Электронная библиотека » Яков Гордин » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 25 января 2016, 15:00


Автор книги: Яков Гордин


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Лифляндское[2]2
  Описка Пушкина.


[Закрыть]
Дворянство отказалось судить Бринкена, потому что он воспитывался в корпусе в Петербурге. Вот тебе шиш, и поделом».

Тут уже прямое издевательство. «Вот тебе шиш» – обращенное к царю – свидетельствует прежде всего о потере уважения.

«Государь посадил наследника под арест на дворцовую обвахту за то, что он проскакал галопом вместо рыси».

«Кто-то сказал о Государе: в нем много от прапорщика и мало от Петра Великого».

«Государь не хотел принять Каннинга ‹…› потому, что, будучи Великим Князем, имел с ним какую-то неприятность».

Замечательные дипломатические принципы.

«Царь однажды пошел за кулисы и на сцене разговаривал с московск. актрисами; это еще больше не понравилось публике».

Есть и более развернутые записи:

«В воскресенье на бале в концертной Государь долго со мной разговаривал; он говорит очень хорошо, не смешивая обоих языков, не делая обыкновенных ошибок и употребляя настоящие выражения».

Единственное, что осталось в памяти от разговора с государем, – то, что он не коверкает язык своей страны. И на том спасибо.

Если вспомнить записи первых страниц, о которых уже шла речь, то император, изобретатель дамских мундиров, соблазнитель молоденьких фрейлин, любитель бесед за кулисами, делающий важные международные шаги, исходя из личных симпатий и антипатий, назначающий в воспитатели юношества нечистых людей, – и в самом деле оправдывает центральную характеристику – «много от прапорщика и мало от Петра Великого». И прапорщик-то не из лучших.

Короткие бесстрастные записи представляют в анекдотическом виде и двор великой державы. И едкие записи о Екатерине и Александре вкраплены в текущие заметки.

Он выполнил свою угрозу – «русский Данжо» не был похож на французского. Он знал, что пишет для истории.

И есть в дневнике еще одна запись, по горечи и ярости превосходящая все остальные:

«10 мая. Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонно и милостиво приписывала мне. Но вышло не то. Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом не официальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча тоже его не понял. К счастию, письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоились. Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью. Но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным».

Вот после этого он и написал жене:

«Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство à la lettre. Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности невозможно: каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя…»

Он надеялся, что полиция, читающая его письма, доведет до сведения государя и этот пассаж.

В марте 1834 года вспомнил о казни декабристов потому, что Николай стал ему окончательно ясен. Такому царю не за что было прощать палачество.

Все последующие записи этот вывод подтверждают.

Вскрытое и прочитанное царем письмо, обличающее его, царя, безнравственность, замыкало этот восьмилетний круг – от года 1826 до 1834.

Иллюзии кончились. Незачем было думать о личном сближении, о воздействии – каком бы то ни было – на такого царя.

Надо было идти в отставку.

5

Надо было идти в отставку.

Надо было увезти Наталью Николаевну подальше от лестного внимания государя. Надо было сократить расходы. «Пугачев» должен был принести деньги. Тогда следовало отдать наиболее срочные долги и с легким сердцем писать «Петра».

Надо было ехать в деревню.

Единственное, что необходимо было выговорить себе при отставке, – это право приезжать в архивы. Архивная работа для «Истории Петра» предстояла еще огромная.

Он не предвидел особых затруднений. В душе он считал себя свободным от обязательств перед прапорщиком, который прикидывался великим государем. Он не думал, что после взаимных неудовольствий Николай станет его удерживать.

Это было освобождение необходимое. Ибо он понимал – сделать то, что он призван был сделать, стать тем, кем он должен был стать для России, – он мог только сохранив свое достоинство в глазах общества. В том положении, в которое его остроумно поставил император, он рисковал потерять не только литературную популярность.

Мысль эта нарастала в нем.

18 мая он писал жене:

«Дай бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно когда лет 20 человек был независим».

Около 29 мая:

«Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами?»

8 июня:

«Я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа бога».

Дело было уже не в обидах на Николая, которые казались стишком мелким чувством по сравнению с возможностью главной потери. Потери общественного уважения.

11 июня.

«На того я перестал сердиться, потому что (out reflexion faite) не он виноват в свинстве его окружающем. А живя в нужнике, по неволе привыкнешь к …, и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman. Ух, кабы мне удрать на чистый воздух».

Положим, Николай немало был виноват в свинстве, его окружавшем. Но фраза эта – не только попытка оправдать царя. В ней – отчетливое понимание логики событий. Дело не в личных качествах или желаниях Николая.

В мрачные июньские дни 1834 года Пушкин осознал, что все эти годы, думая, будто он поддерживает благие намерения правительства, он – на самом деле – находился в состоянии борьбы с правительством. Ибо правительство вовсе не хотело, чтобы его толкали в ту сторону, в которую пытался толкать его Пушкин. Борьба эта была подспудная и часто бессознательная. Но она была. И теперь она стала явной.

Не надо думать, что презрительное и подозрительное отношение к Пушкину ослепляло императора. Нет. Он ясно понимал, что в его внутриполитической игре Пушкин – фигура весьма существенная. Он мог не ценить его стихов. Но не мог не знать, что Пушкин безусловно признан русской публикой гениальным русским поэтом, первым русским поэтом. Об этом писал даже Булгарин. Несмотря на резкий упадок популярности в тридцатые годы, несмотря на частые разговоры об истощении пушкинского таланта, традиция отношения к Пушкину как к гордости литературы отечественной была жива и неизбежно учитывалась Николаем.

Разве случайно оба момента наибольшего сближения Пушкина и царя приходятся на периоды, наиболее для Николая трудные? Первый – в 1826 году, когда после казни декабристов Николаю нужно было как-то расположить в свою пользу общественное мнение. Второй – в 1831 году, когда перед царем довольно явственно предстал призрак внешне– и внутриполитической катастрофы.

Николай был политик вполне утилитарного толка. В тяжком для него 1831 году таким человеком, как Пушкин, пренебрегать было нельзя. В 1834 году, когда Николай почувствовал себя прочно, он мог себе позволить относиться к Пушкину как хотел.

И он вполне выразил свое отношение пожалованием в камер-юнкеры, мелочными придирками и откровенным ухаживанием за Натальей Николаевной.

Пушкин как союзник уже не был ему нужен.

Пушкин должен был принять то положение, которое ему предлагалось, – положение мелкого чиновника, состоящего при российской истории, – и перестать претендовать на роль историографа-мыслителя, советчика государя. В противном случае его нужно было сломать.

Появление между Пушкиным и Бенкендорфом Мордвинова было предупреждением. Камер-юнкерство – решительным шагом.

Пушкин понял это:

«Теперь они смотрят на меня как на холопа».

Надо было спасать свое будущее и будущее своей миссии. Надо было идти в отставку.

25 июня 1834 года он написал Бенкендорфу письмо, по своей ледяной стилистике и краткости напоминавшее картель:

«Граф. Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу Ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение.

В качестве последней милости я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать Его величество, не было взято обратно».

«В качестве последней милости». Он давал понять, что больше не нуждается в милостях, не претендует на будущие милости. Он хотел быть сам по себе.

Он перед тем внутренне готовился к перемене жизни:

 
Пора, мои друг, пора! покоя сердце просит –
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь – как раз – умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля –
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
 

И прозаический план дальнейших строф:

«Юность не имеет нужды в at home, зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу, – тогда удались он домой.

О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь etc. – религия, смерть».

Да, это был выход. Это был путь отступления. Почетного отступления. Никто бы не упрекнул его.

Но он не закончил стихотворения. Ибо программа эта его не устраивала. Ему нужны были архивы. «Труды поэтические» – этого было мало.

30 июня Бенкендорф ответил Пушкину:

«Письмо Ваше ко мне от 25-го сего июня было мною представлено государю императору в подлиннике, и его императорское величество, не желая никого удерживать против воли, повелел мне сообщить г. вице-канцлеру об удовлетворении Вашей просьбы, что и будет мною исполнено.

Затем на просьбу Вашу, о предоставлении Вам и в отставке права посещать государственные архивы для извлечения справок, государь император не изъявил своего соизволения, так как право сие может принадлежать единственно лицам, пользующимся особенною доверенностью начальства».

Уходя в отставку, он, стало быть, терял доверие. Это была опала.

Ему запрещали пользоваться архивами. Это значило, что он не сможет писать «Историю Петра». Это значило, что исторические занятия – важнейшие для него – станут невозможны. Это значило, что он не сможет делать то дело, к которому призван своим долгом.

Таким образом, терялся высокий смысл отставки и оставался только бытовой. Тот простой смысл – семейные и денежные дела, – о котором он писал и Бенкендорфу, а затем и жене. Он никому не писал о страхе потерять общественное уважение и духовную независимость (один раз это прорвалось в словах: «они смотрят на меня как на холопа»). Он говорил об этом в доверительной беседе с Россет и ее мужем Смирновым. Так же как свои подлинные планы относительно газеты, о которых нет ни слова в его письмах, изложил он в разговоре с Мухановым.

Но раз оставался только бытовой смысл, простой смысл, то в действие вступали и другие мотивы, которые на этом уровне были серьезны. Раз он не сможет заниматься историческими трудами, стало быть, ему останется только литература. Но, когда цензура узнает, что он в опале, она ополчится на него пуще, чем прежде. Защиты не будет ниоткуда. Доносы возобновятся с новой силой. И остановить их действие будет некому. Булгарин восторжествует.

Все оборачивалось не так, как он рассчитывал. Он заколебался.

И тут вмешался Жуковский, совершенно ошеломленный поступком Пушкина, полный заботы о друге.

2 июля. Жуковский – Пушкину:

«Государь опять говорил со мною о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил все, но так как я и сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было отвечать. Я только спросил: нельзя ли как этого поправить? – Почему ж нельзя? отвечал он. Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае все между нами кончено. Он может, однако, еще возвратить письмо свое. – Это меня истинно трогает. А ты делай как разумеешь. Я бы на твоем месте ни минуты не усумнился как поступить. Спешу только уведомить о случившемся».

И здесь, как и в 1831 году, не следует преувеличивать влияние Жуковского. Пушкин ценил нежную дружбу Василия Андреевича и его постоянное желание, чтоб всем было хорошо. Но он видел то, чего не видел Жуковский, – катастрофичность своего положения.

Письмо Жуковского от 2 июля еще раз подтвердило, что царь по каким-то своим соображениям не желает пушкинской отставки и в случае упрямства Пушкина будет мстить.

3 июля. Пушкин написал Бенкендорфу:

«Граф. Несколько дней назад я имел честь обратиться к Вашему сиятельству с просьбой о разрешении оставить службу. Так как поступок этот неблаговиден, покорнейше прошу Вас, граф, не давать хода моему прошению. Я предпочитаю казаться легкомысленным, чем быть неблагодарным. Со всем тем отпуск на несколько месяцев был бы мне необходим».

Он часто так делал в подобных случаях – выдвигал мотивировку, наиболее понятную адресату. На самом же деле – как видно из дальнейшей переписки – он вовсе не считал себя неблагодарным.

3 июля – в то время, как Пушкин писал Бенкендорфу, – Жуковский писал Пушкину из Царского Села:

«Вчера я писал к тебе с Блудовым на скоро и кажется не ясно сказал то, чего мне от тебя хочется. А ты ведь человек глупый, теперь я и этом совершенно уверен. Не только глупый, но еще и поведения непристойного: как мог ты, приступая к тому, что ты так искусно состряпал, не сказать мне о том ни слова, ни мне, ни Вяземскому – не понимаю! Глупость, досадная, эгоистическая, неизглаголанная глупость! Вот что я бы теперь на твоем месте сделал (ибо слова государя крепко бы расшевелили и повернули к нему мое сердце): я написал бы к нему прямо, со всем прямодушием, какое у меня только есть, письмо, в котором бы обвинил себя за сделанную глупость, потом так же прямо объяснил то, что могло заставить меня сделать эту глупость, и все это сказал бы с тем чувством благодарности, которое государь вполне заслуживает».

Затем он снова повторял свой разговор с Николаем и заканчивал свои увещевания так:

«Я никак не воображал, чтобы была еще возможность поправить то, что ты так безрассудно соблаговолил напакостить. Если не воспользуешься этой возможностью, то будешь щетинистое животное, которое питается желудями и своим хрюканьем оскорбляет слух всякого благовоспитанного человека; без галиматьи, поступишь дурно и глупо, повредишь себе на целую жизнь и заслужишь свое и друзей своих неодобрение».

Бедный Жуковский требовал невозможного. Пушкин не мог «прямо объяснить», что заставило его подать прошение. «Прямое объяснение» было чревато куда более тяжкими последствиями. Пушкин не мог прямо сказать Николаю, что он хочет сохранить свою репутацию, свою независимость, свое право на оппозицию, наконец. Он мог только повторять формулу нежелания показаться неблагодарным.

4 июля он ответил Жуковскому:

«Получив первое письмо твое, я тотчас написал графу Бенкендорфу, прося его остановить мою отставку ‹…› Но вслед за тем получил официальное извещение о том, что отставку я получу, но что вход в архив будет мне запрещен. Это огорчило меня во всех отношениях. Подал в отставку я в минуту хандры и досады на всех и на все. Домашние обстоятельства мои затруднительны; положение мое не весело; перемена жизни почти необходима. Изъяснять все это графу Бенкендорфу мне недостало духа – от этого и письмо мое должно было показаться сухо, а оно просто глупо».

Он охотно принял версию Жуковского, что все происшедшее «просто глупо». В том же письме он растолковал ему, что не может писать прямо Николаю. Объяснить свой поступок одной глупостью было как-то странно. Надо было прибегать к объяснениям материальным – к невозможности с его средствами жить в столице. Это и на самом деле было моментом важным. Но тогда объяснение стало бы похоже на выклянчивание денег. Он этого не хотел.

Конечно, вся мучительность положения была в том, что он не мог написать правду ни Бенкендорфу, ни царю.

4 июля. Пушкин – Бенкендорфу:

«Письмо Вашего сиятельства от 30 июня удостоился я получить вчера вечером. Крайне огорчен я, что необдуманное прошение мое, вынужденное от меня неприятными обстоятельствами и досадными, мелочными хлопотами, могло показаться безумной неблагодарностью и супротивлением воле того, кто доныне был более моим благодетелем, нежели государем. Буду ждать решения участи моей, но, во всяком случае, ничто не изменит чувства глубокой преданности моей к царю и сыновней благодарности за прежние его милости».

Смысл письма был ясен – я не хотел никого оскорблять, но раз мое прошение принято за сопротивление высочайшей воле, то я подчиняюсь любому решению, удовлетворяющему государя.

6 июля. Жуковский – Пушкину:

«Я, право, не понимаю, что с тобой сделалось; ты точно поглупел; надобно тебе или пожить в жолтом доме, или велеть себя хорошенько высечь, чтобы привести кровь в движение. Бенкендорф прислал мне твои письма, и первое и последнее. В первом есть кое-что живое, но его нельзя употребить в дело, ибо в нем не пишешь ничего о том, хочешь ли остаться в службе или нет; последнее, в коем просишь, чтоб все осталось по старому, так сухо, что оно может показаться государю новой неприличностью. Разве ты разучился писать; разве считаешь ниже себя выразить какое-нибудь чувство к государю? Зачем ты мудришь? Действуй просто. Государь огорчен твоим поступком; он считает его с твоей стороны неблагодарностью! Он тебя до сих пор любил и искренне хотел тебе добра. По всему видно, что ему больно тебя оттолкнуть от себя. Что ж тут думать! Напиши то, что скажет сердце. А тут, право, есть о чем ему поразговориться. И не прося ничего, можешь объяснить необходимость отставки; но более всего должен столкнуть с себя упрек в неблагодарности и выразить что-нибудь такое, что непременно должно быть у тебя в сердце к государю».

Возможно, именно Николай через Бенкендорфа внушал Жуковскому это требование «разговорчивости». Их не удовлетворяли короткие деловые письма Пушкина. Точно оценив ситуацию, они явно решили использовать ее до конца. Заставить Пушкина связать себя такими обещаниями, чтобы попытки дальнейших бунтов были для него исключены. Они хотели провести его через новое унижение. Они хотели его сломать.

Пушкин был в том, характерном для него в последующие годы состоянии, когда бешенство сочеталось с отчаянием. В тот же день – 6 июля – он отвечал Жуковскому:

«Я, право, сам не понимаю, что со мной делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие – какое тут преступление? какая неблагодарность? Но государь может видеть в этом что-то похожее на то, чего понять все-таки не могу. В таком случае я не подаю в отставку и прошу оставить меня в службе. Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? Во глубине сердца своего я чувствую себя правым перед государем; гнев его меня огорчает, но чем хуже положение мое, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что мне делать? просить прощения? хорошо; да в чем? К Бенкендорфу я явлюсь и объясню ему, что у меня на сердце – но не знаю, почему письма мои неприличны. Попробую написать третье».

6 июля. Пушкин – Бенкендорфу:

«Граф. Позвольте мне говорить с Вами вполне откровенно. Подавая в отставку, я думал лишь о семейных делах, затруднительных и тягостных. Я имел в виду лишь неудобство быть вынужденным предпринимать частые поездки, находясь в то же время на службе. Богом и душой моей клянусь, – это была моя единственная мысль; с глубокой печалью вижу, как ужасно она была истолкована. Государь осыпал меня милостями с той первой минуты, когда монаршая мысль обратилась ко мне. Среди них есть такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения, столько он вложил в них прямоты и великодушия. Он всегда был для меня провидением, и если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему. И в эту минуту не мысль потерять всемогущего покровителя вызывает во мне печаль, но боязнь оставить в его душе впечатление, которое, к счастью, мною не заслужено».

После предыдущего письма к Жуковскому совершенно ясно, что все это – декламация. Он чувствовал себя правым.

Скорее всего, его письмо разочаровало Николая и Бенкендорфа. Пушкин взбунтовался и не принес того полного и самоуничижающего покаяния, которого от него требовали.

И Пушкин, и его высокие противники понимали, что это только начало. Начало нового периода их отношений.

Денег между тем не было. «Пугачев» – большая надежда – был впереди. Хлопоты по имению терзали Пушкина. Лев Сергеевич входил в долги, которые приходилось платить ему, старшему брату. Но надо было делать свое дело.

3 июля – в самый разгар истории с отставкой – он писал своему лицейскому однокашнику Михаилу Яковлеву, заведовавшему типографией, официальное отношение:

«Вследствие данного Вам начальством поручения касательно напечатания рукописи моей, под названием История Пугачевского бунта, и по личному моему с Вами в том объяснению, поспешаю Вас уведомить:

1-е. Желаю я, чтоб означенная рукопись была напечатана в 8-ую долю листа, такого же формата как Свод Законов.

2-е. Число экземпляров полагаю я 3000…»

5 июля, перед тем как решилось дело об отставке, он написал Яковлеву:

«Вот тебе, мой благодетель, первая глава – с богом».

Он сказал когда-то:

«Появление Истории государства Российского (как и надлежало быть) наделало много шуму и произвело сильное впечатление. 3000 экз. разошлись в один месяц…»

Теперь свое первое историческое сочинение он выпускал тем же тиражом.

Если помнить, что «Полтава» вышла тиражом 1200 экз., «Цыганы» в период наибольшей пушкинской славы – тиражом 1200 экз., «Повести Белкина» – 1200 экз., – то 3000 экз. «Пугачева» оказываются очень знаменательными. Это единственный такой тираж у Пушкина.

Появление книги должно было решить многое.

6

Но как он устал за эти четыре года. И как ему хотелось паузы, хоть недолгой остановки в этом все убыстряющемся, выматывающем душу движении.

С 1834 года он стал с некоторым ужасом замечать, что его исторические планы направляют его жизнь. Даже против его желания.

Мог он выйти в отставку? Да, конечно же мог. Мог он прокормить семью, живя в деревне? Разумеется. Его теснила бы цензура? Но переизданиями он в состоянии был заработать на отдачу срочных долгов. Переиздания бы ему никто не запретил. «Пугачев» должен был принести деньги. Русская словесность, беззащитная перед Булгариным? Да черт с ним, с этим «вшивым рынком»!

Стало быть, все дело в трудах исторических? Стало быть – так.

Дело было уже не только в злой воле Николая. Дело было в нем самом – Пушкине. В его планах. В его роковом чувстве долга.

Надежды на отдых, на паузу, хоть недолгую остановку все время возникали в нем. Он писал в 1834 году:

 
Я возмужал среди печальных бурь,
И дней моих поток, так долго мутный,
Теперь утих дремотою минутной
И отразил небесную лазурь.
Надолго ли. а кажется прошли
Дни мрачных бурь, дни горьких искушений…
 

И бросил. Оборвал стихотворение. Потому что тоска по высокому покою, небесной лазури, отраженной в каждом часе жизни, – тоска эта не имела выхода. Он должен был делать свое дело.

Он вернулся к «Истории Петра». Интенсивность занятий его нарастала.

Начало апреля 1834 года. Погодину:

«К Петру приступаю со страхом и трепетом…»

Конец мая. Наталье Николаевне:

«Ты спрашиваешь меня о Петре? идет помаленьку; скопляю матерьялы – привожу в порядок – и вдруг вылью медный памятник…»

11 июня. Наталье Николаевне:

«Петр 1-ый идет; того и гляди напечатаю 1-ый том к зиме».

Надежд на Николая не было. Свое новое отношение к императору он закрепил осенью 1834 года «Сказкой о золотом петушке» – горькой историей мудреца, который помогал царю спасать государство.

Надежда была только на общество.

Надо было выпускать «Пугачева». Надо было писать «Петра». Надо было издавать газету.

Его не так-то легко было с ног свалить.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации