Текст книги "Изобретение Мореля. План побега. Сон про героев"
Автор книги: Адольфо Касарес
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
«Когда я закончил свое изобретение, мне захотелось (сперва это была просто фантазия, потом – захватывающий проект) навечно воплотить в жизнь свою сентиментальную мечту…
Мысль о том, что я наделен высшим даром, и уверенность, что легче заставить женщину полюбить себя, чем создать рай, побудили меня действовать без долгих размышлений. И вот надежды внушить ей любовь остались далеко позади, я уже не пользуюсь ее доверием и дружбой: я лишен точки опоры, у меня нет желания жить.
Следовало выработать тактику. Набросать планы». (Морель изменил тон, как бы извиняясь за излишнюю серьезность своих слов.) «Поначалу я думал или убедить ее приехать сюда вдвоем (но это было невозможно: я не видел ее наедине с тех пор, как признался в своей страсти), или попытаться похитить ее (тогда мы ссорились бы вечно).
Заметьте, на этот раз слово «вечно» – не преувеличение». Морель очень изменил этот абзац. Кажется, он сказал, что подумывал похитить ее, и потом стал шутить.
«Теперь я объясню вам суть моего изобретения».
До сих пор рассказ Мореля был крайне неприятным и беспорядочным. Человек науки, но притом излишне вздорный и суетный, Морель выражается точнее, когда оставляет сантименты и переходит к своим любимым трубам и проводам; от его стиля по-прежнему коробит, речь пересыпана техническими словами, он тщетно пытается использовать некие ораторские приемы, но излагает мысли намного яснее. Пусть читатель судит сам:
«Какова функция радиотелефона? Восполнить – в плане звуковом – чье-то отсутствие: при помощи передатчиков и приемников мы можем из этой комнаты вести разговор с Мадлен, хотя она находится от нас на расстоянии более двадцати тысяч километров, в пригороде Квебека. Того же достигает и телевидение – в плане зрительном. Меняя частоту колебаний, то ускоряя, то замедляя их, можно распространить этот эффект на другие органы чувств – собственно, на все.
С научной точки зрения способы восполнить отсутствие можно было до недавнего времени сгруппировать более или менее так:
В плане оптическом: телевидение, кинематограф, фотография.
В плане звуковом: радиотелефон, патефон, телефон [18]18
Мне кажется, что он умышленно не упоминает о телеграфе. Морель – автор брошюры «Que nous envoie Dieu?» («Что нам посылает Бог?»); на этот вопрос он отвечает: «Un peintre inutile et une invention indiscrete» («Бесполезную живопись и нескромное изобретение» (фр.)). Однако достоинства таких картин, как «Лафайет» и «Умирающий Геркулес» Морзе бесспорны. – Примеч. издателя.
«Что нам посылает Бог?» – первые слова, отпечатанные Сэмюэлем Морзе (1791–1882) на изобретенном им аппарате. Морзе был не только изобретателем, но и художником. – Примеч. ред.
[Закрыть].
Заключение.
До недавнего времени наука ограничивалась тем, что помогала слуху и зрению победить время и пространство. Заслуга первой части моих работ состоит в том, что я преодолел инерцию, уже обросшую традициями, и логически, следуя почти параллельным путем, развил рассуждения и уроки тех ученых, которые усовершенствовали мир, подарив ему упомянутые изобретения.
Я хочу подчеркнуть, что глубоко благодарен тем промышленникам – как французским («Сосьете Клюни»), так и швейцарским («Швахтер» в Санкт-Галлене), – которые поняли важность моих исследований и дали мне возможность работать в их закрытых лабораториях.
К моим коллегам я не могу испытывать тех же чувств.
Когда я поехал в Голландию, чтобы переговорить с выдающимся инженером-электриком Яном ван Хёузе – изобретателем примитивного прибора, позволяющего определить, говорит ли человек правду, – я услышал массу ободряющих слов, но за ними стояло подлое недоверие.
С тех пор я работал один.
Я занялся поисками еще не открытых волн и колебаний, созданием приборов, чтобы улавливать их и передавать. Сравнительно легко я нашел способ передачи запахов; гораздо труднее оказалось уловить и передать ощущения тепловые и осязательные в строгом смысле этого слова, тут потребовалась вся моя настойчивость.
Кроме того, надо было усовершенствовать уже существующие средства. Наилучших результатов добились изготовители патефонных пластинок, это делает им честь. Давно можно утверждать, что голос наш не подвластен смерти. Зрительные образы сохраняются, хотя и весьма несовершенно, с помощью фотографии и кинематографа. Эту часть работы я направил на то, чтобы удерживать изображения, получаемые в зеркалах.
Человек, животное или предмет становятся для моих приборов как бы станцией, передающей концерт, который вы слышите по радио. Если вы включите приемник запахов, вы почувствуете аромат веточки жасмина, приколотой к груди Мадлен, хотя и не будете ее видеть. Запустив в действие спектр осязательных ощущений, вы сможете коснуться ее волос, мягких и невидимых, и научиться подобно слепым узнавать мир на ощупь. Но если вы включите всю систему приемников, перед вами предстанет Мадлен, ее образ, воспроизведенный полностью, целиком; вы не должны забывать, что речь идет об образах, извлеченных из зеркал, но к ним добавляются упругость, ощущаемая при касании, вкус, запах, температура – все это абсолютно синхронизировано. Ни один человек не признает, что это образ. И если сейчас мы увидим наши собственные изображения, вы сами мне не поверите. Скорее вы подумаете, что я нанял труппу актеров – невероятных, неправдоподобных двойников.
Это первая часть системы; вторая записывает, третья проецирует. Здесь не нужны экраны или бумага, эти проекции, если можно так сказать, принимаются всем пространством, и не важно, день на дворе или ночь. Чтобы вам стало яснее, я попробую сравнить части системы с телевизионным аппаратом, который показывает нам изображения, пересылаемые с более или менее удаленных передатчиков; с камерой, которая снимает на пленку изображения, переданные телевидением; с кинопроектором.
Я думал скоординировать прием изображений и заснять сцены из нашей жизни: вечер с Фаустиной, наши с вами беседы; так я мог бы составить альбом весьма долговечных и очень четких картин, приятное наследство нашим детям, друзьям и поколениям, которые будут жить иначе.
В сущности, я полагал, что если воспроизведениями предметов станут предметы (как, например, фотография дома – это предмет, представляющий другой предмет), то воспроизведения животных и растений уже не будут животными и растениями. Я был уверен: созданные мною подобия людей не будут осознавать себя (как, скажем, персонажи кинофильма).
Но тут меня постигла неожиданность: после долгой работы, соединив гармонически все данные, я увидел воссозданные личности, они исчезали, если я рассоединял проектор, они жили лишь в прошлом, воспроизводя только отснятые сцены; когда эпизод кончался, он тут же повторялся снова – словно пластинка или фильм, которые, достигнув конца, опять запускаются с самого начала; но любой зритель не отличил бы этих людей от настоящих (кажется, будто они существуют в другом мире, куда заглянул человек из нашего). Если мы признаем, что люди, окружающие нас, обладают сознанием и всем тем, чем мы отличаемся от предметов, то не сможем отказать в этих свойствах существам, созданным моим аппаратом, тут не найдется никаких стоящих, значимых аргументов.
Когда все чувства собраны воедино, возникает душа. Надо лишь подождать. Ты видишь Мадлен, слышишь ее, можешь ощутить вкус ее кожи, ее запах, коснуться ее рукой – значит, перед нами сама Мадлен».
Я уже говорил, что стиль Мореля неприятен, он употребляет много технических слов и тщетно прибегает к ораторским приемам. Вульгарность же целого говорит сама за себя.
«Вам трудно признать существование системы, искусственно, столь механическими способами воспроизводящей жизнь? Вспомните, что из-за несовершенства нашего зрения движения иллюзиониста кажутся нам волшебством.
Чтобы создавать живые изображения, мне нужны живые передатчики. Я не творю жизнь.
Разве нельзя называть жизнью то, что существует на пластинке, то, что возникает, если завести патефон, если повернуть ручку? Можно ли утверждать, будто жизнь всех – точно китайских марионеток – зависит от кнопок, которые нажимают неведомые существа? А сколько раз вы сами задавались мыслью о судьбах человеческих, возвращались к вечным вопросам: куда мы идем? где пребываем – словно пластинки, которые еще никто не слушал, – до тех пор, пока Бог не повелит нам родиться? Разве вы не ощущаете параллели между судьбами людей и изображений?
Гипотеза о том, что у изображений есть душа, очевидно подтверждается воздействием, которое оказывает моя машина на людей, животных и растения, служащие передатчиками. Конечно, к этим результатам я пришел лишь после многих частичных неудач. Помню, я делал первые опыты со служащими фирмы «Швахтер». Без предупреждения я включал приборы и снимал их за работой. Приемник был еще несовершенен: он не сочетал гармонично все данные, в иных случаях изображение, например, не совпадало с осязательными ощущениями; иногда ошибки незаметны для неспециалистов, в других случаях расхождения очень велики».
Стовер спросил Мореля:
– А ты мог бы показать нам эти первые изображения?
– Конечно, если вы попросите, но предупреждаю, среди них есть призраки чуть искаженные, – ответил Морель.
– Прекрасно, – сказала Дора. – Пусть он покажет. Никогда не мешает немного поразвлечься.
– Я хочу их видеть, – продолжал Стовер. – Помню, что в фирме «Швахтер» было несколько необъяснимых смертельных случаев.
– Поздравляю, – сказал Алек, отсалютовав. – Вот вам и первый верующий.
– Да ты что, не слышал, идиот? – сурово отозвался Стовер. – Чарли тоже сфотографировали. Когда Морель был в Санкт-Галлене, среди служащих «Швахтера» начался мор. Я видел снимки в газетах. И я узнаю этих людей.
Морель затрясся и, грозно нахмурившись, вышел из комнаты. Поднялся невероятный шум.
– Вот, пожалуйста! – крикнула Дора. – Ты его обидел. Сходите за ним.
– Как у тебя язык повернулся – сказать такое Морелю.
– Но вы ничего не поняли, – настаивал Стовер.
– Морель – человек нервный. Не знаю, зачем нужно было его оскорблять.
– Вы ничего не поняли! – в ярости закричал Стовер. – Своим аппаратом он снял Чарли, и Чарли мертв; снял служащих фирмы «Швахтер», и там стали загадочным образом умирать люди. Теперь он говорит, что снял нас!
– Но мы живы, – заметила Ирен.
– Себя он тоже снял.
– Да неужто никто не понимает, что это шутка?
– Сам гнев Мореля подтверждает мою правоту. Я никогда не видел, чтобы он сердился.
– И все же Морель поступил с нами нехорошо, – проговорил человек с торчащими зубами. – Он мог бы нас предупредить.
– Я пойду за ним, – сказал Стовер.
– Никуда ты не пойдешь! – крикнула Дора.
– Пойду я, – предложил человек с торчащими зубами. – Я не скажу ему ничего плохого, попрошу прощения от имени всех, пусть продолжит объяснения.
Все столпились вокруг Стовера. Сами взволнованные, они пытались его успокоить.
Вскоре посланец вернулся.
– Он не хочет. Просит его извинить. Я не смог его привести.
Фаустина, Дора и пожилая женщина вышли из комнаты.
Потом в зале остались лишь Алек, человек с торчащими зубами, Стовер и Ирен. Спокойные, серьезные, они, казалось, были заодно. Затем ушли и они.
Я слышал голоса в холле, на лестнице. Погасли огни, дом наполнился бледным светом утра. Я настороженно выжидал. Все было тихо, лампы не горели. Они спят? Или притаились, чтобы меня схватить? Я просидел в засаде уж не помню сколько, весь дрожа; потом решил выйти из убежища (думаю, чтобы услышать собственные шаги, убедиться, что кто-то еще жив); я сам не замечал, что делаю, – именно этого, наверное, и добивались мои предполагаемые преследователи.
Подойдя к столу, я спрятал бумаги в карман. Подумал со страхом, что в этой комнате нет окон, надо пройти через холл. Двигался я чрезвычайно медленно, дом казался мне нескончаемым. Я застыл в дверях холла. Наконец, тихо, осторожно подошел к открытому окну, выпрыгнул и побежал.
Спустившись вниз, в болото, я понял, что встревожен, и стал бранить себя: надо было сбежать в первый же день, не пытаться проникнуть в секреты этих людей.
Теперь, после объяснений Мореля, я был уверен, что все случившееся – происки полиции; непростительно было так долго этого не понимать.
Пускай это и нелепо, но, конечно же, объяснимо. Кто бы безоговорочно поверил человеку, который заявляет: «Я и мои товарищи – призраки, мы лишь новый вид фотографии». В моем случае недоверчивость еще более объяснима: меня обвиняют в преступлении, я приговорен к пожизненному заключению, и вполне возможно, что кто-то все еще занят моей поимкой, сулящей ему повышение по службе.
Но я был очень утомлен и сразу же заснул, строя туманные планы бегства. Прошедший день оказался беспокойным.
Мне приснилась Фаустина. Сон был очень грустным и волнующим. Мы прощались – за ней пришли – она уплывала на пароходе. Потом мы опять оказывались наедине и прощались, как влюбленные. Я плакал во сне и проснулся, охваченный безмерным отчаянием – потому что Фаустины не было со мной – и все же какой-то скорбной радостью – потому что мы любили друг друга открыто, не таясь. Испугавшись, что Фаустина уехала, пока я спал, я быстро вскочил. Пароход уплыл. Печаль моя была беспредельна, я уже решился покончить с собой, как вдруг, подняв глаза, увидел на верху холма Стовера, Дору, а потом и других.
Мне уже ни к чему видеть Фаустину. Я твердо понял: не важно, здесь она или нет.
Значит, все, сказанное Морелем несколько часов назад, – правда (но возможно, он сказал это впервые не несколько часов, а несколько лет назад; он повторял это, потому что речь его записана на вечную пластинку, входит в заснятую неделю).
Теперь эти люди и их непрерывные, повторяющиеся действия вызывали у меня неприязнь, почти отвращение.
Уже много раз появлялись они там, наверху, на холме. Какой невыносимый кошмар – жить на острове, населенном искусственно созданными привидениями; влюбиться в одно из этих изображений – еще хуже, чем влюбиться в призрак (пожалуй, нам всегда хочется, чтобы любимое существо отчасти было призраком).
* * *
Добавляю страницы (из стопки желтых листков), которые Морель не успел зачитать:
«Поскольку мой первый план: привести ее к себе и заснять сцену моего – или нашего – счастья был невыполним, я задумал другой, наверняка более удачный.
Мы открыли этот остров при обстоятельствах, вам известных. Три условия были для меня особенно благоприятны. Первое – приливы. Второе – рифы. Третье – освещенность.
Регулярность лунных приливов и обилие атмосферных гарантируют почти непрерывное действие системы, запускающей мою машину. Рифы – это естественные заграждения, воздвигнутые против непрошеных гостей, проход знает лишь один человек – наш капитан, Макгрегор, и я позаботился, чтобы больше он не подвергался таким опасностям. Яркое, но не слепящее освещение позволяет надеяться, что изображения получатся четкими, с минимальным, незаметным отклонением.
Признаюсь вам, обнаружив столь замечательные свойства, я, не колеблясь, вложил все свои средства в покупку острова и в постройку музея, часовни, бассейна. Нанял грузовой пароход, который вы зовете яхтой, чтобы сделать нашу поездку еще более приятной.
Слово «музей», которым я обозначаю этот дом, осталось с тех пор, когда я работал над проектами, не подозревая, к чему они приведут. Тогда я думал соорудить большие «альбомы», точнее, музеи, семейные и публичные, чтобы сохранять изображения.
Пришло время объявить вам: этот остров, с его постройками, – наш общий маленький рай. Я принял меры предосторожности – материальные и моральные – ради его защиты, полагаю, они будут действенными. Здесь мы останемся навечно, пусть и уедем завтра, – и будем вновь и вновь проживать эту неделю, минуту за минутой, потому что такими сняли нас аппараты; наша жизнь навечно сохранит новизну, ведь в каждую секунду проекции у нас не будет иных воспоминаний, чем в соответствующую секунду съемки, и грядущее, столько раз отступавшее назад, навсегда [19]19
Навсегда – то есть на протяжении нашего бессмертия: машины, простые, сделанные из тщательно подобранных материалов, более долговечны, чем парижское метро. – Примеч. Мореля.
[Закрыть] останется неведомым».
Время от времени они появляются. Вчера на холме я видел Хейнса, два дня назад – Стовера и Ирен, сегодня – Дору и других женщин. Они мешают мне, если я хочу наладить свою жизнь, надо отрешиться от этих образов.
Уничтожить их, разрушить проецирующие аппараты (наверняка они находятся в подвале) или сломать вал – вот о чем я мечтаю чаще всего, но я удерживаю себя, я не желаю обращать внимание на своих товарищей по острову; они достаточно реальны, чтобы стать наваждением.
Однако, полагаю, такая опасность мне не грозит. Я слишком занят своими заботами – как пережить приливы, утолить голод, приготовить еду.
Теперь я пытаюсь устроить себе постоянную постель; если я останусь внизу, это не получится: деревья – сплошная труха, они меня не выдержат. Но пора изменить свою жизнь, ведь большие приливы не дают мне спать, а в другие дни мелкие наводнения будят меня в самые разные часы. Не могу привыкнуть к этому купанию. Сначала я не засыпаю, думая о той минуте, когда вода, грязная и тепловатая, накроет меня и я на миг захлебнусь. Мне хочется, чтобы приливы не застигали меня врасплох, но усталость побеждает, и вот уже вода, точно тяжелое жидкое масло, тихо вливается в гортань. В результате – непреходящее утомление, раздражительность, склонность опускать руки перед любым препятствием.
Я перечитал желтые листки. Нахожу, что делить средства преодоления отсутствия на временные и пространственные приводит к путанице. Может, следовало бы сказать: средства досягаемости и средства досягаемости и удержания. Радиотелефон, телевидение, телефон – это только средства досягаемости; кинематограф, фотография, патефон – архивы в полном смысле этого слова – это средства досягаемости и удержания.
Таким образом, все аппараты, направленные на преодоление отсутствия, – средства досягаемости (до того, как получить снимок или пластинку, надо сделать их, заснять, записать).
Так же нельзя исключать вероятность того, что всякое отсутствие, в конце концов, пространственное… Где-нибудь, там или сям, непременно пребывает образ, прикосновение, голос тех, кто ушел из мира живых (ничто не теряется…).
Значит, есть еще слабая надежда, и ради нее я должен спуститься в подвалы музея и разглядеть машины.
Я подумал о тех, кого уже нет в живых: когда-нибудь охотники за волновыми колебаниями снова восстановят их. Я размечтался: быть может, кое-что удастся и мне самому. Вдруг я изобрету систему для пространственного воссоздания умерших. Скажем, использовать аппарат Мореля, дополнив его устройством, которое не позволяло бы улавливать волны живых передатчиков (конечно, крупных…).
Кто знает, а вдруг зародыш бессмертия таится во всех душах, в разложившихся и живых. Но увы! – недавно умершие так же заплутаются в лесу магнитных волн, как и те, что умерли давно. Чтобы сложить уже несуществующего человека со всеми его элементами, не прихватив ни одного чужого, надо обладать преданностью и терпением Исиды [20]20
Исида – в древнеегипетской мифологии: богиня плодородия. Мифы об Исиде тесно переплетены с мифами о ее муже – Осирисе, боге умирающей и воскресающей природы. По одному из мифов, брат Осириса Сет, желая править вместо него, убил Осириса и разбросал части его тела по всему миру. Исида разыскала останки мужа и оживила его. – Примеч. пер.
[Закрыть], воссоздавшей Осириса.
Уже созданные образы будут появляться бесконечно долго, это гарантировано. Вернее, будет полностью гарантировано в тот день, когда люди поймут: дабы защитить свое место на земле, надо исповедовать мальтузианство и следовать ему на практике.
Прискорбно, что Морель спрятал свое изобретение на этом острове. Хотя возможно, я ошибаюсь, и Морель – знаменитая личность. Если же нет, то, сообщив об этом изобретении, я мог бы добиться награды – незаслуженного прощения. Но пускай даже Морель не обнародовал свои работы – тогда это сделал кто-нибудь из его друзей. В любом случае странно, что никто не говорил о нем, когда я уезжал из Каракаса.
Я преодолел отвращение, которое чувствовал к призракам. Теперь они меня не беспокоят. Я удобно живу в музее, избавившись от приливов. Сплю хорошо, уже отдохнул и опять ощущаю спокойную уверенность, которая позволила мне уйти от преследователей и добраться до острова.
По правде говоря, когда призраки меня касаются, мне становится слегка не по себе (особенно если я отвлекся); это тоже пройдет, и сам факт, что я способен отвлекаться, доказывает: живу я вполне нормально.
Я привык смотреть на Фаустину без эмоций, как на простой предмет. Из любопытства уже дней двадцать я хожу за ней по пятам. Это нетрудно, несмотря на то, что открыть двери – даже не запертые на ключ – невозможно (если они были закрыты, когда снималась сцена, то должны быть закрыты и при проекции). Наверное, двери можно взломать, но я боюсь, что частичная поломка выведет из строя всю систему (хотя это маловероятно).
Фаустина, уходя к себе, закрывает дверь. В одном только случае я не могу войти, не касаясь призраков: когда Фаустину сопровождают Дора и Алек. Потом эти двое быстро исчезают. В первую неделю я остался в коридоре, у закрытой двери, подглядывая в замочную скважину, но там зияла пустота. На следующий раз я решил подсмотреть снаружи и с большим риском пробрался к окну, испуганно цепляясь за шершавые камни, обдирая руки и колени (до земли было метров пять). Но окно прикрыто шторами.
Теперь я переборю себя и войду в комнату вместе с Фаустиной, Дорой и Алеком.
Остальные ночи я провожу возле кровати Фаустины, на полу, на циновке, и умиляюсь, глядя на нее, такую спокойную, – она не подозревает, что мы спим вместе, а это становится привычкой.
Человек в одиночку не может делать машины и запечатлевать образы, ему остается лишь весьма несовершенный способ описывать или рисовать их для других, более удачливых.
Ничего я не обнаружу, просто глядя на эти машины: неведомые, непонятные для меня, они работают, подчиняясь воле Мореля. Завтра я узнаю все наверняка. Сегодня я не мог спуститься в подвал: всю вторую половину дня я добывал себе еду.
Если когда-нибудь изображения исчезнут, не надо предполагать, будто я их уничтожил. Наоборот, с помощью своих записей я рассчитываю их спасти. Им грозит наступление моря и наступление людских полчищ – следствие прироста населения. Больно думать, что им грозит и мое невежество, сберегаемое всей библиотекой, – здесь нет ни одной книги, которая могла бы помочь в научной работе.
Не буду распространяться об опасностях, нависших над островом, над землей, надо всеми людьми, которые забыли о пророчествах Мальтуса; если же говорить о море, то при каждом высоком приливе я боюсь, как бы остров не залило полностью; в рыбацкой таверне, в Рабауле, я слышал, что острова Эллис, или Лагунные – непостоянны, одни исчезают, другие появляются (а я вправду на этом архипелаге? Могу ссылаться лишь на сицилийца и Омбрельери).
Странно – изобретение обмануло своего изобретателя. Я тоже считал, что изображения живые, но наше положение неодинаково: Морель все задумал, он присутствовал при создании своего детища, довел его до конца, а я встретился с аппаратом, когда он был уже готов и действовал.
Эта слепота изобретателя в отношении изобретения восхищает нас, ведет к переоценке критериев… Быть может, я обобщаю, говоря о безднах в душе человеческой, излишне морализирую, осуждая Мореля.
Но я, несомненно, аплодирую его попытке – явно бессознательной – обессмертить человека; он ограничился тем, что сберег чувства и, даже ошибаясь, предсказал правду: человек возникает сам по себе. В этом я вижу справедливость моей старой аксиомы – не надо стараться сохранить живым весь организм.
Рассуждая логически, мы убеждаемся, что Морель не прав. Изображения не живут. И все же, мне кажется, имея этот аппарат, стоит изобрести другой, который позволит определить, думают ли, чувствуют ли эти фигуры (или по крайней мере, есть ли у них мысли и чувства, с которыми они жили во время съемки; конечно, нельзя проверить соотношения с этими мыслями и чувствами их сознания). Аппарат, очень похожий на существующий, будет настроен на мысли и чувства датчика: на любом расстоянии от Фаустины мы узнаем, о чем она думает, что ощущает в плане визуальном, слуховом, осязательном, обонятельном, вкусовом.
А когда-нибудь создадут аппарат еще более совершенный. Все, что думалось и чувствовалось в жизни – или в минуты съемки, – станет как бы алфавитом, при помощи которого изображение будет продолжать все понимать (как мы, с помощью букв алфавита, можем понимать и составлять все слова). Таким образом, жизнь будет хранилищем смерти. Но даже и тогда изображение не оживет: оно не сможет воспринимать ничего существенно нового, оно будет знать лишь то, что думало и чувствовало, или последующие комбинации из пережитых мыслей и чувств.
Тот факт, что для нас нет ничего вне времени и пространства, заставляет предположить: наша жизнь не слишком отличается от посмертного существования, которое можно обрести с помощью этого аппарата.
Когда изобретением займутся умы менее примитивные – не то что Морель, – человек выберет приятное, уединенное место, приедет туда с теми, кого любит больше всех, и будет жить вечно в своем маленьком, отдельном раю. Один и тот же сад, если сцены будут сняты в различные моменты, вместит не один рай, а неисчислимое множество, и люди, населяющие их, будут перемещаться одновременно, не сталкиваясь, ничего не зная друг о друге, почти совпадая в пространстве. К несчастью, то будет легкоранимый рай, ибо образы не смогут видеть людей, а людям, если они не послушаются Мальтуса, когда-нибудь понадобится земля даже самого крошечного райского сада, и они уничтожат его безобидных обитателей или обрекут их на небытие, рассоединив бесполезные машины [21]21
Под эпиграфом:
Come, Malthus, and in Ciceronian prose show that a rutting population grows, until the produce of the soil is spent and brats expire for the lack of aliment
Поведай, Мальтус, слогом Цицерона, Что населенье размножаться склонно, Пока вконец не оскудеет Поле И Отпрысков не напитает боле
(пер. с англ. С. Сухарева)
– автор, прибегая к далеко не новым аргументам, рассыпается в многословных похвалах Томасу Роберту Мальтусу и его «Опыту закона о народонаселении». Мы опускаем эту часть из-за нехватки места. – Примеч. издателя.
[Закрыть].
Я следил в течение семнадцати дней. Никто, ни один влюбленный, не смог бы заподозрить в чем-то Мореля и Фаустину.
Не думаю, что Морель в своей речи имел в виду ее (хотя она была единственной, кто не смеялся). Но даже признав, что Морель влюблен в Фаустину, как можно утверждать, будто Фаустина тоже влюблена?
Если мы настроены не доверять кому-то, повод всегда найдется. Однажды вечером они гуляют под руку между рядом пальм и стеной музея – что странного в этой прогулке друзей?
Вознамерившись вести слежку под девизом Леонардо «Ostinato rigore» (Упрямая строгость), я выполнил план с доскональностью, делающей мне честь: пренебрегая собственным удобством и приличиями, я придирчиво контролировал как движения их ног под столом, так и их лица, их взгляды.
Один раз вечером в столовой, другой раз в гостиной ноги их соприкасаются. Если признавать умысел, то почему отрицать рассеянность, случай?
Повторяю: ничто не доказывает, что Фаустина любит Мореля. Наверное, подозрения родились из моего эгоизма. Я люблю Фаустину, Фаустина – средоточие моей жизни, и я боюсь, что она влюблена; доказать это должен ход событий. Когда я опасался полицейских преследований, изображения на острове двигались, как шахматные фигуры, разыгрывая партию с тем, чтобы меня поймать.
Морель придет в ярость, если я обнародую его изобретение. Это несомненно, никакие восхваления ничего не изменят. Друзья Мореля сплотятся, движимые общим возмущением (включая Фаустину). Но если она рассердилась на него – ведь она не смеялась вместе со всеми во время речи, – то может стать моей союзницей.
Есть иная гипотеза: Морель умер. В этом случае про его изобретение уже рассказал кто-нибудь из друзей. Если нет, надо предположить коллективную смерть, чуму, кораблекрушение. Все это невероятно, но я по-прежнему не понимаю, отчего, когда я уезжал из Каракаса, об изобретении никто не знал.
Можно объяснить и по-другому: Морелю не поверили, он безумец, или – так я думал поначалу – все они безумны, остров – санаторий для сумасшедших.
Эти гипотезы столь же проблематичны, как эпидемия или кораблекрушение.
Если я приеду в Европу, Америку или Японию, мне придется трудно. Едва я успею прославиться – скорее как шарлатан, чем как изобретатель, – до меня докатятся обвинения Мореля и, вполне вероятно, приказ об аресте из Каракаса. Самым печальным будет то, что в эти беды ввергнет меня изобретение безумца.
Но я должен убедить себя: бежать ни к чему. Жить среди этих образов – счастье. Когда сюда явятся преследователи, они забудут обо мне перед чудом этих недостижимых людей. Я остаюсь.
Если я встречу Фаустину, как она будет смеяться моим рассказам о том, сколько раз говорил я с ее образом, как рыдал перед ним, как был влюблен. Мысли о будущей встрече с ней превращаются в порок, записываю их, чтобы положить им предел, увидеть, что в них нет ничего привлекательного, забыть о них.
Повторяющаяся вечность может показаться страшной стороннему наблюдателю, но она удобна для тех, кто в ней заключен. Свободные от плохих известий и от болезней, они всегда живут словно впервые, не помня о прошлом. Кроме того, из-за режима приливов бывают перерывы, и повторение отнюдь не навязчиво.
Привыкнув видеть повторяющуюся жизнь, я нахожу свою безнадежно случайной. Тщетно пытаться что-то исправить: у меня нет следующего раза, каждый миг единственный, особый, многие теряются по недосмотру. Но для изображений тоже нет следующего раза (все они точно такие же, как первый).
Нашу жизнь можно рассматривать словно неделю, прожитую этими образами, которая повторяется в соседних мирах.
* * *
Не делая уступок собственной слабости, я все же представляю себе волнующее событие: мой приход в дом Фаустины, интерес, с каким она будет слушать мои рассказы, дружбу, которая потом обязательно возникнет между нами. Кто знает, может, на самом деле я иду долгой и трудной дорогой, ведущей меня к Фаустине, туда, где наконец я смогу отдохнуть.
Но где живет Фаустина? Я следил за ней в течение нескольких недель. Она говорит о Канаде. Больше мне ничего не известно. И есть еще один, страшный вопрос: жива ли Фаустина?
Наверное, оттого, что сама мысль кажется мне поэтической и душераздирающей – искать человека, живущего неизвестно где, неизвестно, живущего ли вообще, – Фаустина для меня дороже всего на свете.
Есть ли хоть какая-то возможность уехать отсюда? Лодка сгнила. Деревья гниют. Я не настолько искусен в плотницком деле, чтобы построить лодку из другого дерева (например, из стульев и дверей, я даже не уверен, что смог бы построить ее из стволов). Надо дождаться какого-то судна. Но этого бы мне не хотелось. Мое возвращение тогда уже не будет тайной. Живя здесь, я ни разу не видел судна, кроме парохода Мореля, а это не настоящий пароход, только изображение.
И потом, если я достигну цели, если найду Фаустину, то окажусь в неудобнейшем положении. Надо будет представиться, окружив себя тайной, просить, чтобы она приняла меня наедине, и уже это со стороны незнакомца вызовет недоверие; позже, услышав, что я был свидетелем ее жизни, она решит, будто я ищу какую-то бесчестную выгоду, а узнав, что я приговорен к пожизненному заключению, подумает, что ее страхи подтверждаются.
Раньше мне не приходило в голову, что некое действие может принести удачу или неудачу. Теперь по ночам я повторяю имя Фаустины. Конечно, мне нравится его произносить, но я продолжаю твердить это имя, когда устаю, когда валюсь с ног (порой, засыпая, я чувствую головокружение, нездоровье).
Прежде всего надо успокоиться, тогда я найду способ выбраться отсюда. А пока, рассказывая, что со мной произошло, я привожу в порядок свои мысли. Если я должен умереть, эти страницы донесут весть о моей мучительной агонии.
Вчера образов не было. Машины отдыхали, и я в отчаянии страдал от предчувствия, что больше никогда не увижу Фаустину. Но утром вода начала подниматься. Я отправился в подвал до появления изображений. Мне хотелось понаблюдать за машинами, попытаться понять их работу (чтобы не зависеть от воли приливов и суметь исправить их, если что-то откажет). Я надеялся, что, увидев, как машины приходят в действие, я разберусь в них или по крайней мере соображу, в каком направлении надо думать. Эта надежда не сбылась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.