гнезда для монеток обмахивает от пыли гусиным пером. Дважды в день, в согласии с предписанием на стене у нее за головой, подметает. На закате ежевечерне спускает флаг у почтового отделения, снимает его с флагштока и прилежно складывает в коробку.

Когда я прихожу, она вручает мне почту из нашего ящика – в основном счета и рекламные буклеты.

– На сегодня все, – всегда говорит она.

Я киваю и изо всех сил стараюсь улыбаться.

Как будто живу в тюремной камере, жду освобождения; прислушиваюсь, а ну как идет человек с ключами, и от этого усилия напрягаюсь и дергаюсь. Как-то вечером после ужина убираю тарелки, братья обсуждают, не снять ли запруду: с одной стороны, ее может смыть ледяными штормами, если прождать слишком долго, а с другой стороны, сардина идет хорошо и жалко будет снимать плотину слишком рано, – мне же кажется, что я сейчас выскочу из собственной шкуры. Рявкаю на ребят, удивляясь собственной зловредности:

– Да так вашу растак, долдоны вы эдакие, убирайте тарелки! В огороде, что ли, народились?

Слабо тешусь их обиженным изумлением.

И вот однажды, долгое время после того, как я уже перестала верить в письмо, Берта толкает ко мне стопку почты через стойку, и вот оно: толстый белый конверт с красной двухцентовой маркой с Джорджем Вашингтоном, адресован мне. Кристине Олсон.

– Ух, ты глянь. Надеюсь, новости хорошие, – говорит она.

Я насилу успеваю выскочить с почты – открыть бы скорее конверт. Усаживаюсь на упавшее дерево на обочине, разворачиваю толстую бумагу.

“Дражайшая Кристина…”

Читаю жадно, несусь вперед, перебираю страницы (две, три, четыре), до самого конца: “Твой” – мой! – “Уолтон”. Взгляд цепляется за фразы: “лето, которое я никогда не забуду”, “как ты прикрываешь ладонью глаза от солнца, отложной воротничок твоей морской блузы, сине-черную ленту у тебя в волосах”, и наконец: “Все мои дороги ведут в Кушинг”.

Я мечусь туда и обратно, словно пчела, пытающаяся отыскать брешь в сетке. Его не покидают мысли о лете в Мэне. Неделя, проведенная в Молдене, оказалась скучной и жаркой; в Гарварде одиноко – после парусных прогулок, пикников и бесконечных приключений. Всего этого ему не достает: шлюпа на якоре в Поцелуйной бухте, сэндвичей с яйцом на свежеиспеченном хлебе, дурацких шуток Рамоны, пикников у острова Малый, розово-рыжих закатов. Но главное, пишет он, ему не хватает меня.

Свет по пути домой иной, мягче, теплее у меня на лице. Я вскидываю подбородок, закрываю глаза и переставляю ноги вдоль левой колеи на дороге. Идти могу только так, с закрытыми глазами, потому что знаю дорогу сердцем, наизусть.

* * *

Раз в неделю или десять дней на почту приходит толстое письмо в белом конверте с двухцентовой маркой. Уолтон пишет из библиотеки, из столовой, за узким деревянным столом у себя в общежитии, при свете керосинки после того, как его сосед по комнате, регбист и любитель джина, засыпает. Каждый конверт, посылка из слов, что питает мою жадную до них душу, открывает мне врата в мир, где студенты медлят средь обитых деревом классов, чтобы поговорить с профессорами, где целые дни можно проводить в библиотеке, где тревожиться следует лишь об одном: что и как ты пишешь. Представляю себя на месте Уолтона: брожу по студгородку, заглядываю в сумерках в сияющие окна за толстыми стеклами, хожу с друзьями на дорогие ужины на Гарвардскую площадь, где официанты облачены в смокинги и на нерях-студентов смотрят свысока, но студентам плевать.

Письма копятся, я храню их под кроватью, перевязанными светло-розовой лентой. В одном он пишет: “Каждую ночь я смотрю в громадный квадрат на юго-востоке, прямо у себя над головой, и именую в нем звезды: бухта Широкая, Четыре угла, Ист-Френдшип, церковь Улмера, – и хотел бы кататься между ними с тобой”. После ужина открываю дверь сарая и выхожу наружу, смотрю в безбрежный простор звезд и представляю, как Уолтон делает то же в Кембридже. Я здесь, он – там, мы связаны небом.

Раковина-камея

1944–1946

Многие годы никто, казалось, не интересовался молодым художником, устроившим студию у нас в доме. Но этим летом все иначе. Мы с невесткой Мэри в городе по делам, к нам в отделе бакалеи в “Фэйлзе” подходит женщина, которую я не узнаю.

– Простите. Вы… Кристина Олсон?

Я растерянно киваю. Откуда чужому человеку знать, кто я такая?

– Я так и думала! – Сияет. – Я снимаю домик неподалеку, на неделю, с семьей. Читала о вас и о вашем брате. Ал, верно?

Мэри, убредшая в соседний отдел, показывается из-за угла.

– Здравствуйте, я с мисс Олсон. Чем вам помочь?

– Ой, простите! Нужно было сразу перейти к делу. В вашем доме работает знаменитый художник, верно? Эндрю Уайет.

– Откуда вы… – начинает Мэри.

– Подскажите, пожалуйста, не будет ли наглостью попросить у него автограф через вас? – подольщается женщина.

– Ой. Что скажешь? – спрашивает Мэри, глядя на меня.

Я скупо улыбаюсь незнакомке.

– Нет, это невозможно.

Позднее я рассказываю об этом Бетси, она качает головой, словно бы не удивившись.

– Прости, Кристина. Энди недавно оказался на обложке “Американского художника”,[19]19
  “American Artist” (1937–2012) – американский журнал, посвященный современному искусству; на обложке этого журнала Эндрю Уайет был запечатлен в сентябрьском номере 1942 г.


[Закрыть]
и мы беспокоились, что это может как-то повлиять. Очевидно, так и случилось.

– Он что-то рассказывал обо мне с Алом?

– Самую малость. Немного. Возможно, упоминал ваши имена. Разумеется, в статье идет речь о том, что он проводит лета в Кушинге, поэтому, наверное, нетрудно догадаться. Я знаю, он жалеет о сказанном. Ему и впрямь не нравится, когда ему докучают. Уверена, ты тоже не любишь.

Пожимаю плечами. Не знаю, что я про это думаю.

Через несколько недель сижу у себя в кресле у открытого кухонного окна и вижу, как к дому подкатывает нежно-голубой кабриолет. На шофере кремовая федора, на голове у дамы рядом с ним – тончайший шарф в горошек.

– Ку-ку! – выкликает она, шевеля розовыми кончиками пальцев. – Здрасьте! Мы ищем… – Хлопает своего мужчину по руке. – Как его звать, милый?

– Уайет.

– Точно. Эндрю Уайета. – Одаряет меня через окно розовогубой улыбкой.

Энди еще не приехал, но я знаю, что с минуты на минуту увижу, как он бредет по полю от Поцелуйной бухты.

– Не слыхала о таком, – отвечаю я.

– Он разве не в этом доме картины пишет?

– Что-то я не замечала, – говорю.

Она растерянно складывает губки.

– Фрэнк, это разве не то самое место?

– Не знаю. – Вздыхает. – Тебе виднее.

– Я вполне себе уверена. Там, в журнале, написано было.

– Не знаю, Мэйбл.

– Да клянусь…

И конечно, пока они болтают, я вижу, как к нам по траве приближается Энди, помахивая ящиком с красками. Мэйбл ловит мой взгляд, вытягивает шею.

– Смотри, Фрэнк! – вопит она. – Это, наверное, он!

– Тот парень? – говорю я с натужным смешком. – Просто местный рыбак. – Вскидываю брови на Энди, который видит меня и резко сворачивает к хлеву. – Мы ему разрешаем хранить у нас удочки.

Мэйбл обиженно отвешивает губу.

– Ой, черт бы драл, а мы ехали в такую даль.

– Он вам, может, пришлет скумбрии. Я спрошу его.

– Фу, вот уж спасибо-то, – фыркает она, затягивая шарф на волосах. Не снисходит даже проститься.

Они разворачивают машину и спускаются к дороге, Энди показывается из-за хлева.

– Спасибо. Едва пронесло, – говорит он. – Лучше б не разевал я рот.

– Неглупая мысль, – отзываюсь я.

Бытие наше было таким замкнутым и сокровенным, что цивилизация, казалось, где-то очень далеко. Но постепенно до меня доходит, что Энди принадлежит миру, а не нам одним. Неприятное осознание.

* * *

В эти дни тревожит многое. В июне 1944 года у берегов Нормандии в судно Джона прилетает торпеда, погибает два десятка человек. Джон едва уцелел: выбрался из тонущих обломков в чем был. “Часы, купленные в Бруклине за сто долларов, разбил вдребезги, – пишет он несколько месяцев спустя. – На следующий день после того, как нас подбили, какое-то морское корыто оттащило нас в Ла-Манш, а там нас посадили на судно до Плимута. Я спал на бухте каната, чуть до смерти не замерз, но плевать было. Счастлив, что жив”.

Вернется ли он после этого домой? Нет. Его отправляют в Англию, Шотландию, Ирландию – перед кратким отпуском в Бостоне и сорокапятидневным тренировочным лагерем в Ньюпорте, далее приписывают к авианосцу. А затем засылают на юг Тихого океана – сражаться с японцами.

У Сэди сын Клайд – тоже военно-морской резервист, она рассказывает:

– Я вечно начеку, вслушиваюсь, не едет ли незнакомая машина по нашей дороге.

Мне известно, каково это. Просыпаюсь ночью в ужасе, который почти рассеивается к утру, но никогда не исчезает совсем. То и дело, и днем и ночью, думаю: вот сейчас Сэм с Мэри могут заявиться ко мне на порог с телеграммой. Но, возможно, и нет, если я стану месить тесто, покуда оно не сделается совсем шелковым. Если ощиплю курицу так, что вовсе никаких перьев на ней не останется. Если подмету пол и уберу всю паутину под карнизами.

* * *

В начале зимы 1946-го Бетси сообщает письмом ужасное: отец Энди и его внук Ньюэлл погибли в октябре – под пенсильванским поездом. Мистер Уайет вел машину, она застряла на путях. Энди сокрушен, пишет она, однако не проронил ни слезинки.

Когда они возвращаются следующим летом в Мэн, я сразу вижу, до чего сильно повлияла на Энди гибель отца. Он тише. Серьезнее.

– Знаете, думаю, мой отец, возможно, был в нее влюблен, – говорит он, когда мы остаемся в кухне одни. Сидя в качалке Ала, он рассеянно отталкивается ногой. Пятка, носок, кряк-скрип.

Я теряюсь.

– Прости, Энди, – любил кого?

Он перестает качаться.

– Кэролайн. Жену моего брата Нейта. Мать Ньюэлла, моего племянника, который… который был в машине.

– Ой… ох. – Мне трудно понять, о чем он говорит. – Твой отец и… жена твоего брата? – Никого из этих людей я не знаю по имени. Энди никогда о них и не говорит толком.

– Ага. – Трет лицо ладонями, словно пытается стереть с него черты. – Может быть. Кто знает. По крайней мере, он с ума по ней сходил. Мой отец – он такой был, понимаете ли. “Человек больших и разнообразных страстей”, – произносит Энди, словно цитируя некролог. – Без экивоков он об этом ни разу не заговаривал. Но, думаю, несчастный он был человек.

– Что-то случилось перед аварией? Кто-то…

– Ничего не случилось. Насколько мне известно. Но знаю, что о смерти он думал. В смысле, она была одной из его одержимостей: это видно в его работах. В моих она тоже есть. Но это не… – Голос его затихает. Словно он говорит сам с собой, заглушает свои чувства, пытается выбрать толкование. – Странно было, – бормочет он. – После аварии мы нашли все его приспособления для живописи опрятно разложенными в студии. В ряд. Обычно он как я – все разбросано где попало, понимаете?

Думаю о кляксах темперы и раздавленной яичной скорлупе, об окаменелых кисточках по всему дому. Понимаю.

– И может, это совпадение, но Библия у него в студии была раскрыта на притче о супружеской неверности. Или – не совпадение; в смысле, это в пределах разумного – вообразить, что он обдумывал последствия интрижки, что бы там на деле ни случилось. Но это не значит, что он целенаправленно…

– На него не похоже, по-моему, – говорю я. – Из того, что ты мне рассказывал. Ты всегда говорил о нем как об очень… осознанном человеке.

Энди одаряет меня сардонической улыбкой.

– Кто знает, что движет другими, верно? Люди – загадочные создания. – Вскидывает плечи. – Может, сердце подвело. Или беспечность. Или – еще что-то. Мы, вероятно, никогда не узнаем истины.

– Вы же знаете, что скучаете по нему. Это же просто, разве нет?

– Разве?

Я задумываюсь о своих родителях: как иногда, бывает, скучаю по ним, а иногда – нет.

– Может, и нет.

Медленно раскачиваясь, он говорит:

– Перед тем как погиб мой отец, я хотел лишь писать картины. Теперь все иначе. Глубже. Я чувствую всю… не знаю… серьезность этого. Что-то превыше меня. Хочу запечатлеть это все как можно точнее.

Он взглядывает на меня, я киваю. Мне это понятно – еще как. Ясно, что это значит, – смешенье чувств, до мозга костей. Каково это – чувствовать себя прикованным к прошлому, пусть оно и населено призраками.

* * *

Когда погиб его отец, Энди работал над портретом Ала в натуральную величину, темперой: Ал прислоняется к закрытой двери с железным засовом, рядом с нашей старой масляной лампой. Энди взялся за эту картину прошлым летом, старался – набросок за наброском, углем, – запечатлеть на бумаге поцарапанную никелировку лампы, мощь засова. А затем вытащил краски и попросил Ала позировать рядом с дверью в кухонном коридоре. Часы, дни, недели напролет Ал сидел у двери, а Энди все пытался – и не мог – перенести видение у себя в голове на холст.

– Все равно что пришпилить бабочку, – говорил он в отчаянии. – Если не осторожничать, крылышки осыплются пылью в руках.

Когда в конце лета Энди собирается уезжать из Порт-Клайда, картина все еще не завершена, и он забирает ее в зимнюю студию в Чэддз-Форде. После аварии приступает к картине вновь. Вернувшись в Мэн, привозит картину с собой, прислоняет ее к камину в Ракушечной.

Однажды утром я стою у камина и смотрю на картину, и тут появляется Энди, проходит в дом. Заметив меня в Ракушечной, еще из прихожей, встает рядом со мной.

– Ала бесило вот так сидеть, правда? – говорит Энди.

Смеюсь.

– Ему было очень скучно, он возился.

– Он больше никогда не будет мне позировать.

– Скорее всего, – соглашаюсь я.

Половина картины – свет, половина – сумрак. Масляная лампа отбрасывает тени на лицо Ала, на старый дощатый пол, под железный засов. Газета за лампой замызгана, помята. Ал смотрит в пространство, словно глубоко задумавшись. Глаза у него, кажется, затуманены слезами.

– Получилось, как ты хотел? – спрашиваю я у Энди.

Протянув руку, он очерчивает в воздухе лампу.

– Фактуру никеля я сделал правильно. Доволен.

– А фигура Ала как же?

– Я ее все менял и менял, – говорит он. – Не мог уловить выражение лица. И до сих пор не уверен, что уловил.

– Он… плачет?

– Думаете, он плачет?

Киваю.

– У меня такого намерения не было. Но… – С горестной улыбкой он продолжает: – Едва ли не слышно, как воет поезд, верно?

– Словно Ал прислушивается к нему, – говорю я.

Энди подходит ближе, всматривается в полотно.

– Тогда, может, действительно получилось.

* * *

Энди никогда не просит меня ему позировать, но через несколько недель после этого разговора приходит и говорит, что хочет писать портрет. Как тут откажешь? Усаживает меня на пороге кладовки, укладывает мои руки на коленях, обустраивает подол юбки и делает набросок за наброском, ручкой на белой бумаге. С расстояния. Вблизи. Волосы, до тончайшей пряди, отброшенной с шеи. С ожерельем и без. Кисти, и так и эдак. Пустой дверной проем, без меня.

Почти все время доносится лишь шорох ручки, хлоп бумаги, когда Энди переворачивает обширную страницу альбома. Прищурившись, выставляет вперед большой палец. Держит ручку в зубах, губы в чернилах. Тихо бормочет себе под нос.

– Вот, вот так. Тень… – У меня странное чувство, что он смотрит одновременно и на меня, и сквозь меня.

– Я и не замечал толком, до чего у вас хрупкие руки, – размышляет он вслух чуть погодя. – Все в шрамах. Как они у вас появились?

Я так привыкла к откликам людей на мою немощь – к неуверенности в их словах, к неприятию, даже к отвращению, – что обычно замыкаюсь, когда об этом заходит речь. Но Энди смотрит на меня честно, без жалости. Я оглядываю пересекающиеся полосы на предплечьях, одни краснее, другие бледнее.

– Решетки в духовке. Иногда соскальзывают. Обычно я хожу с длинными рукавами.

Он морщится.

– Болезненный у них вид, у этих шрамов.

– Привыкаешь. – Пожимаю плечами.

– Может, вам помощь не помешала бы – с готовкой. Бетси знает одну девушку…

– Я справляюсь.

Покачав головой, он говорит:

– Правда, Кристина? Молодец.

В один прекрасный день он сгребает наброски и устремляется наверх. Следующие несколько недель я едва вижу его. Он ежеутренне приходит через поля к дому, тонкое тело кренится из-за ненадежного бедра, локти и колени мотает из стороны в сторону; на нем синий комбинезон и заляпанная краской фуфайка, старые рабочие сапоги, которые он не утруждается шнуровать. Дважды стучит в сетчатую дверь, заходит, не дожидаясь приглашения, приносит канистру с водой и горсть яиц, вытащенных из-под кур. В кухне обменивается любезностями со мной и Алом. Топает наверх прямо в сапогах, бормоча себе под нос.

Я не прошу показать, что он делает, но мне любопытно.

В теплый солнечный июльский день Энди спускается, сообщает, что устал, отвлекается и, вероятно, после обеда сделает перерыв и отправится под парусом. После его ухода я понимаю, что самое время глянуть, над чем он трудится у себя наверху. Вокруг никого, можно взбираться наверх сколь угодно медленно. Отдыхая на каждой ступеньке.

Не успев даже открыть дверь в спальню на втором этаже, я слышу запах яиц. Распахнув дверь, вижу раздавленную скорлупу, грязные тряпки и чашки с разноцветной водой – на полу, всюду. Я здесь не была давным-давно; замечаю, что обои отстают от стен целыми полосами. Несмотря на ветер из открытого окна, в комнате душно. Быстро осматриваю картину, пристроенную на хлипком мольберте в дальнем углу, и отвожу взгляд.

Забравшись на односпальную кровать – мою еще детскую, – укладываюсь на спину и гляжу на паутину трещин в потолке. Краем глаза вижу прямоугольник холста, но впрямую посмотреть пока не готова. Энди однажды сказал мне, что в его с виду реалистичных картинах сокрыты секреты, тайны, аллегории. Что он хочет добраться до сути вещей, сколь угодно мерзких.

Боюсь узнать, что он смог разглядеть во мне.

Наконец откладывать дальше невмочь. Повернувшись набок, я смотрю на картину.

Я не то чтобы безобразна. Но увидеть себя его глазами – все равно потрясение. На полотне я в профиль, сурово смотрю на бухту, руки неловко лежат на коленях, нос длинный, заостренный, уголки рта опущены. Волосы – темно-каштановые, фигура тощая, чуть накренена. Дверной проем кладовки обрамлен темнотой, наполовину в тени. Дверь растрескавшаяся, побитая временем, снаружи – буйство трав. Платье на мне черное, вырез – глубокий клин – на белой шее.

В черном платье – а не в том, что на мне было надето, – я смотрюсь сумрачно. Насуплено. И совершенно одиноко. Одна в дверях, лицом к морю. Кожа – призрачная, как у привидения. Вокруг – тьма.

Бриджет Бишоп в ожидании приговора.

В ожидании смерти.

Вновь перекатываюсь на спину. Тени кружевных занавесок наплывают и отлетают с ветром, превращают потолок в волнистое море.

Когда наутро появляется Энди, я не говорю ему, что ходила наверх. Он здоровается, мы несколько минут болтаем, пока я замешиваю тесто для мелкого печенья, и он отправляется в прихожую. Останавливается. Возвращается к кухонной двери, уперев руки в боки.

– Вы ходили наверх.

Я капаю тестом из ложки на противень, плюху за плюхой.

– Ходили, – настаивает он.

– Откуда ты знаешь?

Он театрально взмахивает руками.

– След в пыли, до самого верха. Как за великанской улиткой.

Я ехидно посмеиваюсь.

– Что скажете? Пожимаю плечами.

– Я ничего не понимаю в искусстве.

– Это не искусство. Это просто вы.

– Нет, не я. Это ты, – говорю. – Ты мне разве сам не говорил? Что любая картина – автопортрет?

Он присвистывает.

– Ох, вы хитрее меня. Ну же. Я хочу знать, что вы думаете.

Боюсь говорить. Боюсь, что получится тщеславно или самовлюбленно.

– Такое оно… темное. Тени. Черное платье.

– Я хотел показать контраст с вашей кожей. Подчеркнуть вас, сидящую там.

Теперь, в этой беседе, я сознаю, что сержусь.

– У меня такой вид, будто я в гробу с полузакрытой крышкой.

Он посмеивается, словно не верит, что я расстроена.

Я смотрю на него в упор.

Проведя рукой по волосам, он говорит:

– Я пытался показать ваше… – Медлит. – Достоинство. Величие.

– Ну, видимо, в этом вся беда. Я не считаю себя величественной. И думала, что и ты не считаешь.

– Нет, не считаю. Не вполне. Просто миг такой. И это не “вы”. И не “я”. Что б вы ни думали. – Голос стихает. Видя, как я вожусь с тяжелой дверцей духовки, он подходит и открывает ее сам, а затем сует в духовку противень. – Думаю, это дом. Его настроение. – Закрывает духовку. – Понимаете, о чем я?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 2 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации