Текст книги "Наблюдающий ветер, или Жизнь художника Абеля"
Автор книги: Агнета Плейель
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Почему вы шепчетесь? – строго спросила она. – Так ведут себя только люди с нечистой совестью.
В этот момент бабушка сама походила на идола. Мы опешили. В конце концов, что мы такого сделали, что она так злится? Когда она ушла, я поняла, что ложь таится везде, даже страх порой оборачивается обманом.
Бабушка была божеством на границе двух миров, правды и неправды. Она же отделяла туземцев от людей со светлой кожей, лучшие народы от худших. Подвластные бабушке области жизни – сексуальность, статус, совесть – начинались на букву «с». По какую сторону разделительной черты стояла сама бабушка, я не знаю. Тогда я плохо разбиралась в этих вопросах. Однако ее меч, не менее разящий, чем у Гаруды, рассек мое сердце на две части.
Одна из границ, которую стерег деревянный Гаруда, отделяла кухню от хозяйских покоев. Бабушке не нравились мои бесконечные переходы из одной половины в другую, но Улла была моей лучшей подругой. Ее мать, голубоглазая и тонкогубая фру П., царствовала на кухне еще до появления яванок. Ее волосы завивались в мелкие кудряшки, плотно прилегавшие к голове. Улла, моя ровесница, была маленькой и юркой девочкой, с красиво изогнутыми ногтями, напоминавшими маленьких ящерок. Мы дружили много лет, но мать Уллы тоже стерегла границу между нашими мирами. Между двумя частями дома, как между полюсами магнита, словно действовало некое силовое поле.
Иногда, когда людей за столом на львиных лапах оказывалось слишком много, детей отправляли обедать к фру П., которая в таких случаях накрывала еще один стол во дворе, под березой у входа на кухню. Однажды, когда мы с Уллой никак не могли поделить последний кусок пирога, фру П. взяла его на вилку и положила на тарелку дочери.
– Это ее пирог, – объяснила она, глядя на меня льдисто-голубыми глазами. – А ты должна есть с ними, в столовой.
Границы. Они пересекались и ветвились, образуя сложный узор. Дедушка оставался вне их, на стеклянной веранде. На его светящихся акварелях границы были размыты, и миры беспрерывно перетекали один в другой. Но бабушка блюла порядок. Однажды она увидела у меня в руке прорезиненный шнур и тут же надавила на плечи, усаживая за дедушкин стол.
– Ты взяла резинку без разрешения?
Обычно этот шнур висел на вбитом в стену крючке.
Я не отвечала. В любом случае резинка казалась мне не стоящей внимания мелочью. Но бабушкины глаза горели, как два уголька. Солнце слепило, проникая сквозь занавешенные белыми гардинами окна. Это был момент истины. Бабушка держала в руке ножницы, которые уперла острием в столешницу.
В конце концов я во всем повинилась. Помню вдруг охватившее меня блаженство. Словно бабушка своими ножницами срезала с меня что-то лишнее, обнажив мою душу. После признания мне стало хорошо, и меня это удивило.
Однажды Си рассказала мне, что в детстве ее наказывали, запирая в шкаф. От страха она принималась колотить ногой в дверцу и делала это по несколько часов подряд, насколько хватало сил.
– Но тебя же выпускали в конце концов?
– Они открывали дверцу и спрашивали, образумилась ли я. Если я отвечала «нет», меня запирали снова.
– А за что? Ты врала?
– Мне запрещали выходить за калитку одной. Правда, я делала это в компании своей подруги, которую звали Йетти.
– Значит, ты была не одна?
– Йетти была невидима, поэтому мне не верили.
– Но потом тебя все-таки выпускали?
– Полагаю, да, иначе сейчас я бы здесь не сидела.
Си рассказывала, что сорвала от страха голос. Ее отвели к доктору, но это не помогло. Несколько лет она не могла говорить, только шептала. Когда Си исполнилось пять лет, голос вернулся, но стал хриплым. Так она и говорит до сих пор. Я каркаю, как ворона, сама послушай.
Си сочинила историю о вороне по имени Кракс-Кракс, которая жила на самом высоком дереве за окном в детской. Ворону огорчало, что она не может спеть своим детям. Каждый раз, когда она пыталась это сделать, из ее горла вырывался отвратительный хриплый звук.
Си повторяла эту сказку по многу раз, хотя я не любила ее слушать. При этом я, конечно, жалела ворону, которая так хотела иметь красивый голос.
У самой Си голос вовсе не был таким неприятным, как ей казалось. Она часто играла на рояле и пела вместе с нами. Однажды она разозлилась на меня за то, что я сфальшивила. По мнению Си, я пропустила через голосовые связки слишком много воздуха. «Ты должна уметь их контролировать», – сказала Си. Но это оказалось не так просто, ведь я понятия не имела, где расположены эти самые связки. Со связками было как с совестью: невозможно было понять, где они находятся. Тем не менее я попыталась. Как и следовало ожидать, у меня ничего не вышло. Си с сожалением констатировала отсутствие у меня певческих данных.
Впрочем, я давно уже знала, как выглядит совесть. В моем представлении она походила на белый прозрачный мешок. И когда человек, например, лгал, в мешок попадало черное семечко, пока в конце концов ткань не начинала казаться совершенно черной. А за тем, чтобы этого никогда не произошло, следила моя мама.
В одной из папок Си я отыскала письма, которые посылала бабушка родителям дедушки из Сурабаи в Стокгольм. Это было в то время, когда Си только-только появилась на свет. «Мы гордимся своим первенцем, – писала она по-английски, – пусть даже кожа у ребенка не такая белая, как нам бы хотелось».
«Цвет глаз колеблется между голубым и карим, – сообщала бабушка. – Мы еще не знаем, какой оттенок установится окончательно». И еще через несколько недель: «Глаза, по-видимому, будут карими. Кожа – коричневатой, по счастью, только слегка». Спустя еще пару месяцев последовал окончательный вердикт: «У малышки карие глаза и смугловатая кожа. В остальном же она очень мила».
К письму прилагалась фотография маленькой Си, сделанная в саду в Сурабае. На девочке с угольно-черными локонами – белое кружевное платьице и крохотные сандалии. Одной рукой она поддерживает кошку, которая беспомощно перевешивается через ее плечо. Другой сжимает черную лакированную сумочку. На заднем плане виднеется калитка, через которую она проходила с Йетти.
Это был действительно очень милый ребенок. Си смотрела прямо в камеру. Сколько лет ей тогда было, четыре или пять? Лицо оставалось серьезным, без тени улыбки или детского кокетства. Глаза походили на два бездонных колодца. В них можно было провалиться, прямо в детство Си.
Я прекрасно помню тот вечер, последний для Уллы и ее мамы в Эльхольмсвике. Бабушка позвала меня проститься с ними. Дом казался покинутым. За окнами столовой, с деревянными статуями в нишах, беспокойно шелестели деревья. Воды озера Меларен серебрились в холодном лунном свете. После ужина стол на львиных ножках стоял пустой.
Дедушка сидел за ним, в то время как бабушка выбирала прощальный подарок для фру П. Она остановилась на маленькой серебряной вазе, пузатой и некрасивой. Через распахнутые двери просматривались темная прихожая и кухня. Оттуда, в сопровождении Уллы, вышла фру П., смотревшаяся без передника странно. Мы наблюдали, как они приближаются к нам.
И вот фру П. остановилась в дверях столовой, приглаживая складки на платье и поправляя перманент. Наступил торжественный момент. Консул пригласил ее и Уллу присесть, и обе заняли места за столом. За окном уже совсем стемнело, в лунном свете плясали причудливые тени веток. Бабушка поблагодарила фру П. за работу и всучила ей серебряную вазу. Улла испуганно посмотрела в мою сторону. Взрослые обменялись несколькими странными пустыми фразами. Под конец аудиенции бабушка достала из шкафа маленькое серебряное блюдце, похожее на те, которые обычно ставят под бутылки «Пилзнера». Покрутив в руках, она положила его перед Уллой. На этом все закончилось. Фру П. поднялась и покинула столовую, чтобы вместе с Уллой вернуться на кухню. Бог Гаруда помешал мне последовать за ними.
Некоторое время спустя за ними приехало такси.
Дедушкины письма родителям из страны по другую сторону земного шара. Они хранились у Си. Я долго их не читала, только некоторые. Я будто боялась лишний раз к ним прикоснуться. Возможно, просто хотела сохранить свои фантазии нетронутыми и остерегалась узнать лишнее.
Но однажды я увлеклась. Бывая у Си, я не упускала случая заглянуть в них. Отдельные отрывки сохранились в моей памяти. В основном дедушкины жалобы – на климат, отсутствие музыки и газет, на нечеловеческую усталость, вероломство туземцев и жульничество голландцев, на жизнь, не оправдавшую его надежд.
Возможно, такие фрагменты были не характерны для переписки в целом, и мне просто попадались самые печальные дедушкины письма, в которых он выражал свою растерянность и непонимание того, как он мог оставить живопись. Тем не менее они содержали правду. Дедушка был подавлен. Создавалось впечатление, что, приняв решение покинуть родину, дедушка тут же в нем раскаялся, однако, принуждаемый некой могущественной силой, продолжал идти по намеченному пути. Словно постигшая его неудача должна была обернуться победой, чего бы это ни стоило, а победа означала не что иное, как успех и деньги. И тридцать лет, проведенные дедушкой на чужбине, играли роль своего рода объяснения его сумасбродному решению. Именно такие отрывки и удержались в моей памяти, потому что поведение дедушки было мне понятно. Я узнавала в нем себя и пыталась таким образом понять свою жизнь.
Точнее, заключить ее в раму, свести к законченной картинке или схеме.
Но искусственно сконструированная схема – это портрет безумия. Рациональное объяснение совершенному по непонятной причине поступку таит в себе бездну. Дедушка Абель понимал, что необдуманным шагом вырвал себя из привычного уклада жизни, однако вместо того, чтобы вернуться в исходное состояние, продолжал движение в неизвестность. Он словно хотел выяснить, в чем заключен высший умысел, скрывавшийся за его странным порывом.
Безумное желание – элемент общей картины жизни. Однако, чтобы увидеть его в этом качестве, надо для начала разглядеть саму картину. Он не видел ее, в том-то все и дело. Я пытаюсь воспроизвести ход дедушкиных мыслей. Искомое маячило перед ним, как в тумане, и он должен был пройти сквозь этот туман, чтобы как следует разглядеть его очертания. Ради этого он был готов пожертвовать всем: друзьями, семейным счастьем, делом, к которому имел талант и призвание.
И с упорством, достойным лучшего применения, дедушка продолжал заниматься тем, в чем не видел для себя никакого смысла. Вне всякого сомнения, его поступки составляли часть некоего грандиозного плана, оставалось понять какого. В противном случае дедушка был не просто неудачником, он был отверженным.
Но ведь нерациональный поступок – всегда жест свободы. Искупить ее сладостное мгновение десятилетиями добровольного рабства, вырвать из немоты мироздания объяснение собственному безумству – не к этому ли стремился дедушка?
Брат Оскар покинул родину, потому что стремился разбогатеть. Кроме того, его отчислили из военно-морского училища за какую-то дисциплинарную провинность. Оскар ходил в море, устраивался стюардом на разные торговые суда, пока судьба не забросила его на берега Батавии. В любом случае он не сворачивал с пути, ведущего к исполнению его заветных желаний. Но Абель?
Он-то ничего не хотел, кроме как писать картины.
Дедушка тысячу раз пожалел, что уехал, однако путешествие не должно было остаться бессмысленным. Холсты и палитра пылились, краски безнадежно сохли в чемоданах. Оскар ошибался, Абель не видел вокруг достойных его кисти пейзажей. Здесь ничего не было, кроме палящего солнца, каждое утро всходившего над морем ради немилосердного уничтожения малейших проявлений жизни.
В населенных торговцами китайских кварталах Оскар чувствовал себя как рыба в воде. Свой со своими, обсуждал цены и сроки доставки, после чего отправлял товары на Цейлон, Мадагаскар, в Европу и Вест-Индию. Спускайся на землю, дорогой братец! Найди себе стоящее занятие! И Абель нашел. А потом потянулись долгие, одинокие дни надзирателя на кофейных плантациях: звуки тонг-тонга еще до восхода солнца, шестнадцать часов изнурительной работы, в зависимости от сезона – из года в год повторяющийся земледельческий цикл.
Душные ночи, когда мысли роятся в голове, как мухи, крики ящериц туке из темноты и чуть слышный шелест кофейных кустарников, звуки туземного оркестра гамелан – музыки, которая струится, как вода.
В ней нельзя расслышать мелодии. Просто звуки меняют тембр и громкость, и музыка течет, меняясь в русле, словно ручеек в джунглях. Эта музыка была ему неприятна, ей не хватало структуры, завершенности, но подобно жидкости она проникала в малейшую щель его плетеной бамбуковой хижины. Дедушка ворочался с боку на бок, но сон не шел, несмотря на смертельную усталость.
Мне нужно отсюда уехать, но как тогда мне найти объяснение собственным поступкам? Я и не подумаю сдаваться, пока не добьюсь своего. Дрожащими пальцами он зажигает карбидную лампу и хватает книгу, что лежит под подушкой за москитной сеткой. Читает, шевеля губами, слишком уставший, чтобы вникать в смысл. Но слова раскрываются сами, они говорят с ним и о нем: «Изгнанниками должны вы быть из страны ваших отцов и праотцев! Страну детей ваших должны вы любить: эта любовь да будет вашей новой знатью, – страну, еще не открытую, лежащую в самых дальних морях. И пусть ищут и ищут ее ваши паруса»[13]13
Ницше Ф. Так говорил Заратустра. Пер. Ю. Антоновского.
[Закрыть].
Страну детей моих… Он остановился. Эта земля никогда не станет страной его детей. Но что-то он в ней ищет, за чем-то он отправился на край света? К чему он стремился, какая сила гнала его?
На секунду он застыл с кистью в руке посреди двора Грипсхольмского замка. Он рисовал на стене декоративные петли из сусального золота. Пальцы слушались плохо. В кармане лежало последнее письмо брата: «Оставь дома и нищету, и лицемерие. Приезжай ко мне, здесь не хватает европейцев. Голландцы знают, что делают, и обогащаются здесь фантастически. Если тебе этого недостаточно, чертов пачкун, добавлю, что здешняя жизнь на редкость живописна».
Так писал Оскар и добавлял: «Первое время, пока освоишься, поживешь у меня. Все, что тебе сейчас нужно, – собрать денег на билет. Чем ты рискуешь, в конце концов?» Вот уже в третий раз дедушка Абель доставал это письмо из кармана. Он положил кисть на ступеньки, а сам присел в оконной нише. И в тот момент принял окончательное решение – словно с размаху всадил топор в деревяшку. Оно было ничем не подготовлено и никак не связано ни с его творческими планами, ни с мечтами о богатстве. Решение пришло сразу и окончательно. Скоро прибудет домой Оскар, страдающий дизентерией. Обратно он уедет в сопровождении брата.
Эстрид сначала смеялась над Абелем, а потом плакала. Три раза снимала с пальца обручальное кольцо и возвращала его на место. В конце концов она его оставила, но Абель уехал.
Откуда же пришло это решение? Оно застряло в голове дедушки Абеля словно заноза, в то время как горькая правда доходила до его сознания постепенно, пока не достигла степени полной уверенности в совершенной ошибке.
Несколько раз я читала деду вслух по просьбе бабушки. Книгу, по словам дедушки Абеля, прислал ему один хороший друг. Дело было в Эльхольмвике. Дедушка Абель лежал в постели. Большие руки со сцепленными в замок пальцами покоились на груди. Иногда он прикрывал глаза. Иногда кивал, если слушал что-нибудь хорошо знакомое. Книги дедушкиной юности возвращали его к тем временам, когда он еще понимал сам себя.
Одна из них называлась «Так говорил Заратустра» и принадлежала перу Фридриха Ницше. Она завораживала отточенным ритмом, призывным и баюкающим одновременно: «Изгнанниками должны вы быть из страны ваших отцов и праотцев! Страну детей ваших должны вы любить: эта любовь да будет вашей новой знатью, – страну, еще не открытую, лежащую в самых дальних морях. И пусть ищут и ищут ее ваши паруса».
Дедушка кивал, как будто эти слова были адресованы только ему.
Позже дедушка подарил мне эту книгу. Это случилось, когда Эльхольмсвик уже продали и мы паковали вещи. На первой странице я прочитала дарственную надпись от человека, которого дедушка Абель называл своим другом. Через много лет я узнала, что это был брат Эстрид.
Не знаю, куда подевались картины, которые дедушка писал на застекленной веранде в Эльхольмсвике. У меня сохранилась только одна – красивое спелое яблоко на ветке. Но это была его ранняя работа, еще до отъезда на Яву. Похоже, уже тогда Абель предвидел, чем будет заниматься под старость.
После продажи Эльхольмвика я побывала в дедушкином доме только один раз. Дом купил строительный подрядчик из Сюндсвалля. Он стоял на грани банкротства и искал, куда бы вложить капиталы, чтобы их не потерять. Имение он оформил на свою жену.
Дедушкин лес вырубили, землю поделили на участки и застроили уродливыми дачными домиками – новому хозяину требовались деньги. Та же участь постигла и сад. Яблони выкорчевали. Вероятно, так было нужно, хотя, узнав об этом, я ужаснулась. Не знаю, как пришла мне в голову эта глупость – навестить Эльхольмсвик. Я помню поездку, как в тумане. Дом бабушки и дедушки стоял на месте. После ремонта он даже похорошел.
Похоже, новый владелец пытался даже развить кое-какие из дедушкиных идей. Результатом оказалось странное каменное сооружение на месте бабушкиного огорода. Оно напоминало сложенное из булыжников жилище, выстроенное не без помощи цемента. Баня? Винный погреб? Я пыталась разгадать замысел хозяина. Не сумев найти удовлетворительного ответа, успокоилась на том, что меня это не касается. В целом архитектурные потуги нового владельца выглядели смешно и даже показались мне оскорбительными.
Я не знала, кому обязана этим чувством, потому что не следила за судьбой имения. Строительный подрядчик давно уже продал Эльхольмсвик. Его преемнику, однако, явно полюбился дедушкин дом. Он подновил и привел его в порядок, даже стеклянная веранда оставалась на месте. Я облегченно вздохнула.
Вероятно, памяти свойственно искажать истинный масштаб вещей. Это так, во всяком случае, для детских воспоминаний. Эльхольмсвик показался мне не то чтобы меньше, чем много лет назад, но как-то теснее. Старая кузня как будто раньше отстояла от дома дальше, чем теперь, лодочный домик, казалось, опустился к самому стиральному мостику, и вода затопила землю, на которой росли садовые деревья. Весь мыс сжался, словно сделал глубокий выдох, и сейчас, стоя на берегу, я напрасно ждала вдоха.
Мне не хотелось думать о том времени, когда Эльхольмсвик был выставлен на продажу. Потенциальные покупатели приезжали на сверкающих машинах. Среди них был один автомобиль редкой модели конца пятидесятых. Он не вписывался в наш мир и принадлежал времени, которое я не любила.
Дедушка встречал гостей в брюках для верховой езды и неизменной мятой шляпе. Бабушка с подозрением наблюдала за ними из окна второго этажа, сидя за швейной машинкой «Зингер». Я, уже семнадцатилетняя девушка, разъезжала по окрестностям на велосипеде, словно хотела напоследок впитать в себя запахи и краски этих мест.
Я чувствовала себя несчастной. Мои родители затеяли бракоразводный процесс. Старый мир неуклонно катился в пропасть, новый выбрасывал его остатки на обочину жизни.
И в этом не было ничего сверхъестественного, только мудрость, умножающая печали. В свете нежаркого, почти осеннего солнца мир обнаружил свою хрупкость. Дедушкины перголы оказались никому не нужны. Напротив, целая армия вооруженных современной техникой гробокопателей выстроилась, готовая их уничтожить. Вот и до наших мест докатилась цивилизация. Эльхольмсвик продается, потому что это необходимо. И ни у кого не находится времени лить слезы.
Бабушка с дедушкой доживали век в стокгольмской «двушке» с кухонным углом. Там не хватило места ни для яванских богов, ни для стола с львиными ножками. Старики боязливо передвигались среди остатков прежней жизни. Оба походили на приземлившихся на незнакомом берегу неуклюжих альбатросов. Дедушка надел костюм. Бабушка сменила хлопчатобумажные платья на нечто вязанное из темной шерсти с круглым воротником. Куда подевались дедушкины брюки для верховой езды и ножные обмотки? А медный колокольчик, куски застывшей лавы с флоринами, страусиное яйцо, женские руки из слоновой кости?
Кто всадил топор в ствол яблони? Кто в последний раз вывел Брюнте и Фюксена из стойла? Кто вообще все это оценивал и описывал?
Я сдала выпускные экзамены, и бабушка с дедушкой появились в школе с белым радиоприемником, который я хотела получить в подарок. Их прибытие стало для меня неприятным сюрпризом. Стоило мне увидеть их в толпе на школьном дворе, и мое сердце упало. Я не хотела, чтобы они приходили. Они так не соответствовали всей этой обстановке! Прежде всего, их выдавала одежда. Два странных создания, они принадлежали давно не существующему миру. И это понимали все, кроме них.
Но хуже всего было то, что они явились разделить со мной радость, которой я не испытывала. Я встретила бабушкин взгляд, когда сидела на чьем-то плече. Бабушка поджала губы, выражая высшую степень изумления, а мне в тот момент больше всего на свете захотелось умереть или увидеть ее мертвой. При этом я улыбалась, и ложь была нестерпима почти до боли.
Все рушилось. Прежняя жизнь, словно поднятые со дня водоема сгустки ила, оседала на дно – и я вместе с ней. Это совпало с продажей Эльхольмсвика и перемещением бабушки с дедушкой в мир, которому они не принадлежали. Оба события не имели между собой ничего общего, просто совпали.
Я знала, что все равно не оправдаю их ожиданий, что даже если лопну – с отвратительным глухим звуком, как упавшее с ветки яблоко, – не смогу подарить им радость, которой они от меня ждут. Однако кожа на моем лице как будто была цела, и я старалась сохранить ее любой ценой, потому что в противном случае все для меня было бы кончено.
Никто не успел ничего понять. Мои родители стали свидетелями собственного краха. Мир изменился и наполнился новым светом, не оставившим в нем ни единого темного уголка, ни легчайшей тени.
А я все еще за что-то цеплялась, сама не зная за что, сопротивлялась собственному отчаянию, безумию, болезни. Ничего у меня не получалось, мне удавалось разве что сохранять хорошую мину при плохой игре. Но и это давалось ценой такого напряжения, что ни на что другое сил просто не оставалось.
Я стала дистанционно управляемой. Я смотрела на себя со стороны, но в том, что я видела, меня не было. Я ощущала себя где-то совсем рядом, в неприятном режущем звуке, который не шел у меня из головы. Я стала дистанционно управляемой и подчинилась, чтобы не взорваться изнутри. Некая дружественная сила время от времени отдавала приказы: улыбнуться, развернуться, приготовить кофе, надеть на голову дурацкую студенческую шляпу, потому что я сдала выпускные экзамены в школе и стала студенткой, – так все и шло своим чередом.
В подобном состоянии я могла, как выяснилось, подвергнуть собственное тело унижению, физической боли – все это уже не имело никакого значения. Со временем я пошла и на это, но режущий звук не проходил. Что-то случилось, я толком не понимала что. Так я прожила много лет, чуть больше десяти, если быть точнее.
Я терпела. Я чувствовала, что разрыв велик, но не осознавала его глубины. Ощущение расколотости стало для меня единственной реальностью. Я не отворачивалась от нее. Вынужденная скрывать свое состояние, чтобы не сгинуть окончательно, я послала в мир вместо себя бумажную куклу. По счастью, это у меня получилось. В противном случае само мое существование оказалось бы под угрозой.
Я боялась перестать существовать, при этом не особенно страшась смерти. Быть и не быть одновременно – самое кошмарное, что может случиться с человеком в жизни. Поэтому я и подвергала свое тело всевозможным испытаниям, в том числе и физическим, которые засвидетельствовали бы мое существование. В основном это была все та же свербящая, режущая боль. Боль исключала меня из мира живых, и отныне я входила в их круг только по билетам. Однако ни один из визитов не стоил того, что я за него заплатила.
Я до сих пор помню, как была ошарашена, когда бабушка с дедушкой появились на школьном дворе с белым радиоприемником. Маятник боли качнулся с новой силой, в то время как голос, доносившийся из глубины моего послушного тела, прокричал радостное приветствие. Я выпила достаточно, чтобы оставаться милой со всеми дядями и тетями. А потом укатила в город с шумной студенческой компанией. Я позволяла хлопать себя по плечу и подставляла щеку для поцелуя. Я порядком опьянела на том чужом празднике, так что плохо осознавала происходившее вокруг меня. На следующее утро я вернулась домой и не нашла там ничего, кроме увядших цветов и беспорядка, которому и сама была невольной виновницей. Не думаю, что другие веселились больше меня, надеюсь, что это не так.
Вечером дедушка пригласил всех в единственный в городе ресторан, где готовили рис по-индонезийски. Папа не пошел. Завидев меня в дурацкой четырехугольной шляпе, музыканты стали играть студенческие гимны. Си полагала, что я вне себя от счастья.
Наконец дедушка Абель пригласил меня танцевать, и моя бумажная кукла вскочила со стула, размахивая зеленой юбкой.
Наконец-то стало ясно, что я понимаю под словом «Эльхольмсвик».
В один прекрасный день я уехала в город, с которым меня ничего не связывало. Именно поэтому я его и выбрала. Он назывался Гётеборг.
Старая жизнь постепенно сходила со сцены. На наших глазах рождалась новая Швеция, не имеющая с нами ничего общего. Или это все была моя мнительность? Нет, что-то происходило на самом деле. И не только с нами.
Передо мной разверзлась бездонная пропасть, называемая «Ничто». Она представляла мне мое будущее. По объявлению в «Гётеборгпостен» бумажная кукла сняла для нас квартиру в Хаге[14]14
Район Гётеборга.
[Закрыть] – комната с кухней, удобства во дворе. Наше новое жилье мало назвать несовременным, оно оказалось на редкость убогим и мрачным. Солнце освещало его, проникая через одно-единственное окно, не больше часа в сутки. Прежние жильцы выехали куда-то в предместье.
По-своему это было нормально. Мы с бумажной куклой осели там на шесть или семь лет. Мне нравилась эта квартира, ни о чем лучшем я и не мечтала.
Я оставила родительский дом примерно в том же возрасте, что и дедушка. Он был лишь немногим старше, когда покинул Швецию. На этом сходство заканчивается. Можно добавить разве, что в выборе жизненного пути оба мы одинаково мало руководствовались логикой.
Это верно, во всяком случае, для меня. Кроме того, я действовала под гнетом обстоятельств. Я бежала от чего-то такого, что грозило меня раздавить. Оно не имело названия и не было порождением чьей-либо злой воли. В темноте его присутствие ощущалось особенно сильно. Я подумала, что в одиночку легче справлюсь с собственной отчужденностью. Там, где тебя никто не знает, не нужно соответствовать чьим-либо ожиданиям. И я смогу подтверждать собственное существование, не прибегая к помощи бумажной куклы. Остальное как-нибудь переживу.
В Гётеборге меня и настигло известие о дедушкиной смерти.
Я села на поезд до Стокгольма, чтобы успеть на похороны. Стояла весна, на Северном кладбище цвели крокусы. Собрались все, кроме папы. Си пригласила музыкантов. Карин играла на виолончели. Вот, пожалуй, и все.
Хотя нет. Накануне церемонии мы поехали к бабушке. Уже в лифте я слышала, как она открывает входную дверь. Бабушка ждала нас и приветствовала каждого по отдельности. В траурном платье она походила на маленькую птичку. В собранных на затылке черных волосах серебрились отдельные седые нити. Помню, как она бросилась мне навстречу, раскинув руки. Никогда ее объятия не были такими крепкими.
И каждому из гостей, включая и детей, и внуков, бабушка дарила розу. Она купила их целый букет.
– От дедушки, – сказала она, целуя меня.
После смерти мужа бабушка будто ссохлась. Целыми днями сидела в кухонном углу с очками на носу и читала «Аллерс» или «Домохозяйку». Ее дни тянулись долго. Теперь она была одинокая дама из Сурабаи, не имевшая в Стокгольме ни родных, ни друзей. Когда становилось особенно невыносимо, бабушка садилась на автобус и ехала куда-нибудь на окраину города. Там она сидела на скамейке в своем черном пальто. Ее долговязый мальчик умер, и у нее не осталось желания жить дальше. Однажды бабушка заболела и легла в больницу. Ее кончина не была такой мирной и красивой, как дедушкина.
Ее мучили судороги. Бабушка впала в кому, а потом заговорила на незнакомом персоналу языке – смеси голландского с малайзийским. Шведский тотчас выветрился у нее из головы.
Разумеется, позвали Си, которая все понимала; она подолгу оставалась в палате.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?