Электронная библиотека » Саша Окунь » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Камов и Каминка"


  • Текст добавлен: 27 июня 2016, 14:40


Автор книги: Саша Окунь


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава 12
В которой художник Камов взрослеет

Чисто технически с невинностью художник Камов расстался в торопливом, бесхитростно щенячьем блуде совместного грехопадения нескольких пионервожатых. Событию этому, которое произошло на Карельском перешейке ночью, после торжественной линейки в палате пионерского лагеря «Восток» (где он подрабатывал летом), немало способствовало несколько бутылок портвейна, контрабандным образом доставленных в лагерь, и по сути своей оно немногим отличалось от игры в пятнашки. Несколько случайных встреч с дамами из управления, к которому относилась котельная, где он работал, также не оставили следа в его душе, их даже и связями назвать было трудно, и уж подавно торопливые фрикции с последующим разряжением на брошенном в угол котельной ватном одеяле не имели ничего общего с тем таинственным, полным глубокой серьезности обрядом, который творили эти два человека в звездной тишине зимней питерской ночи. Каждое движение, их последовательность имели важное – пусть скрытое, но, несомненно, существующее – значение, тайный смысл, ибо являлись частью вселенской гармонии, куда входили и звезды, медленно совершающие свой путь по предназначенным им путям, и снег, поблескивающий в их, миллионы лет шедшем сюда, на Петроградскую сторону, свете, и объявшая замерший город тишина, в которой, слившись в одно, стучали два человеческих сердца.

Так художник Камов впервые познал женщину, и познание это включало в себя не только саму эту женщину, но и мир, окружавший их обоих, и еще многое другое, что до поры должно было оставаться скрытым, но обещало в свой час открыться ему во всей своей полноте.

Влюблен он был страстно. Весь организм его словно изменился и состоял теперь не из обычных клеток, а из восторга, нетерпения и бесконечной, на все распространяющейся благодарности. При всей своей независимости и очевидной мужской самости, он легко, как нечто естественное, признавал ее старшинство. Непривычное и радующее его тепло исходило не только от ее всегда горячего тела, но от всего ее существа, от тихого голоса, от кончиков пальцев, перебирающих его волосы, от искоса брошенного на него взгляда. И, греясь в этом ласковом, непривычном ему тепле, он перестал бояться и стыдиться обнаженности своей души, впервые выглянувшей на свет божий. В самом начале хрупкого, застенчиво закутанного в тополиный пух питерского лета, за пару месяцев до его призыва в армию, она уехала в экспедицию. Эти последние, слитые белыми ночами в один дурманящий морок дни Камов радостно строил планы на понятно что редкие в ближайшие два года встречи и будущую, после его демобилизации, жизнь. Она, как всегда, молчала, изредка улыбаясь и закрывая ему рот короткими клюющими поцелуями. Утром, после их последней ночи, она вымыла холодной водой две кофейные чашки, турку, кинула взгляд на ждущий в прихожей большой рюкзак, вытерла руки, достала из кармана лежащей на рюкзаке штормовки пачку «Авроры», чиркнула спичкой. Из ванной комнаты доносился звук душа, под которым Камов пытался привести себя в соответствие с наступающим рабочим днем. Она взяла пепельницу, подошла к окну, распахнула рамы и с наслаждением втянула в себя холодный, сырой, настоянный на мокром асфальте и медвяных тополиных сережках невский воздух. Внизу, по окаймленной нежной зеленью черной полосе асфальта, пышноусой синей букашкой лениво ползла поливальная машина. Далеко в порту дважды коротко рыкнул буксир. Наверное, каждое место в этом мире, подумала она, обладает своим неповторимым запахом. Точнее запахами, в зависимости от сезона, времени суток… (Скрипнула дверь ванной комнаты.) И поняла: что бы ни ждало ее впереди, самым любимым, тем, по чему она будет тосковать всю свою жизнь, останется запах раннего летнего питерского утра. Она неспешно затушила сигарету и обернулась. В дверях ванной комнаты, с полотенцем на бедрах, стоял улыбающийся Камов. Какое-то время они смотрели друг на друга, а потом она подошла к нему, прижалась головой к влажной груди, постояла так несколько секунд и подняла на него глаза:

– Знаешь, мы не встретимся больше. – Увидела, как беспомощно приоткрылся его рот, как недоуменно распахнулись веки, и быстро сказала: – Молчи, не говори ничего.

Отошла к входной двери, натянула штормовку, вскинула на плечо рюкзак, взялась за дверную ручку и медленно повернула к нему голову. Полумрак лестничной клетки уже вобрал ее в себя, и только лицо белело неясным, расплывающимся пятном.

– Я тебя люблю. Очень. Наверное, всегда буду любить. – И не то с сожалением, не то с печальной усмешкой добавила: – Ты становишься взрослым. Ключ кинь в почтовый ящик.

Хлопнула дверь. Потом прожужжал лифт. И стало тихо.

* * *

Время между ее отъездом и призывом Камов изрядно покуролесил, вдоволь вкусив классического российского лекарства от всех проблем, неприятностей и душевных терзаний. Под конец, однако, и водка, и собутыльники, и сговорчивые девушки вызывали в нем чуть ли не физическое отвращение, и призыву он даже обрадовался. Судьба определила его в расквартированную в Подмосковье часть ПВО, где он быстро устроил себе привилегированную жизнь художника-оформителя. Частые увольнительные зарабатывал портретами офицеров и членов их семей, а также копированием по их заказам репродукций из журнала «Огонек», начиная «Девятым валом» и кончая обнаженными дамами Рубенса, пользовавшимися большой популярностью, как в силу сюжета, так и благодаря пышности своих форм. В свободное время – а оно у него имелось – он работал для себя. Увольнительные проводил в Пушкинском и Третьяковке. Равнодушно-приветливая, открытая, суматошная Москва нравилась ему, как российскому человеку тех лет нравилась любая заграница. Собственно, она всем своим строем, включавшим помимо прочего иностранных дипломатов, корреспондентов, студентов, и была для него, коренного ленинградца, заграницей. Москва была больше Питера, разляпистее, бестолковее, но уютнее, подвижнее, легче, веселее, и люди сходились здесь быстро, просто, улыбчиво. Другая мера свободы была в этом городе. Здесь всего было больше и все было доступнее: контакты, женщины, книги, альбомы современного искусства в букинистических магазинах. К исходу первого года Камова вызвал непосредственный его начальник, отвечающий за идеологию и наглядную агитацию капитан Нестеренко, и, покашливая, протянул телеграмму: скоропостижно скончалась мать. Получив десятидневный отпуск, он уехал на похороны.

После поминок с соседями и несколькими хоть и близкими, но не вполне ему знакомыми родственниками он позвонил ей. «Такие здесь больше не живут». В тот же день Камов, за исключением книг, вынес на помойку все вещи, фотографии, разломал и выкинул мебель. Там же, на помойке, нашел пару выкинутых кем-то другим стульев, в соседней столярке за две бутылки и пятнадцать рублей сколотил топчан, стол и книжные полки. Потом до кирпичей ободрал за многие годы наросший слой обоев, стенки оштукатурил и побелил. К его отъезду комната была наполнена светом и пахла свежим деревом и краской. В последний день он перетащил из котельной мольберт, этюдник с красками и несколько старых работ. «Вот и все», – удовлетворенно подумал он, оглядевшись вокруг. Наутро Камов вернулся в часть.

В Москве он довольно быстро вошел в мир современных художников, находящихся либо в пассивной, как Фальк и Тышлер, либо в декларативной, как Шварцман, Рогинский, Рабин, оппозиции официальному искусству. Он стал частым гостем в подвалах и мансардах, где вожделенный дух свободы был насыщен не только водочными парами и простотой нравов, но и яростным стремлением прожить свою жизнь, не продаваясь за обусловленные послушанием дрессированного медведя блага членского билета Союза художников. Уже начали появляться первые веселые забавы соц-арта, в воздухе носились новые слова «концептуализм», «контекстуализм», оживали старые: «кинетика», «прибавочный элемент», «сделанность». Этот подпольный мир весьма приблизительно можно было поделить на две группы. Первая (назовем ее радикалами), горластая, задиристая, в сущности продолжавшая линию футуризма с ее акцентом на непременную адекватность сегодняшним, супермодерным трендам, состояла из кинетистов, соц-артистов, концептуалистов. Живопись, если и водилась в их практике, была не более чем одной из многих техник, пригодных для достижения цели. Другая (консерваторы) была прежде всего ориентирована на живописную пластику как таковую. И хотя художник Камов с интересом общался со всеми, все больше его захватывала радикальная идея самоценности и самодостаточности объекта.

Подпольная художественная Москва бурлила, но наряду с этими живительными изменениями в жизни страны незаметно, медленно, но неотвратимо происходили и другие весьма существенные перемены. Привлекательность официального квазиромантического мифа, дискредитированного вернувшимися из лагерей и не в меньшей степени самой властью, ее представителями, ее стилем, ее ложью, сошла на нет, кроме самых наивных и самых доверчивых, в него мало кто верил, и в образовавшуюся пустоту сперва понемногу, а потом все увереннее стал проникать, казалось бы, навсегда уничтоженный Бог.

Глава 13
О важных переменах в жизни художника Камова и окружающего его мира

Среди множества отличии, существовавших между Ленинградом и Москвой, одно было особенно заметным: количество церквей. В Ленинграде их было немного, все больше соборы: Преображенский, Троицкий, Александро-Невская Лавра, Никольский… В Москве их было относительно немало, причем именно что не соборы, а церкви и церквушки. Встречались они и рядом с Москвой, не только в Троице-Сергиевой Лавре, но и в окрестных деревнях. С настоятелем одной из них, отцом Марком, нестарым еще, чернобородым, черноволосым мужчиной с внимательными, тихими глазами, из чистого любопытства забредший в церковь художник Камов свел знакомство. К его удивлению, случайно завязавшийся разговор об иконах выявил в провинциальном священнике человека не только более осведомленного (что было неудивительно) в богословском аспекте этого предмета, но и немало сведущего в истории искусств, литературе, философии. Время от времени они встречались в соседней чайной, разговаривали о самых разных вещах, и беседы эти (кстати, крайне редко затрагивавшие темы религии и церкви) были для Камова поучительны и питательны. Надо сказать, что к тому времени Камов все более ясно стал осознавать потребность в некой, вне его бытия существующей силе. Вместе с тем к религии он относился достаточно критически, и знаменитые слова «Если Бога нет, все дозволено» были ему даже враждебны.

– Ну, что это, – сказал он как-то священнику, – какая-то система кнута и пряника. Неужели вести себя по-человечески можно только из-за страха?

– А вы не недооценивайте страха Божия, Михаил, – ответил священник, глядя куда-то в себя. – Страх Божий, он не к внешнему наказанию сводится. Без страха Божьего себя самого можно ли понять? То-то.

Идея трансцендентного абсолюта, некой универсальной силы теперь особенно сильно пробуждалась в нем по самым на первый взгляд незначительным, мелким поводам. Впервые это совсем еще неоформленное чувство пробилось в нем, когда в те, самые счастливые дни своей жизни он постоянно испытывал бесконечную, безграничную благодарность. Но к кому? Ладно бы к ней. Но ведь не к ней – там другое было, а к небу, деревьям, домам, людям – практически ко всему. А почему ко всему? И что это всё? И вот теперь увидит первые, доверчиво раскрывающиеся клейкие листочки, и в носу щиплет, и глаза на мокром месте, и грудь распахивается в мир благодарно и счастливо. Он вообще после тех, первых своих слез, которые хлынули из его глаз, когда зажужжал уходящий вниз лифт, плакал часто и охотно, будто добирал норму невыплаканных в детстве. А благодарность ко всему: к весенней луже, поленнице, сиротливо притулившейся к покосившемуся забору базы, к дрожащему на кирпичной стене пятну света, сияющему в окне синему прямоугольнику неба, к воробью, севшему на подоконник, – он ощущал почти постоянно. И еще к нему пришло чувство единства всего в этом мире существующего. Будто все что есть, трава, деревья, люди, он в том числе, каждый со своей партией были музыкантами гигантского оркестра, которые сообща участвовали в сотворении чего-то, что умом своим понять им было невозможно, но дано было почувствовать сердцем. Эта гармоническая связь всего со всем, это единство всего сущего в искусстве воплотилось для него в иконе. Очевидно, индивидуальные черты человека по имени Николай проступали в образе Николая Угодника, в ликах святых, Богоматери, Иисуса, эхом Античности просвечивали фаюмские портреты… Примечательно, что эти, так сказать, духовные поиски проистекали параллельно каким-то диким загулам, дурным пьянкам, гнусноватым оргиям, куда властно влекли его не только возраст и бушующие гормоны, но сильный, страстный темперамент и еще темная анархистская стихия, о существовании которой ему было хорошо известно и которая обладала над ним немалой властью.

Возможно, внимательный читатель заметил, что вот уже второй раз на страницах этой книги в связи с художником Камовым упоминается коллективный секс, иначе называемый «оргия». Сей факт (а поскольку он – и тут ничего не поделаешь, ибо из песни, как известно, слова не выкинешь, – определенно имел место быть) заставляет нас на короткое время уклониться от канвы нашего повествования, с тем чтобы понять, насколько слово «оргия» соответствует тем действиям, в которых принимал посильное участие наш герой. Итак, оргия. В этом (прислушайтесь!) торжественно звучащем слове слышится грохот панцирей, отражающих свет факелов Древнего Рима, в нем переливаются струи фонтанов Вечного города папы Александра VI. Оно излучает медовый свет Греции, звуки свирели, дробный стук копыт сладострастных сатиров и стоны изнемогающих нимф. Оно хранит эхо шороха шелков летучего эскадрона прельстительных фрейлин Екатерины Медичи и сладкий аромат духов маркиз и графинь легкомысленного и мудрого мира, навсегда сгинувшего вместе с ними в свисте неотвратимо несущегося вниз косого ножа гильотины. А еще есть в этом слове что-то привлекательно иностранное, манящее, соблазнительное и немножко фантомное, ибо, как ни крути, даже сегодня в русском сознании Запад остается неким фантомом, а в советскую, о которой идет речь, эпоху оно и подавно так было. Все это мы к тому, что происходившее той ночью в мастерской художника Ромадыгина, расположенной в мансарде строения 8 дома № 6 в Малом Татарском переулке, оргией назвать было никак нельзя. Ну какая же это оргия, если дамы душатся духами «Красная Москва» и «Серебристый ландыш», а от мужчин разит одеколоном «Тройной», и хорошо если из заросших подмышек, а не изо рта? И вожделенные дамские прелести таятся не в воздушном кружевном белье, а в плотных, розового и голубого цвета трико с начесом? И не фалернское, не бордо, не крепкие кипрские вина льются рекой, не пунш пылает в серебряной чаше, не изысканные афродизиаки, вроде устриц и паштета из авокадо, креветок и перепелиных яиц, не любимая божественным маркизом пармская ветчина, горький шоколад и экзотические фрукты ласкают взгляд, а стоят на клеенке бидон пива, четыре бутылки «Московской», шесть «Плодово-ягодного», банка килек и винегрет? Это, спрашиваем мы вас, оргия? Поверь, любезный читатель, меньше всего склонны мы пренебрегать животной стороной человеческой природы. Человек – животное стайное, а во многих стайных популяциях, взять хоть грызунов, коллективное совокупление есть условие нормального функционирования стаи. Что ж человек, он хуже крысы, что ли? Молодости (и слава богу, добавим) свойственно любопытство в разных областях, и, разумеется, в такой важной, как сфера пола. Что ж дурного в том, чтобы знакомиться с самыми разными ее аспектами? Повзрослев, человек сам установит свои предпочтения и границы. Короче, со всей ответственностью мы можем утверждать, что к оргиям, хорошо то или плохо, художник Камов отношения не имел, а просто гулял, где и как придется.

* * *

Он проснулся на рассвете, с тяжелой головой и пакостным привкусом в пересохшем, распухшем рту. В темной душной комнате на диване и на полу под одеялами и пальто угадывались человеческие тела. Дверь в уборную была открыта, и оттуда в комнату гнилостно и кисло тянуло рвотой. На столе стояли грязные тарелки, пустые бутылки портвейна и водки, таз с недоеденным винегретом. К запаху рвоты и папиросных окурков примешивался острый запах случки. Камов откинул с лица лежавший на нем рукав чьего-то демисезонного пальто, аккуратно сдвинул со своего плеча незнакомую женскую голову с короткими, свалявшимися темно-русыми волосами, тонкой ниточкой слюны на бледной нижней губе приоткрытого рта и медленно встал. Его качнуло. Он осторожно наклонился, нашарил лежавшие рядом брюки. Женщина, что-то неясно пробормотав, перевернулась на живот. Как же ее зовут? Розовая комбинация задралась наверх, обнажив большую голубовато-серую ягодицу с россыпью мелких красных прыщиков. Камов бережно прикрыл женщину пальто, натянул брюки, вышел на кухню и жадно припал губами к крану. Потом ополоснул лицо и, разыскав коробку с зубным порошком, долго, с ожесточением тер пальцем зубы. Надел найденный в куче сваленной на пол одежды свой свитер, взял куртку (шинель и форма были оставлены на другой квартире) и по темной лестнице спустился на улицу. Уже светало. Довольно долго он бесцельно слонялся по улицам. Была осень. На асфальте шуршали еще не убранные дворниками сухие листья, в крохотных скверах и садиках шевелились усохшие головки золотых шаров и тронутые увяданием георгины безнадежно протягивали обреченные лепестки к робко выглядывающему сквозь серые комья туч испуганному солнцу. Художник Камов жадно втягивал в себя утренний, еще без примеси выхлопных газов и дымов, холодный, пахнущий сырой землей и влажной травой воздух. На Новокузнецкой он прошел мимо церкви. На паперти у входа стояла старуха. Человек с поднятым воротником вышел из дверей, поглядел по сторонам, порылся в кармане и сунул старухе монету. Старуха закланялась, тряся замотанной в коричневый платок головой. Человек обернулся, перекрестился на храм, глубоко натянул на голову кепку, спустился по ступеням и торопливо пошел по Вишняковскому переулку. Набежавший порыв ветра погнал через улицу скомканную газету. На углу махала метлой толстая дворничиха. В конце переулка, между желтым трехэтажным, с пузатыми белыми колоннами старым домом и новым кирпичным пятиэтажным строением, притулился пивной ларек.

О, славные, благодатные пивные ларьки, истинные пункты «скорой помощи» великой державы! Кажется, так или похоже на то писал великий певец русского народа и Советской державы Веничка Ерофеев. И прав был, еще как был прав! Скольких людей спасли они от невыносимой, раскалывающей голову боли, от повышенного внутричерепного, или что там давит изнутри на глаза, давления, заставляющего все двоиться, расплываться, а то и прыгать? А слабость в членах, во всех, особенно в тяжелых, будто в кандалы закованных ногах, а распухший, не помещающийся в сухом рту, покрытый противным белым налетом язык? А нежная слизистая оболочка нёба и щек, иссохшая, потерявшая исконную природную влажность и превратившаяся в отвратительное подобие наждачной бумаги? А сердце, сердце, наконец, трепыхающееся слабо, неровно, словно мотылек, у которого глупый мальчишка стер пыльцу с нежных крыльев? А отчаяние? Совершенное отсутствие воли к жизни? Напрочь исчезнувшее душевное равновесие? Все это и многое другое излечивалось блаженной кружкой жигулевского пива, холодного летом, подогретого зимой, а также столь милой душе русского человека соборностью, ибо кто же это и когда видал у пивного ларька алкающую спасения отдельную, так сказать, индивидуальную личность? Спастись – и в этом состоял глубокий моральный посыл пивного ларька – можно было только коллективно, всей общиной. Так или почти так писал божественный Веничка. Ларек, стоявший у кирпичного дома, только что открылся, но народ темной тесной кучкой уже толпился у крохотного окошка. Камов, пошарив в кармане, обнаружил случайно со вчерашнего дня застрявшую мелочь. Пересчитал: без малого рубль. Он встал в очередь и через несколько минут жадно впился в большую стеклянную кружку. Одним махом проглотив половину желтого водянистого напитка, он с удовольствием крякнул и утер пену с губ.

– А? – весело подмигнул стоявший рядом невысокий мужик лет сорока. – Оттягивает?

– Оттягивает, – согласился Камов и снова, на этот раз медленно смакуя глотки, прильнул к кружке.

Долго Камов бесцельно кружил по переулкам Замоскворечья, вбирая в себя прелесть этого хмурого осеннего дня. В Лаврушинском он оказался, как раз когда хмурая, еще с утра затянувшая небо пелена сперва уронила несколько неуверенных, робких капель и вдруг, набравшись сил, разразилась проливным дождем. Спасаясь от ливня, он нырнул в Третьяковку. Посетителей в этот поздний час было мало, и какое-то время он так же рассеянно, как по улицам, бродил по залам, равнодушно проходя мимо своих любимых Венецианова, Рокотова, Иванова. Немного постоял у Врубеля, вспомнил Филонова, которому в экспозицию суждено будет попасть еще лет через тридцать, и спустился в анфиладу низких пустых залов, на стенах и в витринах которых теснились иконы. Он шел медленно, автоматически переставляя ноги, пока не добрел до зала, где в безмолвном полумраке тихим, покойным сиянием светились доски рублевского деисусного чина.

Что происходит с человеком в момент сильнейшего, сотрясающего до самых основ все его существо, достающего до самого дна души и выворачивающего ее наизнанку переживания? Каждый человек, прошедший подобный опыт, ответит по-другому, но в одном они сойдутся: время исчезает. Никто не знает, сколько длится озарение: мгновение? час? Сколько времени стоял перед «Еврейской невестой» заплаканный художник Каминка? Сколько времени смотрел Иисус на художника Камова? Сколько времени проводит внезапно взмывшая в небывалую, неслыханную высоту душа в горниле, где радость и горе, наслаждение и боль не противостоят друг другу, но, сливаясь воедино, образуют пылающий сплав, из коего куется человеческое сердце? И закаляется этот металл слезами, над которыми человек не властен, которые проливаются, как благословенный первый дождь на иссохшую, измученную землю, дождь, который гласит, что отныне все станет другим, и трава покроет выжженную пустыню, и цветы расцветут, и злаки взойдут, и все, все станет не так, как прежде.

Когда он, с залитым слезами лицом, нелепо размахивая руками, не разбирая дороги, бежал по улицам, дождь прекратился, ветер разорвал тучи и золотые лучи заходящего солнца брызнули на чистый, блестящий драгоценными каплями воды город. Он, бегущий по отраженным в лужах облакам, ничего этого не видел, но все это – сияющие солнечные лучи, летящие облака, сверкающие капли на черных мокрых ветвях, – все было в нем, и он знал это.

В эти мгновения закончилась юность художника Камова.

Через неделю, в воскресение утром, Камов отправился в церковь. После службы он молча шел по улице с отцом Марком. Первым нарушил молчание священник:

– Что, креститься пришли?

– Я? – удивился Камов.

– Вы, кто же еще.

Камов остановился:

– Креститься?..

Отец Марк молча глядел на него.

– Креститься? – Камов недоуменно поднял брови и вдруг удивленно и радостно сказал: – Да-да, конечно же креститься!

В тот же день он принял святое крещение.

Демобилизовавшись, Камов вернулся в Ленинград. На непыльную, оставлявшую массу свободного времени работу обходчиком лифтов его пристроил давний знакомец, художник Коля Любушкин. Раз в три дня с восьми утра и до двенадцати ночи он несколько раз обходил свой участок, ограниченный Загородным, Большой Московской и Разъезжей, что мог – чинил сам, выручал застрявших пассажиров, о серьезных поломках докладывал механикам. Раз в месяц чистил приямки, находя в них самые неожиданные предметы: ножи, шапки, порой деньги, а однажды – банку шпрот и килограмм свежих сосисок. Все же свободное время – а его было много – работал в превращенной в мастерскую комнате. Именно тогда он ощутил, что переживание жизни и себя в ней перестало быть спонтанной отзывчивостью на случайные события и произвольные чувствования, но превратилось в видение суммы этих событий и чувствований как единой глубинной связи. Его живопись начала уверенно обретать качества пристального, вдумчивого вглядывания в жизнь. Он научился сохранять живой характер материала, не принося его в жертву изображению, которое в результате сочетало в себе метафизические качества универсальной формулы, знака, с точно подмеченными в реальной жизни деталями. Его натюрморты, сохраняя узнаваемую предметность и характер объектов, приобретали значения символа.

Архитектоника в ряд стоящих бутылок, коробок, склянок, старого кофейника говорила о страстном порыве готики; лежащая на столе роза становилась мистическим символом; ломоть хлеба, селедка и стакан на газете были священными объектами евхаристии. В его работах радостная узнаваемость скромного северного пейзажа наполнялась космическим ощущением Вселенной и в портретах сквозь женское лицо просвечивал лик. Вместе с тем (что огорчало многих, к тому времени у него появившихся поклонников) все чаще он оставлял живопись ради самого объекта, в котором его вмешательство было минимальным, как это ни парадоксально, даже когда он сотворял его сам от начала и до конца.

* * *

Так прошло несколько лет. Ленинград к тому времени представлял собой совершенную твердыню советского ригоризма. С первых лет советской власти Питер находился под пристальным и неодобрительным наблюдением столицы. Озабоченные чистотой своей репутации, хозяева города ощущали себя своего рода женой московского цезаря, и то, что происходило в Прибалтике, Грузии, Армении, да в самой Москве, наконец, было немыслимо в стремительно становившейся провинциальной бывшей блистательной столице Российской империи. И все же, несмотря на суровый надзор, за благополучным фасадом торжественного, холодного, построенного с расчетом на века, но на хлипком подвижном болоте, города, в невидимых и порой недоступных властям его подвальных этажах, заводилась своя, непокорная, неизвестная этой власти и не признающая ее жизнь. В отличие от происходящих в парадных залах событий, жизнь эта была разнообразной и интенсивной, и процессы, в ней происходившие, были значительно более активными, как и подобает процессам, идущим под сильным давлением. Болото булькало, пузырилось, и температура поднималась в нем все выше и выше. Возникали группы, объединения, кружки. Порой эти процессы, подобно болотному газу, угрожая взрывом, вырывались на поверхность, но власти опытно и быстро справлялись с неожиданными сюрпризами, применяя испытанный арсенал: суд, тюрьма, ссылка, психушка. Ощутимых результатов эти меры не приносили: болото не высыхало и продолжало бурлить по-прежнему. Довольно быстро дом художника Камова стал одним из центров этого, на первый взгляд хаотического, аморфного брожения. Здесь собирались молодые художники, поэты, философы, люди с еще не оформившимися творческими предпочтениями, люди самые разные, которых объединяло лишь одно: неприятие системы лжи, насилия и лицемерия, которая называлась Советской властью. Харизматичный, молодой, с очевидно острым и независимым умом, твердым характером и, наконец, исключительно привлекательный, похожий на древнерусского князя, художник Камов, быстро приобрел известность в андеграундном Ленинграде. Немало тому способствовали юные особы женского пола, привлеченные в подполье не только блеском и ореолом романтики, окружавшим всех этих непризнанных гениев (а другие там не водились), но главным образом веселым духом фронды, свободы, идеализма, т. е. всем тем, без чего молодость невозможна и чего нельзя было найти среди неубедительного официального эрзаца. Он легко, искренне, снисходительно и нежно любил (и позволял себя любить) этих беспечных муз андеграунда, легкомысленных подружек, верных, надежных товарищей, но жестко пресекал любые попытки длительных, серьезных отношений. Никогда и никому он не позволял оставаться у себя ночевать. Невзирая на просьбы, уговоры, протесты он ласково, но твердо провожал очередную возлюбленную к такси, а возвращаясь домой, каким бы усталым ни был, перестилал постель и только после этого падал спать. Постепенно, невзирая на молодость (хотя ему уже было под тридцать и он себя молодым не считал), художник Камов стал одним из наиболее авторитетных людей неофициальной культуры, человеком, к которому тянулись, с которым считались. Меж тем питерский андеграунд пыхтел, булькал, пускал пузыри вроде выставки учеников Сидлина в клубе Козицкого, чтения стихов в ЛитО Горного института, концертов джазовых групп в молодежных кафе и бесконечных туристских походов туда-сюда под обязательный аккомпанемент расцветшей бардовской песни. И хотя при всем том, что к началу семидесятых раствор сгустился до критической точки, так бы оно все и продолжалось бог знает сколько времени, если бы не событие, благодаря которому раствор в одночасье кристаллизовался. Этим событием стало переданное западными радиостанциями сообщение о разгроме в Москве выставки в Измайлово, благодаря бульдозеру, пущенному на ее разгром, получившей название «Бульдозерной выставки». Буквально в течение пары дней пространство разобщенных ранее кружков и компаний проросло соединительной тканью, вбирая в себя множество неприкаянных одиночек. Как в таких случаях бывает, жизнь сама вытолкнула на поверхность тех, кому было суждено возглавить движение, и, к чести ленинградцев, ими оказались люди без страха и упрека, люди чести, высокой порядочности и большого мужества: Владимир Овчинников, Юрий Жарких и Михаил Камов. Руководящая тройка эта до смешного была похожа на «Трех богатырей»: Алеша Попович – нежный красавец Жарких, высокий, плечистый, лицом чем-то напоминающий последнего Романова, по праву занявший центральное место Ильи Муромца Овчина и Камов, правда, борода его была намного короче и был он стройнее и тоньше изображенного на картине Васнецова Добрыни. На сходке вождей было решено потребовать от Комитета культуры города Ленинграда предоставить помещение для выставки, а в случае если в таковом будет отказано, объявить о выходе художников на улицу. Срочно начали расширять команду инициаторов, искать ходы к одиночкам. Вот почему мутным, темным ноябрьским днем художник Игорь Иванов с Владимирского проспекта направился в сторону Солдатского переулка и в мастерской ничего не ведавшего о готовящемся бунте художника Каминки раздался стук в дверь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации