Электронная библиотека » Нина Меднис » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 27 марта 2014, 04:57


Автор книги: Нина Меднис


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
О смысловых обертонах арзамасского прозвища Пушкина

«Имя Пушкина в связи с “Арзамасом”, равно как и кличку его “Сверчок” (заимствованную из стиха баллады “Светлана” – “Крикнул жалобно сверчок”), мы находим в документах, относящихся ко времени окончания Лицея»[63]63
  Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1956. Кн. 1. С. 109.


[Закрыть]
, – писал Б. В. Томашевский в ставшем уже классическим двухтомном труде о Пушкине.

Названные Б. В. Томашевским, а много ранее – П. В. Анненковым[64]64
  Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. М., 1984. С. 70.


[Закрыть]
, литературные истоки арзамасского прозвища поэта ни у кого не вызывали и вряд ли когда-нибудь вызовут сомнения, поскольку балладный генезис его действительно подтверждается многочисленными документами, так или иначе с «Арзамасом» связанными. Если мы ныне возвращаемся к этой детали пушкинской биографии, то отнюдь не с намерением опровергнуть факты, а лишь в стремлении прояснить два дополнительных семантических блика, может быть едва заметных, но все-таки уловимых в арзамасском имени Пушкина.

1. Для самого Пушкина прозвище «Сверчок» сопрягалось не только с, говоря словами П. В. Анненкова, «веселым направлением» «Арзамаса». В 1818 году, когда «Арзамас» доживал последние дни, Пушкин пишет совсем неарзамасское по стилю стихотворение «Мечтателю», которое подписывает: «Сверчок». Прозвище становится здесь псевдонимом и, не лишаясь арзамасских аллюзий, создает для осведомленного и просто имеющего тонкий слух читателя ощутимый диссонанс между текстом и авторской подписью. И вот тут-то обнаруживается, что смысл прозвища для Пушкина и его современников, в том числе друзей по «Арзамасу», был шире балладного. На пределы и направленность возможного смещения семантических границ указывают две книги. Одна из них – знаменитая книга Х. И. Гаттерера «Начертание гербоведения» – увидела свет в русском переводе в 1805 году и тем снова привлекла к себе внимание публики. В книге этой есть дополнение, содержащее «Краткое изъяснение употребляемых в гербах изображений, иконологическое описание эмблем и знатнейших Государств с их гербами, по азбучному порядку расположенными». В сем «Кратком изъяснении…» не забыт и сверчок, символика которого трактуется так: «Сверчок, кузнечик или полевой коник, означает негодного стихотворца, враля»[65]65
  Гаттерер Х. И. Начертание гербоведения. Электронный ресурс: http://apress/ru/pages/greif/bib/httrr/httrr-p2.htm


[Закрыть]
. То же толкование символа находим и в другой книге, очень известной, выдержавшей за сто с небольшим лет четыре русских издания, – «Емвлемы и символы избранные, на российский, латинский, французский, немецкий и аглицкий языки преложенные, прежде в Амстердаме, а ныне во граде св. Петра напечатанные и исправленные Нестором Максимовичем-Амбодиком». Четвертое, ближайшее ко времени рождения «Арзамаса», издание этой книги вышло в 1811 году и, несомненно, было известно арзамасцам. Логично предположить, что, выбирая прозвище для Пушкина, его собратья по перу держали в памяти и традиционное значение символа, тем более что связанная с символикой сверчка формула «негодного стихотворца» вполне соответствовала стилю арзамасского общения, а применительно к едва вступившему на пиитический путь Пушкину она указывала еще и на его незрелость (что отнюдь не мешало горячим похвалам!), на его недоученность, о которой говорил Жуковский Вяземскому в письме от 19 сентября 1815 года.

Определение «враль» тоже прекрасно вписывается в литературный контекст, ибо «враль», в словоупотреблении XIX века, – это, кроме прочего, писака, рассказчик (по Далю – говорун, забавный пустослов, шутник, балагур). Полагаем, нет надобности приводить многочисленные факты из жизни Пушкина-лицеиста и его характеристики, дошедшие до нас в воспоминаниях современников, чтобы подтвердить уместность такого определения юного поэта. Не чуждался слова «враль», «враки» и сам Пушкин. Так, в IV главе «Евгения Онегина» оно обнаруживается в контексте, связанном с темой содружества:

 
Люблю я дружеские враки
И дружеский бокал вина
Порою той, что названа
Пора меж волка и собаки…
 

Эти пушкинские строки интересны еще и тем, что в цельном тексте русской литературы, когда читатель вынужден постоянно совершать челночные рывки во времени вперед и назад, они служат в своем роде отсылкой к роману Саши Соколова «Между собакой и волком». Включенные в роман в качестве эпиграфа, стихи эти все через то же слово «враки» образуют аллюзивную цепочку Пушкин – автор «Онегина» в романе – Паламахтеров – Саша Соколов. Все они врали в том смысле, о котором мы говорили. И в этом же смысле все они сверчки.

2. Иная перекличка во времени, а может быть и источник арзамасского прозвища поэта – подпись под памфлетом Д. Н. Блудова «Видение в какой-то ограде, изданное обществом ученых людей». К сожалению, нам неизвестно, была ли эта подпись в рукописи изначально, но памфлет, направленный против Шаховского, был опубликован в «Сыне отечества» (№ LI за 1818 год) за подписью «Св..ч.к». Легко восстанавливаемые буквы вкупе с обозначенными образуют слово «Сверчок». Не будем здесь воспроизводить связи и соотношения, которые присутствуют в системе арзамасских прозвищ, взятых как целое. Заметим только, что ассонанс пушкинского прозвища и псевдонима Д. Н. Блудова весьма знаменателен, поскольку именно упомянутый памфлет положил начало деятельности «Арзамаса».

Следовательно, как и вообще было принято в «Арзамасе», над Пушкиным шутили и Пушкина ценили, что само по себе очевидно до банальности и не нуждалось бы в подтверждении, не облекись оно в конкретные смысловые игры с прозвищем поэта.

Тема безумия в произведениях второй болдинской осени (поэма «Медный всадник» и повесть «Пиковая дама»)

Как известно, «Пиковая дама» и «Медный всадник» предельно близки по времени создания – оба произведения написаны в Болдино в октябре 1833 года. Известно также, что вторая болдинская осень заметно отличается от первой. С одной стороны, Пушкин, так же как в 1830 году, постоянно сулит в письмах обильный урожай. Так, 2 октября 1833 года он пишет жене: «Теперь надеюсь многое привести в порядок, многое написать и потом к тебе с добычею»[66]66
  Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.: Наука, 1964. Т. 10. С. 449. Далее ссылки на это издание даются в тексте статьи с указанием тома и страницы.


[Закрыть]
; ей же 11 октября: «Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу – и привезу тебе пропасть всякой всячины» (Х, 451); ей же 30 октября: «Недавно расписался и уже написал пропасть» (Х, 454). С другой стороны, вторая болдинская осень с первых дней вошла не в ту колею. «Подъезжая к Болдину, у меня были самые мрачные предчувствия», – пишет он Наталье Николаевне в том же письме от 2 октября (Х, 448), и далее там же: «Въехав в границы болдинские, встретил я попов и так же озлился на них, как на симбирского зайца. Недаром все эти встречи» (Х, 449). Приметы никогда не были для Пушкина пустыми, и на сей раз дурные предзнаменования явно огорчают его. Кроме того, они сочетаются с телесным недомоганием, о котором поэт тоже говорит в письмах: «Я что-то сегодня не очень здоров» (Н. Н. Пушкиной от 8 октября 1833 года. Х, 451); «Все эти дни голова болела, хандра грызла меня… Начал много, но ни к чему нет охоты; Бог знает, что со мною делается» (Ей же, от 21 октября 1833 года. Х, 453). И так до конца болдинского периода. Такое настроение принято объяснять тревогой за жену и детей, которую действительно высказывает Пушкин в первом же письме из Болдина. Но в октябрьских письмах есть еще один постоянно звучащий мотив: в каждом письме Пушкин увещевает жену умерить кокетство, и, как видно по письмам, мысль эта стала для него навязчивой. Трудно утверждать наверняка, что здесь было первичным – думы о возможном нескромном поведении жены рождали болезнь тела и духа или последние выплескивались на бумагу в форме навязчивых ревнивых идей. Так или иначе болдинская осень 1833 года породила три произведения, близких по характеру тревожности: поэму «Медный всадник», повесть «Пиковая дама» и стихотворение «Не дай мне Бог сойти с ума…». Во всех трех обыгрывается реальность или возможность безумия и, как показывает стихотворение, не только отчужденно, применительно к вымышленному герою, но и по отношению к себе[67]67
  Именно как выражение личной проблемы поэта трактовал тему безумия в творчестве Пушкина А. Белый (см.: Белый А. Ритм как диалектика и «Медный всадник». М., 1929). Автору данной статьи точка зрения Белого представляется более убедительной, нежели позиция Н. В. Макшеевой, вступающей в полемический диалог с ним (Макшеева Н. В. «Не дай мне Бог сойти с ума»: Пушкинская тема безумия в интерпретации А. Белого // Пушкинский альманах. 1799—1999. Омск, 1999. С. 133—143). С другой стороны, для нас более приемлема высказанная Н. В. Макшеевой в диссонанс Е. М. Таборисской мысль о том, что в безумии Евгения просматривается отсвет безумия создателя безумного города, будущего Петербурга Гоголя, Достоевского и А. Белого (Таборисская Е. М. Своеобразие решения темы безумия в произведениях Пушкина 1833 года // Пушкинские чтения. Таллин, 1990. С. 71—87).


[Закрыть]
. Внешний, принятый, источник стихотворения «Не дай мне Бог сойти с ума…» – весть о безумии Батюшкова – кажется нам мало убедительным. Батюшков был болен с 1822 года. В Россию поэта привезли в 1828 году, и с той поры в его состоянии особенных изменений не было. Дело, по-видимому, в самом Пушкине. Он панически боится безумия и, вместе с тем, не может уйти от мыслей о нем. Тема эта неодолимо притягивает его. Пушкин пытается, как всякий художник, «избавиться стихами» от тревоги и страха и создает при этом из разных произведений по-своему единый текст, в котором одно и то же поворачивает разными гранями, рождая многомерную картину, где свободно совмещаются и смещаются точки зрения и формы их выражения.

О взаимоотражениях «Медного всадника» и «Домика в Коломне» пушкинисты писали[68]68
  Худошина Э. И. Жанр стихотворной повести в творчестве А. С. Пушкина. Новосибирск, 1987.


[Закрыть]
. Нечто сходное можно обнаружить и в паре «Медный всадник» – «Пиковая дама». Внешнее сходство здесь очевидно: тут и там герой безумец, тут и там событийное движение, за исключением начала и конца, иллюзорно, ибо основные события происходят в расстроенном воображении героя, и тут и там действия героев, хотя и по-разному, направляет случай и т. д. Однако перед нами произведения разных жанров и разного повествовательного типа, трудно поддающиеся сравнению. Поэтому далее мы будем не столько сопоставлять, сколько противопоставлять их, тем более что узел целого завязывается здесь благодаря не сходству, а различию.

В основе и «Медного всадника», и «Пиковой дамы» лежит анекдот, но по-разному поданный. В «Медном всаднике» он узнается лишь тогда, когда мы резко меняем ракурс видения текста, выдвинув на первый план собственно бытовой аспект сюжета, что, однако, неизбежно ведет к деформации художественной структуры и преобразованию жанра. При целостном же восприятии текста формально-содержательные границы поэмы резко раздвигаются, и анекдотический костяк тонет, растворяется в философско-символической картине бытия. Герой анекдота вырастает в поэме до возвышенного безумца. Не случайно описание героя в отдельных эпизодах роднит его с юродивым из «Бориса Годунова». В качестве наглядного и семантически важного примера текстового повтора можно указать на упоминание в обоих произведениях о «злых детях», обижающих безумного. Причем строки из «Медного всадника»:

 
…Злые дети
Бросали камни вслед ему… (IV, 393) —
 

позволяют говорить о присутствии в поэме аллюзий к образу пророка, что явно свидетельствует о надбытовом статусе героя. Он понимает то, чего не понимают другие, и даже глубже – он понимает, что тот, кто им разгадан, сильнее и выше его. Таким образом, Евгений являет собой тип безумца, прозревающего глубочайшие тайны бытия. Это та разновидность безумия, которую М. Фуко называет космической[69]69
  Фуко М. История безумия в классическую эпоху. СПб., 1997. С. 46.


[Закрыть]
. Именно поэтому повествование в «Медном всаднике» не могло быть представлено ни в какой иной форме, кроме композиционной и смысловой триады, знаменующей собой неразрывность всех проявлений мира и бытия.

Другое дело «Пиковая дама». Текст строится здесь подобно матрешке из анекдотов, вложенных один в другой и до конца сохраняющих свою анекдотическую сущность: анекдот о тайне Сен-Жермена включается в анекдот о Чаплицком, оба они, в свою очередь, вставлены в анекдот о Германне и старухе-графине, и, наконец, как видно из финального замечания в эпилоге, вся жизнь тоже есть анекдот. При этом положение героя в структуре анекдота в «Медном всаднике» и «Пиковой даме» в истоках глубоко различно. Евгений с самого начала жертва некой высшей силы, и даже в момент бунта он отнюдь не намеревается вступить с ней в игру. Его «Ужо тебе!» вовсе не означает «Вот я тебе!», а предполагает высочайшее, выше этой силы возмездие. Евгений втянут в анекдот и тут же его преобразует, ибо по мере падения социального статуса героя происходит колоссальный рост его духа.

Германн же, не поверив в анекдот о трех картах («Случай! – сказал один из гостей. – Сказка! – заметил Германн» – VI, 322), не может внутренне от него освободиться: «Анекдот о трех картах сильно подействовал на его воображение и целую ночь не выходил из его головы» (VI, 331). В конце концов, он добровольно и сознательно пересекает границу анекдота и входит в его мир. Правда, входит он туда игроком, надеющимся на победу, и потому если и осознает себя героем анекдота, то анекдота значительного, а не смешного. Между тем именно это притязание Германна ставит его в смешное положение, ибо он, мня себя игроком, реально является игрушкой неведомой ему силы. В результате ценностные знаки меняются, и он остается героем анекдота смешного, что особенно подчеркивается замечанием эпилога: «Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17 нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро (курсив наш. – Н. М.): “Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!..”» (VI, 355)[70]70
  Все это вовсе не отменяет прочтения «Пиковой дамы» как произведения глубоко философского или эзотерического, как это представлено у М. Евзлина (см.: Евзлин М. Космогония и ритуал. М., 1993. С. 31—55).


[Закрыть]
.

Показательно различие финалов «Медного всадника» и «Пиковой дамы». Прозревший в безумии дух Евгения, свободный от мелочности материального мира, привел его, наконец, к цели поиска, и символическая смерть на пороге есть еще одно свидетельство перехода в иную систему миросознания. Германн же и в безумии не обретает просветления, и даже более – превращается в некое подобие автомата, органчика, а постоянно воспроизводимый им набор слов выдает его неодолимую связь с плотью бытия.

Таким образом, в двух параллельных по времени создания произведениях представлены два типа безумия. В тревожном состоянии духа, не проходящем у Пушкина в период второй болдинской осени, поэт, видимо, всерьез задумывается о возможности какого-то из этих вариантов применительно к себе. В боязни стать героем анекдота, причем анекдота самого унизительного свойства, он настойчиво просит Наталью Николаевну быть сдержаннее. Путь Германна явно не для него. Он скорее примирился бы с первым вариантом, но все дело в том, что в безумии граница между пророком и анекдотическим героем легко смещается. Пушкин прекрасно понимает это и высказывает в стихотворении «Не дай мне Бог сойти с ума…». Отсюда и «Медный всадник», и «Пиковая дама» предстают на данном временном и тематическом срезе как две стороны одной медали, являя собой образец единства противоположностей.

Еще раз о Томмазо Сгриччи и образе импровизатора в повести «Египетские ночи»

Об источниках образа импровизатора в «Египетских ночах» написано немало. В разное время об этом говорили в своих работах В. Ледницкий (1926), Е. П. Казанович (1934), Н. Каухчишвили (1968), М. И. Гиллельсон (1970), Н. Н. Петрунина (1978), Л. А. Степанов (1982), В. Непомнящий (2005), Микаэла Бемиг (2007) и другие[71]71
  См.: Lednicki W. Aleksander Puszkin. Krakow, 1926; Казанович E. K. К источникам «Египетских ночей» // Звенья. М; Л., 1934. Кн. 3—4; Kauchtschischwili N. II diario di Dar’ja Fedorovna Fiquelmont. Milano, 1968; Гиллельсон М. И. Пушкин в итальянском издании дневника Д. Ф. Фикельмон // Временник Пушкинской комиссии, 1967—1968. Л., 1970; Петрунина Н. Н. «Египетские ночи» и русская повесть 1830-х годов // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1978. Т. VIII; Степанов Л. А. Об источниках образа импровизатора в «Египетских ночах» // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1982. Т. 10; Непомнящий В. Условие Клеопатры. К творческой истории повести «Египетские ночи»: Пушкин и Мицкевич // Новый мир. 2005. № 9—10; Бемиг М. О генезисе образа неаполитанского импровизатора в повести А. С. Пушкина «Египетские ночи» / Пер. О. Б. Лебедевой // Италия в русской литературе. Новосибирск, 2007.


[Закрыть]
. В качестве фигур, которые могли послужить поводом к созданию образа импровизатора, рассматриваются Мицкевич, Макс Лангеншварц, Киприяно из «Русских ночей» Одоевского и Томмазо Сгриччи. Имена Мицкевича, Лангеншварца и Киприяно вполне могли звучать в сознании Пушкина при работе над повестью «Египетские ночи», но топографическая маркированность его героя – неаполитанец – указывает на иные ориентиры. С учетом этого наиболее вероятным источником образа можно считать Томмазо Сгриччи, который, по выражению Л. А. Степанова, долгое время «в литературе, посвященной “Египетским ночам”, оставался в тени»[72]72
  Степанов Л. А. Об источниках образа импровизатора в «Египетских ночах». С. 169.


[Закрыть]
. Именно Л. А. Степанов впервые привел основательные доводы относительно Сгриччи как возможного источника пушкинского образа импровизатора-итальянца, хотя упоминание о нем в связи с повестью «Египетские ночи» прозвучало шестнадцатью годами раньше в книге Нины Каухчишвили «II diario di Dar’ja Fedorovna Fiquelmont»[73]73
  Kauchtschischwili N. II diario di Dar’ja Fedorovna Fiquelmont. Milano, 1968.


[Закрыть]
. Автор книги полагает, что графиня Фикельмон могла сообщить Пушкину о своем впечатлении от выступления Сгриччи во Флоренции, на котором она присутствовала, и о его выступлении с темой «Смерть Клеопатры» в Неаполе в 1827 году. В 1970 году со ссылкой на Н. Каухчишвили эту гипотезу воспроизводит М. И. Гиллельсон[74]74
  Гиллельсон М. И. Пушкин в итальянском издании дневника Д. Ф. Фикельмон. С. 16.


[Закрыть]
.

Не будем приводить неоднократно цитировавшиеся исследователями суждения Л. А. Степанова относительно Томмазо Сгриччи. Отметим лишь, что его работа «Об источниках образа импровизатора в “Египетских ночах”» содержит очень важные для комментаторов повести факты, перечень которых может претендовать на высокую степень полноты. Приводимые нами в данной статье соображения не противоречат аналитической логике Л. А. Степанова, но добавляют к его работе еще несколько штрихов, которые ускользнули от внимания автора, хотя могли бы сильно укрепить его концепцию.

Говоря о широкой известности Томмазо Сгриччи, Л. А. Степанов приводит обнаруженный им текст заметки из «Вестника Европы» за 1817 год, № 7, где говорится об очень успешных выступлениях этого «совсем нового рода импровизатора», который «ныне славится в Риме». Далее в заметке описывается сеанс импровизации с выбором тем и т. д. «Заметку о необычайном творческом даре молодого итальянца он (Пушкин. – Н. М.), конечно, прочитал, – пишет далее автор статьи о “Египетских ночах”. – Есть прямое доказательство знакомства Пушкина с этой заметкой именно в годы боевой полемики с Каченовским и позицией “Вестника Европы”»[75]75
  Степанов Л. А. Об источниках образа импровизатора в «Египетских ночах». С. 171.


[Закрыть]
, и затем приводит фрагмент из воспоминаний М. П. Погодина («Заметки о Пушкине из тетради В. Ф. Щербакова»): «Каченовский, извещая в своем журнале об итальянском импровизаторе Скриччи, сказал, что он ничего б не мог сочинить на темы, как “К ней”, “Демон” и пр. – Это правда, – сказал Пушкин, – все равно, если б мне дали тему “Михайло Трофимович” (имя Каченовского. – Н. М.), – что из этого я мог бы сделать? Но дайте сию же мысль Крылову – и он тут же бы написал басню – “Свинья”»[76]76
  Погодин М. П. Из «Дневника» // А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М.: Художественная литература, 1974. Т. 2. С. 35.


[Закрыть]
.

По данным, приведенным В. Э. Вацуро, автором примечаний к воспоминаниям о Пушкине М. П. Погодина, запись эта не могла быть сделана позднее 1831 года[77]77
  А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 2. С. 376.


[Закрыть]
. Нижнюю временную границу непрямого диалога Пушкина с издателем «Вестника Европы» также можно определить с достаточной степенью точности. Судя по приведенным в реплике Каченовского названиям пушкинских стихотворений, он мог состояться не ранее 1823 года, когда было написано стихотворение «Демон», если предположить, что Каченовский ознакомился с ним в рукописи, или не ранее 1824 года, если он прочел его в третьем выпуске альманаха «Мнемозина», где оно было впервые напечатано[78]78
  Датирование диалога концом 1824 года представляется нам наиболее вероятным, поскольку именно в это время стихотворение «Демон» получило особенно широкую известность благодаря, кроме прочего, яркому отзыву о нем В. Ф. Одоевского в следующем за публикацией четвертом выпуске «Мнемозины». Не исключено, что следствием недавнего диалога между Пушкиным и Каченовским явилась эпиграмма «Жив, жив Курилка», где стихи «Все тискает в свой непотребный лист // И старый вздор, и вздорную новинку» отражают хронологическое соотношение упомянутых Каченовским стихотворений. У Пушкина есть два стихотворения с названием «К ней», но одно из них, написанное вскоре после окончания Лицея («В печальной праздности я лиру забывал…»), при жизни Пушкина не печаталось и вряд ли могло быть известно издателю «Вестника Европы». Второе («Эливина, милый друг! Приди, подай мне руку…») было опубликовано в «Северном наблюдателе» (1817. № 11), и Каченовский имеет в виду, по всей вероятности, именно его. Соотношение 1817 и 1823 годов в 1824 году вполне соответствует для Пушкина формуле «и старый вздор, и вздорную новинку». Стихотворение «Демон» было перепечатано с исправлениями в альманахе «Северные цветы на 1825 год», и в том же году о нем высказывается Н. И. Греч в «Письмах на Кавказ» (Сын отечества. 1825. № 3), поэтому нельзя исключить отнесенность диалога и к этому году.


[Закрыть]
. Соотношение дат, на которое не обратил внимания Л. А. Степанов, наводит на размышления относительно упоминаемой в диалоге Пушкина и Каченовского заметки о Томмазо Сгриччи. Речь в нем явно идет не о заметке, появившейся в 1817 году, а о какой-то другой, более поздней, тоже опубликованной в «Вестнике Европы».

Нам удалось найти эту публикацию, никогда ранее не упоминавшуюся в комментаторских материалах к «Египетским ночам». Она была помещена в 7-м номере журнала «Вестник Европы» за 1824 год все в том же разделе «Краткие выписки, известия и замечания». Вот ее полный текст, приводимый с сохранением журнальной орфографии:

Г. Скриччи, Итальянский импровизатор, ныне изумляет Парижан непостижимым своим талантом. Особый комитет, составленный из первых драмматических поэтов (Ренуара, Лемерсье, Анселота, Делавиня и проч., между ними был и Тальма) заготовил десятка два предметов для трагедии, которую Скриччи должен был сочиняя декламировать перед собранием слушателей. От жребия и общего согласия Членов зависел выбор предмета. Объявлен титул трагедии: Бьянка Капелло. Один из Членов Комитета в коротких словах изъяснил содержание трагедии, не всем из присутствующих известное. Вот в чем дело: Бьянка, умертвившая своего супруга, вышла вторично за муж за Владетельного Князя Лудовика и старалась присвоить себе власть неограниченную; ей препятствовали две особы, от которых она решилась избавиться п о с р е д с т в ом я д а, и сама попалась в сети коварства, на пагубу другим расставленные. – Потомки наши едва поверят, что был в мире человек, который полтора часа сряду читал собственную трагедию, в то же самое время сочиняемую им сообразно всем правилам искусства, что без приготовления читал ее слогом, достойным Алфиери, Данта, Петрарки. Люди, видевшие г-на Скриччи после его чтения, уверяют, что он походил на человека, который приходит в себя после продолжительного изступления, или который успокаивается после сильных движений сердца. Импровизатор мало помалу возвращался в обыкновенное состояние своего духа и не вдруг мог начать разговор с любопытными слушателями. Ему отроду было около 30 лет. – Объявляют, что Скриччи снова покажет искусство свое на одном из театров. Едва ли не он составляет ныне главный предмет разговоров в столице Франции. Что, в самом деле, может быть необыкновеннее, как видеть Поэта, ко т о р о й, выслушав предлагаемое ему содержание из Истории древней или новой, задумывается на минуту, измеряет пространство и пределы данного действия, определяет число действующих лиц, раздает роли, назначает акты, сцены, сочиняет план, и в то же время играет трагедию, сохраняя связь в идеях, поэзию в слоге, огонь души в декламации, не останавливаясь ни на минуту, не повторяя ни одного слова без нужды, и тем доказывая, что он творит в самое время чтения и ни мало не пользуется пособиями своей памяти (ибо память не дала бы ему ни этой твердости, ни верности, ни быстроты и вообще ничего зависящего от вдохновения). Здесь именно Поэт вдохновенный, о каком говорят нам древние: est Deus in nobis![79]79
  Вестник Европы. 1824. № 7. С. 321—323.


[Закрыть]

Текст этот, как почти все материалы такого рода, не имеет подписи.

Следует обратить внимание на то, что в отличие от многих других, часто далеко не лестных, характеристик импровизаторов в этом случае Сгриччи оценивается как истинный и вдохновенный поэт. При этом слово «Поэт» приведено в заметке с прописной буквы. Такая оценка, несомненно, роднит его с пушкинским безымянным импровизатором, который в глазах Чарского не перестает быть творцом, несмотря на явно обнаруженную им вполне прагматическую «житейскую необходимость».

Есть у данной заметки и другие моменты схождения с пушкинской повестью. В «Египетских ночах» Пушкин, в отличие от автора заметки, не описывает ни чувства, ни внешность итальянца, завершившего импровизацию. Во второй главе он заменяет описание суждениями импровизатора о творчестве, а в третьей просто обрывает повесть на то ли завершенном, то ли незавершенном, если учесть черновую запись «И вот уже сокрылся день…», стихотворном тексте. Однако в сюжете и в повествовании у Пушкина возникает своего рода замещение описания последующего описанием предваряющим: то, что в заметке связано с конечным «возвращением в обыкновенное состояние», Пушкин дает как вхождение импровизатора в процесс творчества, сохраняя при этом те же оценочные акценты. Сравним —


в заметке:

…видевшие г-на Скриччи после его чтения, уверяют, что он походил на человека, который приходит в себя после продолжительного изступления, или который успокаивается после сильных движений сердца. Импровизатор мало помалу возвращался в обыкновенное состояние своего духа и не вдруг мог начать разговор с любопытными слушателями[80]80
  Вестник Европы. 1824. № 7. С. 322.


[Закрыть]
(курсив наш. – Н. М.); —

в повести:

Но уже импровизатор чувствовал приближение Бога… Он дал знак музыкантам играть… Лицо его страшно побледнело, он затрепетал как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем; он приподнял рукою черные свои волосы, отер платком высокое чело, покрытое каплями пота… и вдруг шагнул вперед, сложил крестом руки на грудь… музыка умолкла… Импровизация началась[81]81
  Пушкин А. С. Египетские ночи // А. С. Пушкин. Полн. собр. соч.: В 10 т. М., 1964. Т. 6. С. 386. Далее том и страница по этому изданию приводятся в скобках в тексте статьи.


[Закрыть]
.

Весь этот фрагмент пушкинского текста, испещренного многоточиями, выдержан в ритме прерывистого дыхания, что еще более усиливает эффект от описания того момента, который всегда интересовал Пушкина и о котором он не раз писал применительно к себе ли, к поэту ли вообще – момента, когда «божественный глагол до слуха чуткого коснется». Возможно, именно интересом к этой минуте продиктовано произведенное Пушкиным смещение, еще раз повторим, никак не влияющее на характер оценок импровизатора и импровизации.

Важно отметить и обозначенный в заметке «пушкинский» возраст Сгриччи: «Ему отроду было около 30 лет»[82]82
  Вестник Европы. С. 322.


[Закрыть]
(«казался лет тридцати» – в повести).

Микаэла Бемиг, которую мы ознакомили с заметкой 1824 года, отмечает, кроме того, некоторое сходство тем, заданных импровизатору в парижском салоне и в повести. «Тема импровизации, – пишет она, – роковая женщина, губящая мужчин при помощи яда»[83]83
  Бемиг М. О генезисе образа неаполитанского импровизатора в повести А. С. Пушкина «Египетские ночи». С. 55.


[Закрыть]
. Таким образом, количество деталей, сближающих заметку из номера «Вестника Европы» от 1824 года с пушкинской повестью таково, что оно вряд ли может быть сочтено случайным.

Помимо этой заметки существует еще одно никем (насколько нам известно) не отмеченное упоминание о Томмазо Сгриччи, относящееся к 1830 году. Как справедливо замечает Л. А. Степанов, «память Пушкина сохраняла годами зерна будущих сюжетов, примечательные поэтические подробности, имена и факты»[84]84
  Степанов Л. А. Об источниках образа импровизатора в «Египетских ночах». С. 172.


[Закрыть]
. «Нужно ли удивляться тому, – пишет далее автор статьи “Об источниках образа импровизатора…”, – что едва ли не первое услышанное имя реального импровизатора с выдающимися способностями – Томассо Скриччи, восхищенное описание его искусства, а затем встреча со Скриччи через много лет в рассказе наблюдательной и умной Д. Ф. Фикельмон, новые сведения о нем в примечаниях Н. И. Надеждина к очерку “Итальянские импровизаторы”[85]85
  Телескоп. 1834. Ч. 24. № 5.


[Закрыть]
– все это могло создать в сознании поэта пластическую основу образа итальянца-импровизатора “Египетских ночей”»[86]86
  Степанов Л. А. Об источниках образа импровизатора в «Египетских ночах». С. 172.


[Закрыть]
.

В приведенный Л. А. Степановым перечень не вошла, несомненно, известная Пушкину, пятая статья «Размышлений и разборов» Катенина, которые в течение почти всего 1830 года публиковались в «Литературной газете». В финале этой статьи, посвященной итальянской литературе, Катенин пишет об импровизаторах, слышать которых ему не довелось, но с отдельными творениями их он оказался знаком. Среди них – «Гектор» «славного Сгриччи»[87]87
  Катенин П. А. Размышления и разборы. М., 1981. С. 125.


[Закрыть]
. Говорит о нем Катенин без восторга, но изумляясь самому феномену импровизации. Однако в данном случае, в отличие от заметки из «Вестника Европы», важна не оценка, а сам факт называния имени, уже образовавшего в творческой памяти Пушкина некий контекст, и очень четкая национальная маркированность импровизатора, вписанного в итальянскую литературу[88]88
  Само по себе сочетание «импровизатор-итальянец» привычно для слуха людей XIX века, но среди предполагаемых источников образа пушкинского героя из «Египетских ночей» Сгриччи единственное реальное лицо, связанное с Италией.


[Закрыть]
. Видимо, именно этот факт, оказавшийся важным для Пушкина во всех известных ему высказываниях о Сгриччи, позволил ему ввести в «Египетские ночи» не бросающийся в глаза, но последовательно выстроенный и, несомненно, значимый для него микросюжет, связанный территориально-временной прикрепленностью импровизатора.

Пушкин именует своего персонажа «итальянец», и это многократно повторенное именование вбирает в себя и, одновременно, замещает собой в тексте «Египетских ночей» его имя и характер его дарования и деятельности. Но, кроме того, Импровизатор идентифицируется автором как неаполитанец. Данный факт в тексте повести «Египетские ночи», как и в творчестве Пушкина в целом, семантически акцентуирован и неизбежно порождает спектр вполне определенных ассоциаций. Как мы уже говорили, в творческой памяти Пушкина периода работы над повестью «Египетские ночи» имя Сгриччи, по мнению Н. Каухчишвили, должно было или, как минимум, могло перекликаться с Неаполем, что повлекло за собой появление такого персонажа, как секретарь неаполитанского посольства[89]89
  См. об этом: Kauchtschischwili N. II diario di Dar’ja Fedorovna Fiquelmont. P. 57.


[Закрыть]
. Какую именно тему он предложил импровизатору, читателю угадать не дано, но общий неаполитанский субтекст творчества Пушкина подсказывает, что это вполне могла быть «La primavera veduta da una prigione»[90]90
  По мнению А. Ахматовой, эту тему мог предложить импровизатору Чарский. См.: Ахматова А. А. Неизданные заметки о Пушкине // Вопр. литературы. 1970. № 1.


[Закрыть]
. Здесь важен неопределенный артикль, указывающий на то, что речь в этом случае идет не о какой-то определенной, но о любой в потенции возможной тюрьме. В такой формулировке данная тема могла возникнуть безотносительно к книге Сильвио Пеллико «Мои темницы» («Le mie prigioni»), с которой ее обычно связывают комментаторы «Египетских ночей», но соотносительно с неаполитанскими событиями 1820 года, о которых поэт не раз упоминал в лирике и в набросках десятой главы романа «Евгений Онегин»: «Но те в Неаполе шалят, // А та едва ли там воскреснет…» (II, 42), «Шаталась Австрия, Неаполь восставал…» (II, 176), «Тряслися грозно Пиренеи, // Волкан Неаполя пылал…» (V, 210).

Как показывают фрагменты десятой главы, и в начале 30-х годов для Пушкина остается важной тема восставшего Неаполя, а значит, вполне ожидаемо ее появление в близких по времени создания произведениях, к каковым принадлежит и повесть «Египетские ночи». Согласно точному наблюдению О. Б. Лебедевой, не всегда замечаемая читателями повести фраза: «У подъезда стояли жандармы», – весьма прозрачно намекает на политические нюансы, казалось бы, обычного светского раута, пусть и с необычной программой, то есть с выступлением импровизатора. «В функции корпуса жандармов, – пишет она, – никоим образом не входила охрана общественного порядка при массовых скоплениях публики, но, напротив, в них входил надзор за неблагонадежными и инакомыслящими. И если предположить наличие такового элемента среди присутствующих на выступлении импровизатора в гостиной княгини **, то им, скорее всего, окажется сам “неаполитанский художник”»[91]91
  Лебедева О. Б. «Я неаполитанский художник…»: Личностная модификация неаполитанского мифа А. С. Пушкина в повести «Египетские ночи» // Италия в русской литературе. Новосибирск, 2007. С. 36.


[Закрыть]
. Добавим к этому, что в начале повести об итальянце говорится: «Встретясь с этим человеком в лесу, вы приняли бы его за разбойника; в обществе – за политического заговорщика <…>» (VI, 374). Поскольку выступление импровизатора происходит именно в обществе, заявленный в начале повести скрытый микросюжет и далее реализует свою логику, что оборачивается неизбежным появлением жандарма у подъезда дома княгини **.

Таким образом, Томмазо Сгриччи оказывается фигурой, к которой сводятся все, казалось бы, разрозненные, но соединившиеся в повести Пушкина начала: он блестящий импровизатор, итальянец, познакомивший неаполитанскую публику со своим творением о Клеопатре. И все это могло стать известно Пушкину из ряда источников, среди которых не последнее место занимают два, доселе в интересующем нас контексте не упоминавшиеся – заметка в «Вестнике Европы» за 1824 год и пятая статья «Размышлений и разборов» Катенина.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации