Текст книги "Камов и Каминка"
Автор книги: Саша Окунь
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 4
В которой появляются тренер Гоги, гигант Муса и другие обитатели спортзала «Железный дух»
Поздно вечером, за два дня до назначенного разбирательства дела художника Александра Каминки дисциплинарным судом иерусалимской Академии художеств «Бецалель», Каминка направился в спортзал, который регулярно посещал на протяжении последних трех лет не по причине любви к спорту – к спорту он как раз относился со снобистским презрением, считая его пустой тратой времени и способом самоутверждения для тех, кому не хватает мозгов и таланта на что-либо действительно достойное. Не подлежит сомнению, что греческая идея гармонии духа и тела была чужда художнику Каминке. Причиной, заставившей Каминку изменить своим принципам, стало прискорбное состояние его позвоночного столба, приводившее к неописуемым болям и невозможности нормально функционировать. Каминка с равной степенью безрезультатности перепробовал все – от остеопатов и массажистов до иглоукалывания и хиропрактики, – пока большой дока по проблемам спины профессор Хаим Вилькенштейн, поглядев на его СТ, не сказал: «Ваш позвоночник не в состоянии держать тело – он скоро рассыплется. Единственный выход – нарастить мышцы так, чтобы они его держали».
И вот, как уже сказано, третий год, три раза в неделю, художник Каминка конфузливо совершал разнообразные телодвижения, поднимал штангу, неуклюже махал гантелями в спортзале «Железный дух» на улице Пророков, прямо напротив Старого города. Зал этот был неким подобием ничейной земли, где мирно пересекались люди, в обыденной жизни ничего общего друг с другом не имеющие. Молодые ребята, готовящиеся к военной службе, и ультраортодоксальные евреи, поселенцы и арабы, иммигранты из США и иммигранты из России, грузинские евреи и выходцы из Франции. Кого-то привело сюда стремление к физической красоте и рельефной мускулатуре, других жажда к исцелению разнообразных недугов, были и те, кому физические нагрузки и упражнения приносили душевное успокоение. С первой же минуты своего пребывания в новом для него мире художник проникся чувством глубокого профессионального удовлетворения от возможности наблюдать изумительные в своем разнообразии человеческие типажи. Высокие и низкие, тощие и жирные, старые и молодые, они демонстрировали всевозможные формы и характеры буквально каждого органа человеческого тела, и Каминка восторженно наблюдал этот милый его сердцу парад. Недавно издавший книгу лирических стихотворений сотрудник мемориального института Яд Вашем Аарон, быстроглазый улыбчивый полковник полицейской службы Шмулик, знаменитый концертмейстер виолончелей оркестра Филармонии Кирилл, обладательница балетной фигуры Хана, неведомые художнику похожие на две субботние халы мать и дочь, сладкоречивый гигант Муса, тощая панкистка Глория, задумчивый профессор математик Исаак, инвалид без имени – все они, а также и многие другие люди добровольно истязали себя подъемом штанг и гантелей, распинали себя на разнообразных снарядах, бегали по никуда не ведущим двигающимся дорожкам, крутили педали никуда не едущих велосипедов, сгибались, вытягивались, приседали, оттопыривали зады, висели вниз головой, подтягивались с прицепленными к чреслам тяжелыми дисками, вращали руками, лежа на полу, махали задранными вверх ногами. Все эти на первый взгляд отдающие безумством действия на деле были строго систематизированы и обусловлены индивидуальными программами, составленными хозяином спортзала тренером Георгием Квартачхели, которого его подопечные звали Гоги. Гоги был среднего роста крепко сбитым человеком лет пятидесяти с лишним, всегда чисто выбритым, с коротким ежиком совершенно седых волос. Клиентами своими он командовал на иврите, русском, грузинском, английском, французском и при случае мог закрутить такое по-арабски, что жители Старого города удивленно и одобрительно цокали языками. Говорил Гоги спокойно, вежливо, без характерного грузинского акцента, тень которого проявлялась, когда что-нибудь задевало его за живое или приходилось не по душе. В последнем случае он никогда не позволял себе повысить голос, напротив, говорил медленнее и тише обычного: «Не делай так. Пожалуйста. Очень тебя прошу». И таким нехорошим холодком тянуло от этих слов, что ему не приходилось повторять их дважды. С клиентами своими Гоги находился по большей части в сугубо корректно-профессиональных, вежливо-равнодушных отношениях, и хотя некоторым из них, по той, или иной причине его интересовавшим, он, казалось, позволял подойти поближе, дистанция между ним и всеми остальными была настолько очевидна, что никто и помыслить себе не мог позволить по отношению к нему той фамильярности, которая бывает принята по отношению к барменам, тренерам, парикмахерам, тем, кого принято относить к сфере обслуживания. Образован Гоги был на удивление широко и разнообразно. Но если его очевидные познания в анатомии, медицине, психологии еще можно было объяснить родом занятий, то недюжинная осведомленность в самых неожиданных областях, начиная с истории, от древней до новейшей, в литературе, искусстве, политике вызывали в Каминке чувство уважения, смешанного с восхищением. При этом надо отметить, что решительно по всем вопросам, безотносительно того, чего они касались, Гоги имел свое собственное мнение. В своих воспоминаниях о Петрове-Водкине Владимир Канашевич заметил, что люди такого толка обычно бывают либо гениями, либо идиотами. Художник Каминка свято верил в справедливость коллеги Канашевича, но знакомство с Гоги заставило его сомневаться в истинности этого утверждения, ибо идиотом последний явно не был, но и на гения вроде все-таки не вполне тянул. Если по поводу гениальности Гоги Каминка пребывал в сомнениях, то факт, что, несмотря на всю свою образованность, к так называемой творческой интеллигенции Гоги относился с нескрываемым презрением, сомнения не вызывал. Впрочем, людям, занимавшимся изобразительным искусством, он делал известное снисхождение, хотя и прохаживался регулярно насчет трепетности и чувствительности творческих натур. Постепенно художник Каминка уверился, что с презрением Гоги относится не только к отдельным особям или слоям, но и ко всему человечеству вообще.
– Вовсе нет, – сказал Гоги – Я людей не презираю. Я на них просто кладу. Но отношусь спокойно.
Каминка долго пытался вспомнить, кого ему напоминает Гоги. Волка, одинокого волка, но это на поверхности: каждый человек имеет свое подобие в животном мире. Кого же еще? Узнавание пришло в Ватикане, когда с одной из полок музейного зала, уставленной головами римских императоров, как полка в сельпо банками сливового повидла, на него косо взглянул император Август. Та же конструкция головы, те же маленькие, глубоко посаженные глаза, тот же прямой нос, тот же жесткий (правда, у Гоги чуть поменьше), с тонкими губами рот, тот же небольшой упрямый подбородок. Невероятно довольный собственным открытием, художник Каминка, явившись после возвращения из Рима в спортзал, решил порадовать Гоги лестным сравнением и сообщил, что наконец-то понял, на кого Гоги похож.
– На кого? – вперившись в Каминку прозрачными, с черными бездонными дырами зрачков глазами, подозрительно спросил Гоги.
– На императора Августа! – радостно заявил художник Каминка.
– Август был отморозок, – холодно ответил Гоги, – а я нет.
Кем Гоги был на самом деле, не знал никто, да и вообще о жизни его ничего известно не было, кроме того, что Гогиным хобби было изготовление ножей.
– Хороший нож – великое дело, – говаривал Гоги, любовно поглаживая сталь большим пальцем левой руки. – Войти, каждый нож войдет, а вот обратно не каждый вынешь. Нож к телу прилипает. Хороший нож, он легко выходить должен.
А еще как-то пронесся слух, что видели Гоги, и вроде не один раз, с этюдником. Будто бы увлеченно писал Гоги пейзажи на пленэре, но на любопытствующих зыркал так, что всякий интерес к изобразительному искусству у них немедленно пропадал, ровным счетом так же как у тех, кто пытался расспрашивать Гоги о его интересе к пейзажной живописи.
Впрочем, слухов о нем ходило много и самых разнообразных. Вроде как был у него университетский диплом математика, а может, электронщика, что в СССР, а затем в Грузии служил он в каких-то секретных, специального назначения подразделениях и что, поскольку числилось за ним много такого, о чем и говорить страшно, и к тому же слишком многим там наступил он на болезненные места, в какой-то момент, спасаясь от неминуемой смерти, вынужден был Гоги (благо жена – еврейка) бежать в Израиль, где на паях с вышедшим в отставку подполковником спецназа по кличке Чита открыл спортзал, в чем ему пригодились диплом тренера и звание мастера спорта по самбо. Ножевые и пулевые шрамы на руках и груди Гоги делали слухи весьма убедительными, как и истории, которыми он изредка любил шокировать своих интеллигентных клиентов. Так, однажды, вмешавшись в дискуссию о гуманизме, разгоревшуюся между сотрудником Музея катастрофы Аароном и активисткой левой партии Мерец – очкастой профессоршей социологии Орталь, он рассказал, как в Грузии его отряд захватил заложника с намерением обменять на своего солдата, захваченного противоположной стороной. Когда стало известно, что попавшего в плен солдата пустили в расход, заместитель Гоги, отойдя в сторону, полоснул заложника ножом по глазам. Насладившись тяжелым молчанием Орталь и Аарона, Гоги сказал: «Вот он-то и был настоящим гуманистом – заложника этого в отместку кто-нибудь из наших непременно бы пришил, а со слепым кто ж связываться будет…»
Как-то Каминка поинтересовался у Гоги, чем занимается Муса. Муса, молодой араб из Старого города, человек-гора, весь состоявший из переливавшихся под его смуглой кожей мышц, по отношению к художнику вел себя исключительно доброжелательно, почтительно осведомляясь о семье, здоровье, настроении, и Каминке захотелось хоть немного узнать об этом симпатичном, вежливом молодом человеке.
– Муса? Бандит, – сказал Гоги и насмешливо прищурился. – А что, нельзя?
Впрочем, воспоминаниям Гоги предавался редко, а от расспросов уходил. Математик Исаак, ближе других сошедшийся с Гоги, доверительно сказал Каминке, что от воспоминаний поднимается у Гоги температура под сорок, разламывается от нетерпимых болей голова, судороги сводят тело, и отходит от таких приступов он дня два-три, не меньше. Немногие истории, которые художнику Каминке довелось услышать, были настолько кинематографически ужасны и неправдоподобны, что заставляли его сомневаться, уж не были ли они фантазиями задержавшегося в своем развитии подростка. Сомнения эти прошли после того, как Гоги продемонстрировал какие-то свои приемы трем телохранителям, регулярно тренировавшимся в зале. Движений Гоги видно не было, но через несколько секунд трое молодых здоровых парней валялись на полу, а он стоял над ними, ухмыляясь своей сухой волчьей ухмылкой.
Во всех бедах Гоги винил зловредную руку США, Европу презирал за ханжество, слабость и желание загребать жар чужими руками, а Горбачева, развалившего Советский Союз, иначе как предателем не называл. В ходе частых в спортзале дискуссий и споров на разные темы, где последнее слово, как правило, оставалось за Гоги, художник Каминка пришел к выводу, что при всей самостоятельности и независимости мышления Гоги нравственным императивом его сознания была лояльность.
– А что, Гоги, – спросил он как-то, – представь, что родился бы ты не в конце пятидесятых годов прошлого, а в конце девяностых девятнадцатого века. Закончил бы юнкерское училище. Что бы ты в семнадцатом делал?
– Красных бы резал, – не задумываясь ответил Гоги.
– А здесь тебе как? – осторожно осведомился Каминка.
– Нормально, – приподнял брови Гоги, – нормально. Скажут: бери автомат – я возьму и пойду, куда прикажут.
В результате после трех лет общения с Гоги Каминка пришел к выводу, что перед ним редкостной чистоты образец пофигиста.
Здесь мы на мгновение отвлечемся от нашего повествования, с тем чтобы обратить внимание читателя на существенное отличие пофигизма от фатализма. Их часто путают. Фатализм является верой в предопределяющее существование высшей силы, рока, фатума, судьбы, от которой никуда не деться и бороться с каковой бессмысленно. Поэтому фаталисты люди выдержанные, спокойные, но, как правило, серьезные, мрачноватые даже. Фаталист относится к судьбе с уважением, да и как не относиться с уважением к тому, что является высшей силой! Пофигизм же, он не что иное, как пофигизм. За пофигизмом не стоит ничего, кроме него самого. Настоящий пофигист кладет с прибором на все, и, что самое главное, в том числе на саму судьбу. Ну и конечно же на себя самого. Оттого пофигисты люди, как правило, легкие, веселые.
– Гоги, – спросил как-то художник Каминка, – отчего при всех своих разнообразно незаурядных талантах ты не продвинулся наверх, все равно в какой области, но наверх, и тратишь свою жизнь на ничто?
– Так вышло, – равнодушно сказал Гоги. – Жизнь меня пользовала, как микроскопом гвозди забивала. – И засмеялся.
В этот вечер художник тренировался рассеянно и бестолково. Выйдя из раздевалки последним, он столкнулся с Гоги, крутящим в руке ключ. Извинившись, Каминка проскользнул в дверь и медленно пошел вверх по улице. Был одиннадцатый час, и ночь уже окутала Иерусалим своим нежным прохладным покрывалом. Из сада Эфиопской церкви тянуло тонким, дурманящим ароматом испанского жасмина. В желтом круге света перед знаменитым йеменским фалафельным киоском толпились иностранные рабочие с питами и жестянками пива в руках.
– Что это вы, мэтр, тренировались сегодня, как вареный слизняк? – раздался позади язвительный голос Гоги. – Творческие планы одолели?
– Какие там планы, – отмахнулся художник Каминка и неожиданно для самого себя рассказал о трагедии, причиной которой он, по-видимому, являлся, и о возможных последствиях.
– Значит, так, – сказал Гоги. – Я понимаю, пацан, что ты себя винишь, но не по делу. Во-первых, неустойчивая, лабильная психика, не дай бог связаться. Во-вторых, типичный случай истериозной психопатки. Главное – настоять на своем и быть в центре. Ни малейшего чувства опасности, блин, полное презрение к здравому смыслу и абсолютное отсутствие совести. Неспособность и нежелание видеть хоть на сантиметр дальше своего дорогого носа. Третье: ты, рыцарь хренов, и представить не можешь, что бы она с тобой сделала, если бы ты по слабости ей уступил. Но попотеть-то тебе придется, и, заметь, все из-за американцев. Что за народ, демократы сраные. – Гоги сплюнул. – Ты пойми, чтобы власть держать, вовсе не телеграф, почта и банки нужны. Яйца нужны. Человек, плотно за яйца ухваченный, на удивление послушен. Поверь мне, я знаю. Отсюда моральные кодексы строителей коммунизма, нацизма, феминизма и, кстати, законы твоего Августа… Повиниться тебе, пацан, придется – ну, там вовремя не просек проблему и не донес по начальству. С другой стороны, вряд ли это поможет. Ты им для примера нужен. Значит, так, дай-ка мне имя и адресок твоего ректора, глянем, что это за мужчинка. И еще я корешу одному звякну, и ты ему отзвони. – Они остановились у стоянки. Гоги открыл свою машину, потом залез в карман вытащил мобильный, потыкал в него пальцем. – Записывай. Позвони ему сегодня же, скажи от меня. Этот адвокат не таких, как ты, отмазывал. Ну, будь здоров, не бзди.
Выслушав сбивчивые объяснения художника, адвокат задал несколько вопросов, а затем сказал:
– Перед тем как пойдете на разбирательство, справьтесь у секретарши, передала ли она ректору заказное письмо от адвоката Пичхадзе. Если нет, потребуйте, чтобы до начала разбирательства письмо было бы у него на столе. Без этого в спектакле не участвовать, ясно? И вышлите мне завтра чек на три тысячи шекелей. Учтите, сумма со скидкой пятьдесят процентов. Как другу Гоги. Привет.
Глава 5
Излагающая подробности суда над доцентом Каминкой
Утром в четверг художник Каминка явился на разбирательство. Как всегда, первым делом по приезде в Академию, благо приехал он на полчаса раньше назначенного часа, он пошел в буфет, чтобы выпить утренний капучино. Встреченные им коллеги либо, коротко кивая головой, срочно начинали торопиться по важным делам, либо делали вид, что не замечают его. В одиночестве он пристроился у окна. Внизу, за арабской деревушкой, грязно-белыми кубиками высыпанной на склон холма, лежала Иудейская пустыня.
«Интересно, почему я совершенно ни о чем не думаю? – думал художник Каминка, тупо глядя на хорошо знакомый ему пейзаж. – Ну совершенно ни о чем не думаю, а ведь надо бы подумать. Хотя бы о том, что я скажу. Ведь надо будет что-то сказать. Что-нибудь сказать. Что-нибудь сказать. И о пейзаже я не думаю. Смотрю и не думаю. Ни про цвет, ни про ритм, ни про историю. Здесь ведь все история, а я не думаю…»
Из оцепенения его вывел резкий голос Анат, секретарши ректора:
– Ну что же это вы, Каминка!
Художник вздрогнул и очнулся:
– А что…
Секретарша, высокая полная дама лет тридцати, не разжимая губ, процедила:
– Что? Все вас ждут. А вы кофе тут пьете.
Художник Каминка растерянно посмотрел на картонный стакан нетронутого, уже холодного капучино, вскочил, замешкался на секунду, не выпить ли кофе – у него внезапно пересохло во рту, – но секретарша уже повернулась и, покачивая обтянутым фиолетовыми тайцами широким задом, между которым и розовым топиком блестела полоска голой спины, двинулась в сторону ректората. Художник Каминка послушно поспешил вслед за ней. Какое, в сущности, рвотное сочетание этот розовый и фиолетовый… Они прошли по коридору, завернули направо в приемную, секретарша, кивнув на дверь ректора, двинулась к своему столу, и тут Каминка вспомнил про письмо.
– Ректору письмо должно было прийти, – сказал он и поморщился, услыхав свой заискивающий голос, – от адвоката письмо. С нарочным.
– Вы не слышали разве, вас ждут, – не глядя на него, сказала секретарша, садясь на свое место.
– Нет, нет, – заторопился художник Каминка, – это важное письмо, посмотрите, пожалуйста. Оно… Я тогда вообще не пойду! Там дата стоит, оно заказное, вы обязаны…
Секретарша оценивающе взглянула на занервничавшего преподавателя. Инстинкт самосохранения, обостренно развитый у большинства чиновников, подсказал ей, что передача письма, даже если и будет перестраховкой, ущерба точно не принесет. Кивнув головой, она порылась в стопке бумаг, лежавших на правой половине стола, выудила желтый конверт, вложила его в синюю папку и, громко стуча каблуками, вошла в кабинет ректора. Художник Каминка проскользнул за ней внутрь и, пробормотав: «Здрасте всем», пристроился на свободном стуле у дальнего конца стола. Во главе стола располагался ректор Юваль Янгман, человек из породы мужчин, на которых всегда хорошо сидит костюм, с властным лицом, крупным носом и брезгливо приспущенными углами губ. Справа от него протирала очки генеральный директор Академии Яаара Бар Он, яркая, лет под сорок, молодо выглядящая брюнетка, с жестко очерченным красивым ртом. Рядом с ней что-то рассматривала в мобильном телефоне декан Глория Перельмуттер. Напротив них сидели представительница союза студентов красоточка Орли Пелед и председатель профкома преподавателей Арье Курцвайль, седобородый сухой старик в вязаной кипе, непонятно как державшейся на лысом блестящем куполе головы. Голубоглазая блондинка с оттопыренной круглой попкой и манерами королевы класса, Орли запомнилась художнику Каминке двумя столкновениями. Первое произошло в самом начале года, когда во время обсуждения работ – упражнение на построение основных форм – в ответ на критику Орли, капризно дернув плечиком, сказала: «Это моя работа, это мое персональное видение и мое право воплощать его так, как я считаю это нужным». Почувствовав, что его начинает заносить, но не в силах сдержаться, художник Каминка злобно прошипел:
– Послушай, девочка, я зарплату получаю не для того, чтобы пошлости выслушивать, а для того, чтобы попытаться студентов хоть чему-нибудь научить. – И, косо взглянув на Орли, добавил: – Даже если они выглядят, как Барби из недорогого магазина.
Увидев, как вспыхнули щеки девушки, он немедленно пожалел о своих словах, но было поздно. В другой раз, после того как среди имен художников, рекомендованных для домашней работы, он назвал Ренуара, Орли недоуменно, с оттенком возмущения даже, спросила:
– Как можете вы его рекомендовать?
– А в чем дело? – удивился художник Каминка.
– Но он шовинист!
– Откуда вы это взяли?
– Это то, что мы проходили по истории искусств.
– А что вам еще известно об этом художнике? – вкрадчиво поинтересовался Каминка.
И снова щеки Орли Пелед заполыхали румянцем…
Расклад складывался явно не в пользу Каминки. Единственная надежда его была на преподавателя черчения, старого Арье. Многие годы назад ребенком Арье оказался в числе евреев, спасенных датскими рыбаками от неминуемой смерти в нацистских лагерях. Возможно, этот благородный поступок рисковавших своей жизнью людей научил Арье никогда ни от чего не оставаться в стороне. Поблескивая серыми глазами, с равным упорством он отстаивал права уборщицы-арабки, боролся с коррупцией и требовал изменения системы власти. В течение многих лет он был членом правления Израильского общества защиты прав граждан, бессменным председателем профкома преподавателей Академии, вечным ходатаем по чужим делам, и появление его щуплой фигурки с задиристо задранной кверху седой бороденкой не обещало противной стороне легкой жизни.
Художник Каминка бросил взгляд на стол. На синей бумажной скатерти, как обычно, стояли пластмассовые тарелки с печеньем и бурекас, жестянки соков и колы, бутылки минеральной воды и соды. Наличие легких напитков на столе совещаний является мудрым и дальновидным установлением. Пересохший рот, жажда, даже просто желание ополоснуть рот не должны отвлекать участника заседания от пристального внимания к вопросам, ради которых он, собственно, и присутствует на встрече. Вопросы эти, как правило, требуют обсуждения, и участники, не щадя времени своего и усилий, дискуссируют и спорят, дабы в результате принять наилучшее из всех решение. Однако в процессе дискуссий рот участников пребывает в открытом состоянии много чаще, чем в обычной жизни, и это способствует пересыханию нежных слизистых тканей ротовой полости, что, в свою очередь, является причиной некомфортного состояния присутствующих, которое повышает нервозность и без того взволнованных людей и в результате может привести их к необдуманным заявлениям и даже поступкам. Поэтому наличие легких напитков имеет не только практический, но и отчасти терапевтический эффект. Человек спокоен, он может полностью отдаться делу, к которому призван, не будучи озабочен вопросом, как ему поступать в случае приступа жажды и где именно ее возможно утолить. Опять же, выход из зала заседаний в разгар обсуждения может быть истолкован самым превратным образом и привести к один Бог знает каким последствиям. Итак, напитки на столе необходимы, но зачем еда? Ведь, как правило, заседания проводятся не в отведенные дневным распорядком для принятия пищи часы. К тому же процесс поглощения еды обычно сопровождается разнообразными малоэстетичными звуками и способен отвлечь от дискуссии не только того, кто этим процессом занимается активно, но и тех, кто принимает в нем, так сказать, пассивное участие. Вид жующего человека, если, конечно, это не любимая женщина, как правило, малопривлекателен. Порой пища застревает у него между зубами (что никак не может произойти с напитками), и для извлечения оной человек производит разные движения щеками и языком, чмокает, щелкает, а то еще, пытаясь облегчить бедственное свое положение, залезает в рот пальцем и ковыряется там, ковыряется… Опять же на скатерть, а то и на одежду изо рта падают крошки или того хуже – куски еды, и тогда…
– Дамы и господа, – низкий голос ректора вернул вздрогнувшего от неожиданности Каминку к действительности, – мы собрались, чтобы обсудить дело о возможном нарушении закона о сексуальных домогательствах, – ректор откашлялся, – в котором есть основания подозревать старшего преподавателя Каминку. Прошу вас.
Первой выступила Орли Пелед. Из ее взволнованной речи вырисовывалась малопривлекательная картина безответного первого чувства юной романтической девушки и равнодушной, пренебрежительной реакции сконцентрированного на себе, самовлюбленного бонвивана.
– Она была в него влюблена, сохла по нему, все это видели! А он ее чувства в грош не ставил, он в ней не видел женщину, он вообще ее не замечал! И вот, по вине этого человека Рони совершает духовное самоубийство! – Голос Орли дрогнул, и ее указательный палец коснулся нижнего левого века.
Присутствующие, включая художника Каминку, сочувственно вздохнули. После внушительной паузы слово взяла Яаара Бар Он. Ее короткая речь сводилась к тому, что Академия, как жена Цезаря, должна быть выше подозрений, что дыма без огня не бывает и что, даже если прямых доказательств вины Каминки не существует, он виноват уже в том, что именно его, а ничье другое имя, оказалось тем или иным образом причастным к трагическому, с одной стороны, и возмутительному, с другой, происшествию. Яаару горячо поддержала Глория Перельмуттер, заметив, что более чем трудно представить себе юную девушку, влюбленную в мужчину в два с лишним раза старше ее, но совсем нетрудно представить себе старого сластолюбца, манипулирующего неопытным ребенком, и, даже если представить себе невозможное, старший преподаватель Каминка в качестве воспитателя был обязан помочь студентке, в частности у него была превосходная возможность немедленно уволиться и ответить на ее чувство, не бросая тень на учебное заведение, которое сделало для него все и даже больше и которое он отблагодарил таким возмутительным способом. Последним говорил Арье. Сказав, что им, человеком религиозным, эта история воспринимается особенно остро, он отметил, что, кроме неясных слухов, никаких доказательств сексуальных домогательств с использованием служебного положения не имеется, что за многие годы работы преподаватель Каминка зарекомендовал себя лучшим образом, что есть ситуации, в которых постороннее вмешательство только может их ухудшить и лучшее, что может сделать в данном случае администрация, это спустить дело на тормозах.
– Я предлагаю обойтись устным порицанием за недостаточное внимание к состоянию… э, как бы это сказать… к внутреннему миру учащихся.
– Что вы, старший преподаватель Каминка, можете сказать по существу дела?
Художник Каминка не сразу понял, что эти слова ректора обращены к нему. Все это время звуки, из которых состояли слова, проходили сквозь него и исчезали, не оставляя никакого следа, никакого отклика.
– Понимаете, – сказал он, ему вдруг очень захотелось пить, но он не осмелился протянуть руку к бутылочке минеральной воды, стоявшей рядом с ним. – Понимаете, мне ужасно жаль… Это, конечно, трагедия, такая трагедия… Но я… Я просто… Ну, что я мог сделать… – Он неловко, боком встал со стула, открыл рот, будто хотел что-то сказать еще, но, ничего не сказав, повернулся и пошел к двери. Уже взявшись за ручку и приоткрыв дверь, он снова вспомнил о письме и, повернувшись, сказал: – Господин ректор, там у вас письмо в синей папке. Прочтите. – И тихо прикрыл за собой дверь.
Чутьем ректор не уступал своей секретарше. Какое-то время он задумчиво смотрел на дверь, потом надел очки, вынул из синей папки конверт, распечатал, достал сложенный втрое лист бумаги, раскрыл, пробежал глазами, затем нагнулся к Яааре, показал ей письмо и, когда она прочитала его, сунул себе в карман.
– Итак, какие предложения, кроме высказанного Курцвайлем, мы будем рассматривать?
– Уволить с позором! – воскликнула Глория Перельмуттер и потрясла зажатым в руке мобильником.
– Другие предложения? Нету? Тогда я ставлю на голосование. Кто за предложение г-жи Перельмуттер?
В воздух поднялись руки Орли и Глории.
– Кто за предложение Курцвайля?
Яаара, Арье и ректор подняли руки.
– Принято.
– Но как же… – возмущенно всплеснула руками Глория Перельмуттер, – ведь…
– Объявляю заседание закрытым. – Ректор поднялся из-за стола и тяжело взглянул на Глорию Перельмуттер.
– Всего доброго.
После того как все покинули кабинет, ректор несколько минут сидел молча, крутя в руках желтый конверт, потом нажал на кнопку связи:
– Анат, скажи Каминке, чтобы зашел.
– Откуда вам это известно? – Он протянул письмо художнику.
– Что это? – пробормотал Каминка, разворачивая письмо.
Он быстро пробежал строки о неправомочности обвинений без доказательств, об обращении в суд в случае увольнения и… вот оно: «Нет сомнений, что в случае суда на свет выплывут действительные факты сексуальных домогательств, в том числе при использовании служебного положения. В качестве свидетелей несомненно будут вызваны ректор Академии Юваль Янгман и генеральный директор Яаара Бар Он». Каминка еще раз перечитал эти строки и, вложив бумагу в конверт, положил его на стол ректора.
– Откуда вам это известно? – повторил ректор.
– Я не понимаю, о чем вы говорите, – глядя в глаза ректору, честно сказал художник Каминка.
Ректор вложил конверт в карман и с интересом взглянул на стоящего перед ним человека. В глазах его промелькнуло что-то похожее на уважение.
Он встал и протянул руку:
– Всего доброго, старший преподаватель Каминка.
– Всего доброго, господин ректор.
Выезжая из ворот кампуса, Каминка испытывал довольно обширный и разнообразный набор ощущений. Облегчение от того, что пронесло, благодарность Рони за то, что не заложила его, гнев за то, что из-за нее он подвергся этим унижениям и мукам, благодарность Арье и Гоги, но самым сильным и ярким ощущением был стыд.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?