Электронная библиотека » Кристина Клайн » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Картина мира"


  • Текст добавлен: 13 февраля 2018, 11:20


Автор книги: Кристина Клайн


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Кристина Бейкер Клайн
Картина мира

Моему отцу, показавшему мне мир



Очень странная это была связь. Случаются иногда такие вот диковинные соприкосновения. У нас имелось кое-что общее: я был хилым ребенком, которого держали дома. Поэтому и жило меж нами это безмолвное чувство, чудесное, совершенная естественность. Мы просиживали часами, не произнося ни единого слова, а затем она говорила что-то, и я ей отвечал. Один репортер как-то раз спросил ее, о чем мы беседовали. Она ответила: “Ни о чем пустяковом”.

ЭНДРЮ УАЙЕТ

“Картина мира” – художественная проза. У некоторых персонажей есть прототипы из жизни и времени Кристины Олсон, однако черты характеров и житейские ситуации в этом романе – целиком и полностью плод авторского воображения. Поэтому “Картину мира” следует читать исключительно как художественный вымысел, а не как биографию Кристины Олсон. Подлинные люди, события, учреждения, организации и географические места упоминаются только ради создания атмосферы. Все прочие персонажи, случаи и разговоры выдуманы автором, их не следует воспринимать как подлинные.

A Piece of the World by Christina Baker Kline

Copyright © 2017 by Christina Baker Kline

В оформлении обложки использованы фрагменты картины Эндрю Уайета “Мир Кристины”


© Ш. Мартынова, перевод на русский язык, 2017

© “Фантом Пресс”, издание, 2017

Пролог

Позднее он говорил, что боялся показывать мне картину. Думал, мне не понравится, как он меня изобразил, – как я ползу по полю, скребя землю пальцами, ноги сзади вывернуты. Бесплодный лунный пейзаж, пырей да тимофеевка. Обшарпанный дом вдали, маячит, словно тайна, что сокрытой не останется. Далекие окна, мутные, непроницаемые. Колеи в шипастой траве, оставленные незримой машиной, ведут в никуда. Грязновато-водянистые небеса.

Люди считают эту картину портретом, но это не так. Не совсем. Эндрю и в поле-то не было: он придумал картину, сидя в доме, это совершенно другой взгляд. Убрал камни, деревья и надворные постройки. Размеры хлева неверны. Да и сама я не хрупкое юное созданье, а вековуха средних лет. Тело тоже на самом деле не мое – возможно, даже голова не моя.

Но одно он ухватил верно: временами прибежище, а временами – тюрьма, это здание на холме всегда было мне домом. Всю жизнь я стремлюсь к нему, желаю удрать из него, я обездвижена его властью надо мной. (Увечным можно быть очень по-всякому, как я узнала со временем, у паралича множество разновидностей.) Мои предки сбежали из Сэлема в Мэн, но, как и все, кто пытается улизнуть от прошлого, они притащили прошлое с собой. В месте рождения в человеке прорастают неискоренимые семена. От уз семейной истории не удрать, как бы далеко ни уезжал. И скелет дома, бывает, хранит костный мозг всего, что случилось когда-то.

Кто вы, Кристина Олсон? – спросил он меня как-то раз.

Никто никогда не задавал мне такого вопроса. Пришлось на некоторое время задуматься.

Если действительно хочешь меня узнать, ответила я, придется начать с ведьм. А затем перейти к мальчикам-утопленникам. К ракушкам из дальних краев – их, ракушек этих, целая комната. К шведскому моряку, застрявшему во льду. Придется рассказать тебе о лживых улыбках гарвардца и почерке блистательных бостонских врачей, о плоскодонке на сеновале и об инвалидном кресле в море.

И рано или поздно – хотя никто из нас тогда про это не знал – мы окажемся здесь, на этом месте, внутри и вне мира картины.

Чужак на пороге

1939

Я вожусь с лоскутным одеялом, сидя в кухне ярким июльским полуднем, квадратики ткани, подушечка для булавок и ножницы – на столе рядом, и тут до меня долетает рокот автомобильного мотора. Выглянув в окно, смотрящее на бухту, вижу, как на поле в сотне ярдов от дома сворачивает фургон. Мотор глушат, пассажирская дверца распахивается, выходит Бетси Джеймз, смеется, что-то кричит. Мы не виделись с прошлого лета. На ней белая кофточка с лямкой-хомутом, полотняные шорты, на шее – красная косынка. Я смотрю, как Бетси приближается к дому, и изумляюсь, до чего иначе она выглядит. Милое округлое лицо исхудало, вытянулось; каштановые волосы отросли до самых плеч, глаза темные, сияют. Красный мазок губной помады. Вспоминаю ее девятилетней, когда она впервые пришла в гости, как сидела позади меня на крыльце, маленькие, проворные пальчики заплетали мне волосы. И вот уж ей семнадцать – и она вдруг женщина.

– Здрасьте, Кристина, – говорит она у сетчатой двери, запыхавшись. – Давно не виделись!

– Заходи, – отзываюсь я со своего кресла. – Ничего, если я вставать не буду?

– Конечно, ничего. – Она заходит в дом, и в комнате вдруг пахнет розами. (Когда это Бетси начала душиться?) Подскакивает к моем креслу, обнимает меня за плечи. – Мы приехали несколько дней назад. Как же я рада, что мы снова здесь.

– Судя по тебе, так и есть.

Она улыбается, на щеках – всплески румянца.

– Как у вас с Алом дела?

– Ой, ну ты сама знаешь. В порядке. Как всегда.

– Как всегда – это хорошо, да?

Улыбаюсь. Разумеется. “Как всегда” – это хорошо.

– А что вы делаете?

– Да мелочь. Детское одеяльце. Лора опять беременна.

– Какая вы щедрая тетушка. – Она протягивает руку, берет квадратик ткани – кусочек ситца, розовые цветы с зелеными листьями на буром фоне. – Узнаю эту ткань.

– Разрезала старое платье.

– Помню его. Белые пуговки, юбка в пол, да?

Вспоминаю, как мама привезла баттериковские выкройки,[1]1
  Эбенизер Баттерик (1826–1903) – американский портной, изобретатель и предприниматель в сфере моды; Баттерик и его супруга Эллен Огаста Поллард Баттерик считаются изобретателями выкроек на кальке, предложенных в разных размерах; выпуск изданий с выкройками начался в 1863 г. и революционизировал домашнее шитье. – Здесь и далее примечания переводчика.


[Закрыть]
переливчатые пуговицы и ситец. Вспоминаю, как Уолтон впервые увидел меня в этом платье. “Я тобою заворожен”.

– Давно дело было.

– Ну хорошо же, что старому платью подарят новую жизнь. – Она бережно укладывает квадратик обратно на стол, перебирает остальные: белый муслин, темно-синий хлопок, шамбре, слегка замаранное чернилами. – Ух ты, сколько клочков и кусочков! Настоящую семейную реликвию создаете.

– Ну не знаю, – говорю я. – Просто обрезки, да и всё.

– Курочка по зернышку… – Она смеется и выглядывает в окно. – Совсем забыла! Заскочила за чашкой воды, если вы не против.

– Садись, дам тебе стакан.

– Ой, это не мне. – Она показывает на фургон в поле. – Мой друг хочет написать ваш дом, но ему вода для этого нужна.

Прищурившись, смотрю на автомобиль. На крыше сидит юноша, глядит в небо. У него здоровенный блокнот в одной руке, а в другой вроде бы карандаш.

– Это сын Эн-Си Уайета,[2]2
  Newell Convers (Ньюэлл Конверз Уайет, 1882–1945); так привычно именуют в англоязычном мире Уайета-старшего, американского художника и иллюстратора. Один из самых знаменитых его проектов – иллюстрации к “Острову сокровищ” Р. Л. Стивенсона (издание 1911 г.).


[Закрыть]
– говорит Бетси театральным шепотом, будто кто-то может подслушать.

– Чей?

– Вы же знаете Эн-Си Уайета. Знаменитого иллюстратора? “Остров сокровищ”?

А, “Остров сокровищ”.

– Ал обожал ту книгу. Кажется, она у нас еще есть где-то.

– Думаю, у любого мальчика в Америке она где-то есть. Короче, его сын – тоже художник. Мы с ним сегодня познакомились.

– Вы с ним сегодня познакомились, а ты уже разъезжаешь с ним на его машине?

– Да, он… не знаю. Кажется, ему можно доверять.

– Твои родители не против?

– Они не знают. – Робко улыбается. – Он появился в доме нынче утром, искал моего отца, но родители уехали кататься под парусом. Я открыла дверь. Ну и вот.

– Такое иногда случается, – говорю я. – Он откуда?

– Из Пенсильвании. У его семьи тут летний дом, в Порт-Клайде.

– Ты, похоже, ужас сколько про него знаешь, – говорю я, вскидывая бровь.

Она вскидывает бровь в ответ.

– Собираюсь узнать еще больше.

Бетси забирает чашку с водой и возвращается к фургону. По тому, как она идет – плечи расправлены, подбородок вперед, – понятно, что она знает: он за ней наблюдает. И ей это нравится. Вручает юноше чашку и забирается к нему на крышу фургона.

– Кто это был? – У черного хода стоит мой брат Ал, вытирает руки о ветошь. Никогда я не могу учуять его появление: тихий, как лис.

– Бетси. И какой-то юнец. Пишет картину с нашего дома, по ее словам.

– С чего бы это?

Я пожимаю плечами.

– Люди, они странные.

– Это уж точно.

Ал устраивается в кресле-качалке, достает трубку и табак. Принимается набивать да прикуривать, мы оба шпионим за Бетси и юнцом – подглядываем в окно, однако стараемся делать вид, что ничего такого не делаем.

Чуть погодя юноша слезает с крыши, кладет блокнот на капот автомобиля. Подает Бетси руку, та съезжает сверху прямо к нему в объятья. Даже с такого расстояния я чувствую жар меж ними. Они стоят рядом, разговаривают с минуту, а затем Бетси тянет его за руку, следом за собой… о господи, она тащит его в дом. У меня мгновенная паника: пол не метен, платье у меня испачкано, волосы нечесаны. У Ала комбинезон заляпан грязью. Давно я не тревожилась, что меня увидят глаза чужака. Впрочем, пока парочка идет к дому, я замечаю, что юноша смотрит на Бетси, и понимаю, что волноваться не о чем. Он видит лишь ее одну.

Вот уж он у сетчатой двери, на пороге. Стройный, улыбчивый, весь трепещет пылом, занимает собой весь дверной проем.

– Какой чудесный дом, – бормочет он, открывая дверь, вытягивает шею, чтобы оглядеть комнату. – Свет здесь невероятный.

– Кристина, Алвэро, это Эндрю, – говорит Бетси, входя следом за ним.

Он склоняет голову.

– Надеюсь, это ничего, что я вламываюсь без приглашения. Бетси божилась, что ничего.

– Мы тут не церемонимся, – говорит мой брат. – Я Ал.

– Я с такими людьми душа в душу. И зовите меня Энди, прошу вас.

– Ну а я – Кристина, – говорю я.

– Я зову ее Кристи, но больше никто, – добавляет Ал.

– Значит, Кристина, – говорит Энди, вглядываясь в меня. В этом взгляде я не чую никакого суждения, лишь некое антропологическое любопытство. И все же от его пристального внимания краснею.

Поспешно обращаюсь к Алу:

– Помнишь ту книгу, “Остров сокровищ”? Бетси говорит, это его отец рисовал для нее картинки.

– Правда? – Лицо у Ала светлеет. – Такие картинки никак не забыть. Я ту книгу читал, может, раз десять. Кто его знает, только эту книгу и дочитал-то вообще, наверное, если подумать. Хотел быть пиратом.

Энди расплывается в улыбке. Зубы у него крупные, белые, как у кинозвезды.

– Я тоже. До сих пор, на самом деле.

У Бетси в руках – громадный альбом. Гордая, как новоиспеченная мать, подносит его мне.

– Посмотрите, что у Энди получилось, Кристина, – за такое короткое время.

Бумага все еще сырая. Смелыми мазками Энди свел дом к белому ящику с двумя щипцами, обращенными к морю. Поля вокруг – зеленые и желтые, там и сям щетинятся остриями травы. Почти черные ели, лиловая ширь гор, водянистые облака. Хотя эту акварель рисовали быстро – есть в мазках движение, словно на них дует ветер, – мальчик явно понимает, что делает. Окна – лишь намек, но возникает странное чувство, что в них что-то видно. Дом словно врос в землю.

– Это всего лишь набросок, – говорит Энди, подходя ближе ко мне. – Я еще доработаю.

– С виду – приятное место для житья, – говорю я. Дом гнездится укромно, уютно – сказочная версия того, в котором на самом деле живем мы с Алом, единственный намек на упадок – пятна синего и бурого.

Энди смеется.

– Это вы мне расскажите. – Ведет двумя пальцами по бумаге, поясняет: – Такие чистые линии. Есть в этом доме что-то… Вы давно здесь живете?

Киваю.

– Я чую. Что в этом доме битком историй. Я б лет сто его писал, как пить дать, и не надоело бы нисколько.

– О, надоело бы, – сказал Ал.

Мы все смеемся.

Энди хлопает в ладоши.

– Слушайте, знаете что? У меня сегодня день рождения.

– Правда? – говорит Бетси. – А ты мне не сказал.

Он обнимает ее и притягивает к себе.

– Не сказал? У меня такое чувство, будто ты уже и так все обо мне знаешь.

– Пока нет.

– Сколько вам лет? – спрашиваю я.

– Двадцать два.

– Двадцать два! А Бетси всего семнадцать.

– Зрелые семнадцать, – выпаливает Бетси, к щекам приливает краска.

Энди вроде бы забавляется.

– Ну, мне не очень есть дело до возраста. Или до зрелости.

– Как собираетесь праздновать? – спрашиваю я.

Он вскидывает бровь на Бетси.

– Я бы сказал, что праздную прямо сейчас.

* * *

Бетси не появляется несколько недель – и вдруг влетает в кухню и едва ли не пляшет.

– Кристина, мы помолвлены, – задохнувшись, выпаливает она, хватая меня за руку.

– Помолвлены?!

Кивает.

– Представляете?

Ты такая юная, собираюсь было сказать, слишком это поспешно, вы едва знакомы…

А затем задумываюсь о своей жизни. О долгих годах, об ожидании, которое ни к чему не привело. Я видела, каково им вдвоем. Видела искру между ними. “У меня такое чувство, будто ты уже и так все обо мне знаешь”.

– Конечно представляю, – отвечаю я.

Через десять месяцев прилетает открытка. Бетси и Энди поженились. Когда они приезжают на следующее лето в Мэн, я вручаю Бетси свадебный подарок: две наволочки, которые я сделала сама и вышила цветами. Четыре дня провозилась с французскими узелками, чтобы получились маргаритки и крошечные петельки-листочки: мои руки, негнущиеся, узловатые, уже не слушаются, как прежде.

Бетси пристально разглядывает вышивку и прижимает наволочки к груди.

– Я буду их беречь. Они безупречны.

Улыбаюсь. Они не безупречны. Линии неровные, лепестки цветов – острые, чрезмерно крупные, на хлопке чуть заметны следы распущенных швов.

Бетси всегда была добра.

Показывает мне фотографии их свадебной церемонии в глубинке штата Нью-Йорк: Энди – в смокинге, Бетси – в белом, в волосах – гардении, оба сияют счастьем. Ей думалось, рассказывает она, что после пятидневного медового месяца они отправятся на машине в Канаду, на свадьбу к близкому другу, но Энди сказал, что ему нужно вернуться к работе.

– Он мне говорил еще до свадьбы, что так оно и будет, – сообщает Бетси. – Но я до последнего не верила.

– Ты, значит, одна поехала?

Качает головой.

– Осталась с ним. Я знала, на что шла. Работа – это всё.

* * *

Из кухонного окна я вижу Энди, он бредет по полю к дому, выбрасывает одну ногу вперед, а вторую приволакивает, походка неровная. Странно, что я сразу этого не заметила. Вот уж он в дверях, в забрызганных краской сапогах, рукава белой хлопчатобумажной рубашки закатаны до локтей, под мышкой – блокнот для набросков. Он стучит – два раза, уверенно – и тянет на себя сетчатую дверь.

– У Бетси кое-какие дела. Ничего, если я тут побуду?

Пытаюсь держаться невозмутимо, но сердце у меня колотится. Не помню, когда последний раз была один на один с мужчиной, если не считать Ала.

– Да пожалуйста.

Он заходит внутрь.

Он выше и ладнее, чем я запомнила, темно-песочные волосы, пронзительные голубые глаза. Есть что-то лошадиное в том, как он потряхивает головой и переминается с ноги на ногу. Дрожкий гул сердца.

В Ракушечной комнате он проводит рукой по каминной полке, стирает пыль. Берет мамин треснутый белый чайник, крутит в руках. Укладывает в чашечку ладони бабушкин наутилус помпилиус, листает тонкие, как паутинка, страницы ее старой черной Библии. Десятилетиями никто не открывал рундук моего несчастного утопшего дяди Алвэро: крышка скрипит, когда Энди ее поднимает. Достает обрамленный ракушками портрет Авраама Линкольна, вглядывается в него, кладет на место.

– В этом доме ощущается прошлое, – говорит Энди. – Слои поколений. Напоминает мне о “Доме о семи щипцах”:[3]3
  “The House of the Seven Gables” (1851, рус. пер. “Дом о семи шпилях”) – второй роман американского прозаика-романтика Нэтэниэла Хоторна (Натаниэль Готорн, 1804–1864), один из образцов готического романа.


[Закрыть]
“Столько всяческого людского опыта состоялось здесь, что сами балки будто сочились – словно бы влагой сердца”.

Знакомые строки. Помню, читала этот роман в школе, давным-давно.

– Мы вообще-то с Нэтэниэлом Хоторном родня, – говорю я ему.

– Интересно. А, да… Хэторн. – Подходя к окну, он показывает на поле. – Я видел надгробия, там, на кладбище. Хоторн пожил в Мэне, насколько я понимаю?

– Этого я не знаю, – признаюсь я. – Наши предки приехали из Массачусетса. Почти двести лет назад. Трое мужчин, посреди зимы.

– А откуда в Массачусетсе?

– Из Сэлема.

– А чего переехали?

– Моя бабушка говорила, пытались сбежать от позора – из-за связи с их родственником, Джоном Хэторном. Он был главным судьей в деле ведьм. Добравшись до Мэна, они отбросили концевую “e” в фамилии.[4]4
  Судебный процесс, проходивший в г. Сэлем (Новая Англия) с февраля 1692 по май 1693 г. Фамилия “Хэторн” пишется “Hathorne”.


[Закрыть]

– Чтобы скрыть связь?

Я пожимаю плечами.

– Судя по всему.

– Теперь я вспоминаю, – говорит он. – Нэтэниэл Хоторн тоже уехал их Сэлема – и тоже сменил написание фамилии. Но многие его сюжеты – переделки истории его семьи. Вашей семейной истории, видимо. Нравственные аллегории про людей, стремившихся искоренить злодейство в других и никак не видевших его в себе.

– Вообще-то, – говорю я ему, – есть легенда, что одна осужденная ведьма, стоя на эшафоте и ожидая петли, пробормотала проклятие: “Пусть Бог покарает семейство Джона Хэторна”.

– Так ваша семья проклята! – восклицает он с восторгом.

– Может быть. Кто знает? Моя бабушка говаривала, что те Хэторны притащили сэлемских ведьм за собой. Дверь между кухней и сараем никогда не закрывала, чтоб ведьмы не задерживались.

Оглядывая Ракушечную, он произносит:

– А вы что думаете? Правда это?

– Я ни одной ведьмы не видела, – отвечаю. – Но двери держу открытыми.

* * *

С течением лет некоторые байки из истории семьи пускают корни. Эти байки передают из поколения в поколение, и у них накапливаются плоть и смыслы. Нужно учиться просеивать их, отделять факты от выдумок, вероятное от недостоверного.

И вот что я поняла: иногда самые невероятные байки – подлинны.

1896–1900

Мать кладет мне на лоб отжатую тряпицу. Холодная вода катится по виску, на подушку, я поворачиваю голову, чтобы смазать струйку. Смотрю в мамины серые глаза, сощуренные от беспокойства, между ними – вертикальная черта. Мелкие морщинки вокруг поджатых губ. Гляжу на брата Алвэро, он стоит рядом с матерью, ему два года, глаза круглые, серьезные.

Мама наливает воду из белого чайника в стакан.

– Попей, Кристина.

– Улыбнись ей, Кэти, – говорит ей бабушка Трайфина. – Страх – зараза. – Она уводит Алвэро из комнаты, мама берет меня за руку, улыбается одним лишь ртом.

Мне три года.

У меня ломит кости. Закрываю глаза, и кажется, будто падаю. Ощущение не совсем уж неприятное – как тонуть в воде. Под веками краски – пурпур, ржа. Лицо так горит, что мамина рука у меня на щеке кажется ледяной. Глубоко вдыхаю, ловлю запахи древесного дыма и пекущегося хлеба – и уплываю. Дом скрипит, движется. Храп из соседней комнаты. Боль у меня в костях вытаскивает меня обратно к поверхности. Открыв глаза, ничего не вижу, но знаю, что мама ушла. Мне так холодно, что кажется, будто тепло не было никогда, в тишине у меня громко стучат зубы. Слышу, как сама поскуливаю, но звук, кажется, исходит от кого-то другого. Не знаю, давно ли скулю, но этот звук утешает, отвлекает меня от боли.

Одеяло подымается. Бабушка говорит:

– Ну-ну, Кристина, тише. Я тут. – Забирается ко мне в постель – в толстой фланелевой ночной рубашке, прижимает меня к себе. Я пристраиваюсь к изгибу ее ног, ее грудь – мне подушка, мягкая мясистая рука – у меня под шеей. Она трет мои холодные руки, и я засыпаю в теплом коконе, пахнущем тальком, льняным маслом и пекарным порошком.

* * *

Сколько себя помню, всегда звала бабушку Маммеей. Это такое дерево, оно растет в Вест-Индии, где бабушка побывала с моим дедушкой, капитаном Сэмом Хэторном, в одной из их многочисленных поездок. У маммеи короткий толстый ствол, всего несколько крупных ветвей, заостренные зеленые листья и белые цветки на концах веток, словно ладони. Оно цветет весь год, плоды созревают в разное время. Когда дедушка с бабушкой провели несколько месяцев на острове Святой Люсии, бабушка варила там варенье из этих плодов, по вкусу они как перезрелая малина.

– Чем спелее, тем слаще. Как я, – говаривала она. – Не зови меня бабушкой. Маммея – то, что надо.

Иногда я застаю ее в одиночестве, она сидит и смотрит из окна Ракушечной, нашей передней гостиной, где мы выставляем напоказ сокровища шести поколений моряков, привезенные в рундуках из странствий по белу свету. Я знаю, бабушка тоскует по деду, который умер в этом доме за год до моего рождения.

– Ужасное это дело – найти любовь всей жизни, Кристина, – говорит она. – Слишком уж хорошо понимаешь, что́ потерял, когда ее больше нет.

– У тебя есть мы, – говорю я.

– Я любила твоего деда больше, чем у нас есть ракушек в Ракушечной, – говорит она. – Больше, чем растет былинок в поле.

* * *

Мой дед, как и его отец и дед до него, начал жизнь в море юнгой и дослужился до капитана. После женитьбы на моей бабушке он забрал ее с собой в странствия – перевозил лед из Мэна на Филиппины, в Австралию, Панаму, на Виргинские острова, а в обратный путь набивал трюмы бочонками бренди и рома, сахаром, пряностями. Ее истории об их с дедом диковинных путешествиях стали семейной легендой. Она странствовала с ним по морям много десятилетий, даже детей с собой брала – трех сыновей и дочку, пока в разгар Гражданской войны дед не настоял, чтобы они сидели дома. Каперы конфедератов сновали туда-сюда вдоль Восточного побережья, словно пираты-мародеры, и не жалели ни единого судна.

Однако дедовы предосторожности семью уберечь не смогли: все три мальчика сгинули юными. Один – от скарлатины; четырехлетний тезка деда, Сэмми, утонул однажды в октябре, когда Капитан Сэм был в морях. Бабушка вплоть до марта не находила в себе сил выложить эту новость. “Нашего любимого мальчика больше нет на земле, – сообщала она. – Пишу – и едва не слепну от слез. Никто не видел, как он упал, кроме одного мальчугана, тот прибежал рассказать своей матери. Искра жизни ускользнула. Дорогой муж, ты точнее вообразишь мое горе, чем я способна его описать”. Через четырнадцать лет их сына-подростка Алвэро, служившего матросом на шхуне у Кейп-Кода, смыло в шторм за борт. Весть о его смерти пришла телеграммой, бесцеремонной и безликой. Тело так и не нашли. Рундук Алвэро прибыл в Хэторн-Пойнт много недель спустя, крышка причудливо изрезана его рукой. Безутешная бабушка часы напролет водила пальцами по контурам картинок – дамочек в кринолинах и с откровенными декольте.

* * *

В моей спальне тихо и ярко. Свет просачивается сквозь кружевные занавески, сплетенные Маммеей, на полу от них – затейливые узоры. Медлительно плавают пылинки. Потягиваясь на постели, я вынимаю руки из-под одеяла. Не болит. Двинуть ногами боюсь. Боюсь надеяться, что мне лучше.

Брат Алвэро заглядывает в комнату, вцепившись в дверную ручку. Таращится на меня, а затем вопит, ни к кому в отдельности не обращаясь:

– Кристи проснулась! – Смотрит на меня долго и пристально, потом закрывает дверь. Я слышу, как он показательно топает вниз по лестнице, слышу голоса мамы и бабушки, далекий лязг кастрюль в кухне и вновь отплываю в сон. А дальше Алвэро трясет меня за плечо ручонкой коаты и приговаривает: – Просыпайся, лентяйка, – а мама, протискиваясь в двери огромным беременным животом, ставит поднос на круглый дубовый столик у кровати. Овсянка, тост и молоко. Отец – тенью за нею. Впервые за невесть сколько времени меня настигает му́ка – похоже, голод.

Подкладывая мне под голову подушки и помогая сесть, мама улыбается по-настоящему. Подносит ложку с кашей мне ко рту, ждет, пока я проглочу. Ал говорит:

– Чего ты ее кормишь, она не маленькая. – Мама велит ему помолчать, но смеется и плачет одновременно, слезы катятся по щекам, приходится промокать лицо фартуком. – Ты чего плачешь, мам? – спрашивает Ал.

– Потому что твоя сестра поправится.

Помню, как она это произнесла, но лишь годы спустя пойму, что это означает. Это означает, что мама боялась: я не поправлюсь. Все они боялись – все, за исключением Алвэро, меня и нерожденного ребенка: все трое увлеченно росли и не сознавали, до чего скверно все может складываться. А взрослые знали. Бабушка, при ее трех умерших детях. Мама – единственная выжившая, все ее детство пронизано печалью, и первенца она назвала в честь брата, утонувшего в море.

* * *

Проходит день, затем – неделя. Я выживу, но что-то не так. Лежа в постели, чувствую себя тряпкой, отжатой и расстеленной сушиться. Сесть не в силах, едва ворочаю головой. Ногами пошевельнуть не могу. Бабушка усаживается с вязанием в кресло напротив, поглядывает на меня поверх очков без оправы.

– Ну-ну, дитя. Отдыхай. Потихонечку.

– Кристи не дитя, – говорит Ал. Он лежит на полу, катает зеленый паровозик. – Она больше меня.

– Да, она большая девочка. Но ей нужен отдых, чтобы поправиться.

– Отдых – это глупо, – говорит Ал. Ему хочется, чтобы я стала как раньше, чтобы мы бегали в хлев, играли в прятки в стогах, тыкали палками в сусличьи норки.

Согласна. Отдых – это глупо. Я устала от этой узкой кровати, от ломтика окна над ней. Хочу на улицу, носиться по траве, лазать по лестницам. Во сне я скачу галопом вниз по холму, руки раскинуты, сильные ноги несут меня, травы хлещут по лодыжкам, прямиком к морю, закрыв глаза и задрав подбородок к солнцу, двигаюсь легко, без боли, не падая. Просыпаюсь на кровати – простыни в поту.

– Что со мной такое? – спрашиваю у мамы, когда она укрывает меня свежей простынкой.

– Ты такая, какой Господь тебя сотворил.

– Зачем он сотворил меня такой?

Веки у нее трепещут – не просто закрыла-открыла глаза, а ошарашенно смаргивает, а затем надолго жмурится; я научилась распознавать: так она делает, когда не знает, что сказать.

– Приходится доверять его замыслу.

Бабушка вяжет в кресле, ничего не говорит. Но когда мама уходит вниз с моими простынями, произносит:

– Жизнь – одно испытание за другим. Ты просто узнаёшь это прежде прочих.

– Но почему я такая одна?

Бабушка смеется.

– Ох, дитя, ты не одна.

И она рассказывает мне о моряке в их команде, у которого была одна нога, и он скакал по палубе на деревянном штыре, а еще у одного был горб, из-за которого он семенил, как краб, у еще одного было по шесть пальцев на обеих руках. (Вот же прытко тот парень узлы-то вязал!) У одного ступня была с вилок капусты, у другого кожа в чешуе, как у ящера, а еще она однажды видала сросшихся близнецов… У людей бывают болезни всех мастей, говорит она, и, если ума им хватает, времени на нытье они не тратят.

– Все мы несем свое бремя, – говорит она. – Ты свое теперь знаешь. Это хорошо. Оно никогда не застанет тебя врасплох.

Маммея рассказывает историю о том, как они с Капитаном Сэмом потерпели крушение в шторм, плавали на утлом плотике посреди океана, дрожали одни-одинешеньки, со скудным провиантом. Солнце садилось и вставало, садилось и вставало; еда и вода истощались. Они уже отчаялись спастись. Она распустила одежду на лоскуты, привязала тряпку к веслу и сумела воздвигнуть этот флаг. Недели напролет не видели они никого. Облизывали растрескавшиеся от соли губы и закрывали обожженные солнцем веки, сдавались неминуемой судьбе, призывали забытье и смерть. А затем, как-то раз вечером, перед закатом, точка на горизонте сделалась кораблем, державшим курс прямо на них, – оттуда заметили трепыхавшиеся тряпки.

– Самые важные качества, какими бывает наделен человек, – железная воля и упорный дух, – говорит Маммея. Она утверждает, что я наследую эти качества от нее и что в точности так же, как она пережила то кораблекрушение, когда покинула ее всякая надежда, и смерть троих сыновей, когда ей казалось, что ее сердце раскрошится, словно ракушка, в песок, я разберусь, как жить дальше, что бы ни случилось. Большинству людей повезло меньше, говорит Маммея, они происходят не из такого живучего рода.

* * *

– До горячки с ней все было в порядке, – говорит мама доктору Хилду, пока я сижу на смотровом столе в медицинском кабинете в Кушинге. – А теперь едва ходит.

Врач тыкает и тискает, берет кровь, проверяет у меня температуру.

– Ну-ка, посмотрим, – говорит он, хватая меня за ноги. Мнет мне кожу пальцами, прощупывает ноги до самых косточек в ступнях. – Да, – бормочет он, – нарушения. Интересно. – Берет меня за щиколотки, говорит маме: – Трудно сказать. Ступни деформированы. Подозреваю что-то вирусное. Рекомендую скобы. Гарантий, что поможет, нет, но, возможно, попробовать стоит.

Мама сжимает губы.

– А иначе никак?

Доктор Хилд преувеличенно морщится, словно ему так же трудно сказать, как нам – услышать.

– Ну, в том-то и дело. Мне кажется, что иначе никак.

Скобы, в которые засаживает меня доктор Хилд, стискивают мне ноги, как средневековый пыточный инструмент, они режут мне кожу на кровавые лоскуты, я вою от боли. Через неделю этого мученья мама отвозит меня к доктору Хилду, и он снимает скобы. Увидев мои ноги, мама охает от ужаса: они покрыты гноящимися ранами. Шрамы у меня до сих пор.

Остаток своих дней я буду чураться врачей. Когда доктор Хилд заглядывает к нам – как там Маммея, или мамина беременность, или папин кашель, – я убираюсь куда подальше, прячусь на чердаке, в хлеву, в сараюшке-уборной на четыре дырки.

* * *

На сосновых досках в кухне я учусь ходить по прямой.

– Одна нога перед другой, как канатоходец, – объясняет мама, – по стыку.

Равновесие удерживать трудно: ходить я могу только внешними краями стоп. Будь это настоящий канат в цирке, заявляет Ал, я бы уже десять раз упала и разбилась насмерть.

– Не спеши, – говорит мама. – Тут не гонки.

– Тут гонки, – говорит Ал. Он легко вышагивает по параллельному стыку – выверенная хореография маленьких стоп в чулках, всего несколько мгновений – и вот уж он добирается до конца. Вскидывает руки: – Я выиграл!

Делаю вид, что спотыкаюсь, и, падая, сбиваю его с ног, Ал приземляется прямиком на копчик.

– Уберись с дороги, Ал, – ругает его мама. Тот, растянувшись на полу, зло пялится на меня. Пялюсь в ответ. Ал тощий и сильный, как стальная рейка или ствол молодого деревца. Он проказливее меня – ворует яйца из-под кур и пытается кататься верхом на коровах. Внутри я чувствую что-то жесткое и колкое. Зависть. Обиду. И еще кое-что: неожиданное удовольствие от мести.

Я так часто падаю, что мама пришивает к моей одежде ватные подушечки – на локтях и коленках. Сколько б я ни упражнялась, не могу заставить ноги двигаться, как им положено. Но они наконец набирают силы достаточно, чтоб я могла играть в прятки в хлеву и гонять по двору кур. Алу на мою хромоту плевать. Он тянет меня за собой – лазать по деревьям, кататься на старом буром муле Денди, собирать хворост для пляжного пикника. Мама вечно ругает и одергивает его, чтоб шел себе, оставил меня в покое, но Маммея помалкивает. Я же вижу: она считает, что мне все это полезно.

* * *

Просыпаюсь в темноте под звуки дождя, барабанящего по крыше, и от суматохи в спальне родителей. Мама стонет, Маммея бормочет. Голоса́ отца и еще двоих, чужих, доносятся снизу из прихожей. Я выскальзываю из постели, влезаю в шерстяную юбку и толстые носки, цепляюсь за перила – полупадаю, полускольжу вниз по лестнице. Там стоит мой отец и коренастая краснолицая женщина с косынкой на завитых волосах.

– Иди в постель, Кристина, – говорит папа. – Глухая ночь.

– Младенцы часов не наблюдают, – нараспев говорит женщина. Сбрасывает с плеч пальто, отдает отцу. Я цепляюсь за балясину, а женщина, как барсучиха, устремляется вверх по узкой лестнице.

Ползу за ней и распахиваю дверь в мамину спальню. Маммея – там, склоняется над постелью. Что там, на высокой кровати с балдахином, я не очень вижу, но слышу мамины стоны.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации