Текст книги "Петр Иванович"
Автор книги: Альберт Бехтольд
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Шесть рублей, то есть пятнадцать франков в месяц?!
– Это жалование. Остальное, дорогой друг, они наскребают сами. Эти люди не остаются в накладе и не нуждаются в вашем сочувствии.
Глава 13
В послеобеденное время, как им и было велено, господин гувернер с Пьером отправлялись на прогулку. Сразу после еды, еще до того, как пробьет час дня, обоих можно было увидеть выходящими из дома Урусова и поднимающимися по улице в направлении горы Машук, восьмисотметрового спящего вулкана, у подножья которого расположен Пятигорск. Но они не совершали восхождения, а только делали вид. Они шли быстрым спортивным шагом лишь до тех пор, пока находились в поле зрения, на всякий случай. Потом темп ходьбы постепенно замедлялся. В конце концов они еле тащились, как двое бернардинцев или ньюфаундлендов, изнуренных зноем. Такой жары Ребман еще никогда не испытывал, даже во время приснопамятной школьной экскурсии в Мадеранскую долину, когда всем казалось, что они вошли в раскаленную духовку.
Однажды эти двое вообще не пошли в гору – остались в курортном парке, прошатались там около часа, все осмотрели, а потом просидели на скамейке, пока не пришло время возвращаться домой. Когда он об этом рассказал Маньину, – ведь он всякий раз требовал подробного отчета о том, где они побывали, – тот сделал ему выговор: дескать, так дело не пойдет, они должны ходить пешком много и быстро – ходить, ходить, ходить!
– Но, месье Эмиль, не в такую ужасную жару! – возразил по-французски Пьер. – Это же не имеет никакого смысла! Мы одни болтаемся по городу, кроме нас, на улице ни души.
– Ну так зайдите куда-нибудь, выпейте чаю или съешьте мороженого. Но гулять вы должны непременно, это просто необходимо Пьеру. Именно для этого мы вас и вызвали. Вот вам десять рублей для утоления жажды.
Так что им ничего не оставалось, как отправляться на прогулку. Они передвигались, высунув язык и шумно дыша, как выкупанные собаки. Это, вправду, очень изнурительно: шагать по высохшей, обесцвеченной местности, над которой, когда ветер дует с равнины, словно коричневый туман, висит пыль.
Пьер хотел было испробовать один трюк.
– Знаете что, – сказал он на третий день, когда их снова выставили за дверь, а солнце палило нещадно, – а что если каждому из нас незаметно сунуть в карман книжку – маленькую, чтобы не было видно, а потом найти тенистое местечко и «прогуливаться», лежа на спине. Ну, как вам такая мысль?
– Идея хорошая, – сказал Ребман, – но неосуществимая.
– Почему? Никто ведь об этом не узнает.
– Кроме нас двоих! Нет, так не годится, нам ведь нужно гулять.
И они гуляли. Обходили все окрестности Машука. И когда они вечером возвращались домой, и слепой бы заметил, что они совершили долгую прогулку пешком: такими измученными они выглядели. Даже казак Василий их жалел.
А Маньин только посмеивался: вот и хорошо, после такой прогулки здорово спится.
– И что же вы видели? Не заблудились в пути?
– Нет, – сказал Пьер, – улица перед нами всего одна, она и указывает дорогу!
А видели они памятник Лермонтову в акациевой роще.
– Разве это полноценная прогулка? Это же совсем рядом!
– Мы пошли в обход Машука и уже на обратном пути видели памятник.
– Ого! Молодцы, ребята! – говорит Маньин, – настоящие солдаты!
– То-то, мы и сами с усами, – огрызнулся Пьер. – Кстати, знаете, о чем я там подумал?
– Нет, о чем же?
– Я подумал, что если бы мы встретили вас там, в роще, случилась бы еще одна дуэль. И пришлось бы господину Эмилю Маньину тоже соорудить надгробие, но, конечно, не такой красоты, как лермонтовское!
Это было по-настоящему ядовитое замечание, и тогда Ребман впервые почувствовал, что между этими двумя не все ладно.
После ужина Пьер лег в постель. Он совсем вымотался, взмок и ослаб, бедняга.
И тут Маньин предложил Ребману:
– Если хотите, можем взглянуть на ночной Пятигорск, я могу показать вам кое-какие места, которые принято посещать только под покровом ночи.
– С удовольствием! Только если это не очень дорого стоит. Мне нужно непременно обновить гардероб, мой слишком теплый для местного климата.
– Вам это ничего не будет стоить, я вас приглашаю. А что до одежды, – Маньин открыл стенной шкаф и достал красивый белый, льняного полотна пиджак – примерьте-ка вот это, у нас с вами, кажется, приблизительно один размер.
Это, конечно, совершенно не соответствует действительности: месье Эмиль почти на голову ниже Ребмана. Но дареному коню, как говорится, в зубы не заглядывают.
– Сидит как влитой! Возьмите его себе, мне он больше не нужен. И купите себе кепи, белое, оно будет полегче этой вашей фетровой шляпы. Здесь, в России, не носят валяных колпаков.
Они берут извозчика и, подскакивая на каждой дорожной выбоине, спускаются в город к вокзалу. На улицах полно народу, словно из муравейника, радуясь вечерней прохладе, повыползали на променад все муравьи. Повсюду слышны крики мальчишек-газетчиков. В Швейцарии такие еще в школу ходят, а эти заняты делом.
– «Пятигорское эхо»! «Кавказский край»!
Они высадились у са́мого вокзала, и Маньин повел своего гостя к бело-голубому низкому дому с надписью, которую Ребман прочел как «MPAKMUP». Такого слова он еще никогда не встречал.
– Что это значит? – спросил он у своего «гида».
– Читается «ТРАКТИР», а по-немецки «WIRTSCHAFT», то есть кабачок. Но того, что предлагают здесь, не найдешь ни в одном немецком заведении. – Он прищелкнул языком. – Сейчас сами убедитесь.
Но Ребман не видел перед собой ничего, кроме четырех выбеленных стен и двух рядов железных столов, покрытых бумагой. Более подходящего слова, чем на вывеске и не найти, подумалось ему, здесь и, правда, ждут, кого бы угостить[15]15
По-немецки глагол «traktieren» означает «угощать» (прим. переводчика).
[Закрыть]. Но пока никто не явился.
– Еще рано, – говорит Маньин.
Кельнер в белом переднике – возможно, что это и есть сам хозяин – поклонился им прямо до земли. Судя по всему, Маньин здесь не в первый раз – их сразу провели в отдельный кабинет. Кельнер что-то шепнул месье Эмилю на ухо.
Маньин качает головой:
– Пока не нужно.
Тогда кельнер встал около стола навытяжку с блокнотом в руках.
– Я сам закажу: после тех объедков, которые нам присылают из гостиницы, я всегда голоден, – говорит Маньин.
И кельнер записывает. Довольно много. Когда он ушел, Ребман поинтересовался:
– А что он спросил, когда мы вошли?
– Ничего особенного. Просто спросил: «Вы одни?»
– Разве он меня не заметил?
– Вы не поняли: он имел в виду, не желаем ли мы откушать в обществе.
– В обществе? Зачем оно нам? И что это еще за общество?
– Дамское общество, разумеется! Вы всегда так недогадливы? – Он крутит ус. – Можно позвать горячую четырнадцатилетнюю черкешенку, о-ля-ля! Хотите, пригласим парочку?
Ребмана передернуло:
– У меня на это нет денег! А даже если бы и были, я не смог бы с ней даже объясниться! Не говоря уже о прочем.
Маньин смеется:
– В любовных делах можно понять друг друга и без слов. Вы еще этому научитесь!.. А вот и закуска!
Вошел официант, неся в одной руке графин водки с двумя стаканами, а в другой – большую миску салату из помидоров. Поставил все это на стол, затем принес тарелки, приборы и полную корзинку тонко нарезанного черного хлеба.
– Что ж, приступим! – Маньин разлил водку по рюмкам, подмигнул Ребману, дескать, «ваше здоровье!», выпил залпом, поставил рюмку и закусил салатом и хлебом. Ребман из вежливости тоже выпил, но только один глоточек этого очень крепкого шнапса. А салата есть не стал, он вообще не любит помидоры, этих уродов из семейства пасленовых.
– Ну что ж, придется мне съесть все самому, несмотря на риск отравиться! – радуется Маньин.
И, действительно, опустошает всю миску. И рюмки тоже – одну за другой.
Второе блюдо долго не приносят. Его должны сначала приготовить, но Маньин уверяет, что угощение стоит того, чтобы подождать: таких блинов, какие готовят здесь, не везде можно отведать – ими этот трактир славится на всю округу. Есть люди, готовые босиком идти до Владивостока, если им посулить блины с икрой. – И вы были бы первым, кто не оценил бы по достоинству этой жемчужины русской кухни. Знаете ли вы, что известны случаи смертей от объедения блинами? Нет, я не шучу, такое, правда, случается!.. А, вот нам их уже и несут!
Официант вошел с блюдом, покрытым салфеткой. Когда он поставил блюдо на стол и снял салфетку, показались маленькие омлетики, целая куча, хорошо обжаренные до золотистого цвета. Официант быстро кладет по одному на тарелку обоим господам и накрывает остальные. Маньин сразу поливает свой блин горячим маслом, мажет сметаной и сверху кладет ложечку черной икры. Затем он скручивает блин рулетом и, два раза куснув, поедает весь «омлет».
– Берите же, пока горячие, потом они уже не так хороши! – угощает он.
Ребман пробует – и делает над собой огромное усилие, чтобы сразу не выплюнуть: его даже в жар бросило. Какая же гадость! «Омлет» – еще куда ни шло, хотя его явно перехвалили: в нем и яиц-то даже нет.
– Нет, – подтверждает Маньин, – их готовят из мучного теста, а именно из гречневой муки, только из нее получаются настоящие блины, никакая другая не годится. Смотрите, вот какие они должны быть: когда берешь блин вилкой, он должен рассыпаться.
Но Ребману блюдо не по вкусу, и, решительно сбросив путы излишнего приличия, как это умеют клеттгауэрцы, он заявляет:
– Сыру и большому пиву я бы больше обрадовался. Нельзя ли попросить, чтобы на омлет положили хотя бы ветчины?
– Как хотите, – хохочет Маньин и что-то говорит кельнеру, да еще и с присказкой, которую Ребман не разобрал. Но по тону и выражению лица было ясно, что речь шла не о комплименте.
Кельнер с непроницаемым лицом ответил «Слушаюсь!», и через минуту Ребман уже получил свою «начинку». С нею он принес несколько блинов, но не так много, как Маньину: тот один уже покончил с целой кучей блинов и попросил порцию свежих. Потом еще одну. Уплетая блины, он ведет счет: двадцать три, двадцать четыре, двадцать шесть… двадцать девять! Кажется, он даже гордится своими достижениями. И полграфина водки скушал под это дело. Наконец он заявил:
– Все, больше не могу! Знаете, каков рекорд России? Сто двадцать семь! Да, сто двадцать семь штук за один присест! Его установил один московский купец. Но эта слава ему стоила жизни.
– Тоже мне слава! Я бы ради такого «подвига» и с печки не слез!
– Еще слезете! Вы еще всему научитесь!
Когда убрали со стола, Маньин подмигнул официанту. Тот выскользнул наружу и через минуту вновь появился, на сей раз с двумя писаными красавицами в черкесских костюмах, одна из которых подсела к Маньину, а другая – к Ребману. Маньинова «дама» тут же с ним чокнулась – «Ваше здоровье!», и залпом опрокинула рюмку водки!
Маньин совсем разошелся. Он и прежде, бывало, рассказывал своему земляку, как из «архискучнейшего родового гнезда в Барановичах» (именно так он выразился) время от времени отправляется в уездный город «вздохнуть полной грудью». А что, если все то, о чем он рассказывает, правда? Ведь, судя по его поведению, это вполне возможно: он заливает своей соседке водку за корсаж, плещет на шею, затем разрывает на ней платье и слизывает языком струйки, куда бы они ни текли. И при этом лепечет всякие непристойности. Ребман плохо понимает по-французски, но некоторые слова врезались ему в память еще в гимназии, ведь такие вещи распространяются даже быстрее, чем блохи. Он знает достаточно, чтобы понять этот лепет. Тем временем Маньин уже совсем не обращает внимания на своего гостя: кажется, он вообще забыл, где находится. Потеряв над собой всякий контроль, он начинает раздевать девицу.
Но тут появился кельнер – судя по всему, он был начеку, постоянно наблюдая за тем, что творилось в кабинете. Уже далеко не так почтительно, как вначале, что-то говорит Маньину. Тогда тот берет свою девушку на руки и покидает вместе с нею кабинет.
А Ребман остается сидеть с другой черкешенкой. До сих пор он ее вообще не замечал, словно она растворилась в воздухе. Теперь же он повернулся к ней и как следует рассмотрел. Она была писаной красавицей, намного красивее той, другой: черные как смоль волосы, черные блестящие глаза, и кожа, смуглая и гладкая, как лайковые перчатки. И вообще, она ведет себя совсем не так, как ее коллега: ничего не пьет и не делает никаких попыток приблизиться к Ребману. Она тихонько сидит и спокойно ожидает, что будет дальше. И, поскольку ничего не происходит, она открывает дверь, за которой исчез Маньин со своей ношей, и с гримасой отвращения, неожиданной для девушки ее рода занятий, бросает:
– Он свинья! А тебя я люблю, ты хороший!
Это прозвучало честно и открыто.
Ребман растерялся и не знал, как себя повести. «Что мне теперь делать, – думал он, – как выбраться из этого дома?» Он вспомнил, что есть одно местечко неподалеку, откуда дорога выведет его к дому. Он собрал все свои познания в русском, все, что он выучил дома, по дороге, в Барановичах и после. Но как только он собрался с силами, чтобы сказать фразу, кавказская красавица сама заговорила с ним на прекрасном французском:
– Уходите, просто идите, если вам это все не по вкусу!
Ребман чувствовал себя упавшим с облака:
– Так значит вы?..
Она улыбается в ответ, но довольно грустно:
– Да, я не черкешенка, и даже не русская, я – француженка.
– И как же вы здесь оказались?
– А как оказываются в подобных местах?!
Он ожидает, что ему поведают как. Но поскольку никто и не думает с ним откровенничать, замечает:
– Да, но наверняка можно было найти и другую возможность заработать на себе на хлеб.
Она качает головой:
– Я ее не искала, это мой выбор!
– Как же это возможно?! Здесь, в таком месте, такая девушка, как вы!
– Да, я так захотела!
Теперь Ребман видит перед собой лицо женщины легкого поведения, одной из тысяч.
– Когда мне не было еще и пятнадцати, в родном Париже я познакомилась с русским студентом. И полюбила его. Год спустя он сдал экзамены и должен был вернуться домой. К сожалению, он был из «хорошей» семьи!
– Почему к сожалению?
– Не перебивайте, сейчас все узнаете. Он должен был вернуться и взял меня с собой, чтобы, как только встанет на ноги, на мне жениться! А потом он женился, но не на мне: для его родителей я была низкого происхождения, а ему решили подыскать «достойную партию».
– И поэтому вы?..
– Да, поэтому! Другой причины нет. Видите, сколько странных людей в этом мире!
– Но вы ведь еще так молоды, могли бы наверняка заняться чем-то другим, вместо того чтобы здесь прозябать!
– Да, могла бы, но не желаю, он ведь тоже должен понести наказание!
– Наказание, он?
– Да, он! Ему известно, где я, он однажды был здесь, и я сыграла свою роль, конечно, по-другому, чем с вами, блестяще сыграла, так что получила даже удовлетворение, видя, как он мучается и страдает. И он явится снова, его тянет сюда, как преступника на место преступления. Voilà, вот почему я не бросаю своего занятия.
Ребман хотел что-то сказать, но она уже не слушала: налила себе полный стакан водки и залпом его осушила. Ее передернуло, словно в ознобе. Затем она встала и вышла, не сказав больше ни слова.
Глава 14
Отношения с Пьером складываются намного лучше, чем Ребман предполагал. У него еще со школьных времен в родной деревне было некоторое предубеждение касательно мальчиков из богатых семей, молодых господ. У них был один такой, иностранец, сын доктора, который на старом крестьянском дворе неподалеку от их деревни соорудил нечто вроде курорта. А его сын не ходил в школу пешком, как простые деревенские мальчишки, он приезжал «на кучере», в бернской коляске, запряженной козлом! И уже поэтому он считал себя вправе все время насмехаться над однокашниками, так что никто не хотел с ним рядом сидеть. Потом во время урока гимнастики, когда занимались скалолазанием, он неожиданно наложил в штаны – у него, как оказалось, еще, ко всему прочему, была заячья душа. С тех пор все его называли не иначе как «вонючка». А юный Петер, как истинный сын тетушки Ханнили, перенес это неприятие на всех прочих богатых юнцов, навечно причислив их к «вонючкам». Это относилось ко всем, кроме коренных представителей кильхдорфской деревенской «аристократии». И остатки этого давнего отвращения он вначале испытывал и по отношению к Пьеру Орлову.
Чем ближе Ребман его теперь узнает, чем чаще видит и слышит, тем больше симпатии он вызывает. Понадобилось не так много времени, чтобы эта симпатия переросла в настоящую взаимную дружбу. Их дальние прогулки, от которых они поначалу старались уклониться, стали со временем доставлять истинное удовольствие.
Пьер начал расспрашивать Месье о его близких, и было удивительно, какой неподдельный интерес проявлял этот богатый избалованный дворянский сын к убогому провинциальному прошлому своего наставника. Он без конца расспрашивает, особенно о матушке Ханнили, и все ему мало. И когда Ребман снова заикнулся о том, что вырос в бедности, Пьер ему заметил, что это была вовсе не бедность, а огромное богатство, и что он от чистого сердца завидует той атмосфере, в которой Ребман провел детство и юность.
– Погодите, – отозвался Ребман, – но у вас все было гораздо лучше того, что пережил я!
На это Пьер Орлов покачал головой:
– Нет, да нет же!
И тут он рассказал Ребману, как рос, вернее, как его растили: никаких друзей-приятелей, как у других детей, одни взрослые вокруг! Он ни шагу не мог ступить без следующего за ним по пятам «полицейского надзора»: «Петька, это нельзя! Петька, туда не ходи! Петька, этого не трогай!»
И каждую ночь прерывали его самые сладкие сны, чтобы напичкать съестным, как фаршированного фазана.
– Это была не жизнь, а одно мучение! Поговорим лучше о чем-нибудь другом.
И Пьер начинал повествование о Кавказе, о борьбе свободных горных племен против царя под предводительством Шамиля, который до сего дня остается героем русской молодежи.
– Он, а не царь?!
– Ясное дело! Вы разве не видели портреты Шамиля в каждой лавке? Шамиль и его люди, вот кто был героем! Мой дедушка – отец maman — был с ним лично знаком и глубоко его почитал, будучи офицером российской императорской армии!
Потом он снова вернулся к теме швейцарской деревни: как это можно пережить потерю матери?
– Я бы не смог, я бы лишился рассудка!
– Нет, – говорит Ребман, – обо всем заботится природа, особенно это касается молодых. Рассудка никто не теряет, он как бы усыпляется, чтобы смягчить тяжесть потери. Со мной, по крайней мере, было так. Я помню все, словно это было вчера, хотя с тех пор прошло уже больше десяти лет: как я стоял рядом со стариками, сухими глазами глядя на односельчан, мужчин и женщин, пришедших разделить со мной горе. В наших краях есть такой обычай: гроб выставляют при входе, ближайшие родственники стоят по правую и по левую руку, и когда начинают звонить в колокол, с соболезнованиями, один за другим, приходят все жители деревни, как говорится, чтобы протянуть руку помощи. А я стоял там и думал: к чему эти грустные лица, мама ведь не умерла! Я шел за гробом с шапкой в руках, шагая в ногу с теми, кто его нес, – как будто это меня не касалось. И когда я услышал, как священник в церкви сказал: «Жив Иисус, а с ним и я», моя вера в то, что мама не умерла, стала убеждением. Я не пошел со всеми на кладбище, как полагалось по обычаю. Незаметно спустился по ступенькам, ведущим из церкви к дому. Пошел в свою комнатку. Сделал уроки. Вечером лег спать и проспал всю ночь.
– Вы спали в такой день?
– Да, всю ночь. «Мама ведь не умерла, я слышал, как она ходит по дому», – сказал я сам себе перед тем, как погасить свечи. А на следующее утро, прежде чем пойти в школу, я завел часы и проветрил дом. Когда вернулся, полил сад. В субботу прибрал в доме. Поставил на стол букет цветов. Подмел во дворе и на улице, как положено у порядочных людей и все такое, как если бы мама ненадолго уехала на каникулы.
– Сколько вам тогда было?
– Четырнадцать.
– Как мне теперь! А что потом?
– Потом мой дом и всю мебель из него распродали с молотка. Продали лавку и сад – такой красивый, разбитый в ложбине, где я сажал молоденькие деревца. Продали и виноградник вместе с частичкой моей души. Все без остатка. И когда я в следующее воскресенье после воскресной школы прибежал домой и по старой привычке еще в сенях начал кричать «Мама, давай пить кофе!», и с разбегу влетел в гостиную, мою и мамину, там сидели чужие люди за чужим столом, накрытым чужой скатертью, висели чужие занавески на окнах, чужие картины на стенах и вокруг всего этого витал чужой дух. Тут я очнулся и наконец осознал: мамы здесь, действительно, больше нет и у меня больше нигде нет дома, несколько метров земли на кладбище погребли под собою все, что у меня было в этом мире. С того времени во мне жила только одна мысль: бежать, чем дальше, тем лучше! Раз земля круглая – обойти ее вдоль и поперек! В этом еще одна причина моего отъезда за границу, а иначе я, вероятно, оставался бы дома, как и все прочие.
Пьер не говорит ни слова. Только когда они уже вернулись домой, он спросил:
– А из-за чего мама Ханнили не вышла снова замуж?
Ребман открыл от удивления рот:
– Не вышла замуж? Моя мама? Мне такое даже в голову не приходило! И ей, очевидно, тоже.
– Но почему? Разве вам не кажется, что так ей было бы легче и в тех же условиях ей, может быть, не пришлось бы так рано умереть!
– Может быть, и так. А как же я?!
– Да… Не правда ли, с этой мыслью трудно или даже невозможно смириться, даже если пытаешься!
Тут Ребмана осенило: все именно так, как утверждал Штеттлер. Мальчик обо всем знает и страдает, хотя и не говорит об этом прямо. И с того самого дня Пьер стал Ребману ближе и дороже.
Когда они пришли домой, Василий подал Пьеру свежий номер «Пятигорского эха», указывая пальцем на отчеркнутое место. Пьер прочел. Да-да, он уже знает. И обратился к Ребману:
– Завтра в обед на лугу за городом – игры кубанских казаков. Это у них называется джигитовкой. Вам интересно посмотреть?
– Разумеется, еще как интересно! Хоть раз в жизни увидеть, что это за народ такой, казаки!
– Тогда пойдемте, я тоже с удовольствием еще раз погляжу.
О казаках, этих дьяволах, как их называл сам Наполеон, Ребман уже был наслышан. Как и каждый школьник, он слышал о них много всякой чепухи – вплоть до того, что они едят младенцев. Да и Пьер ему рассказывал, как их строго отбирают и какая у них трудная служба – во всем мире нет лучшей конницы!
И вот теперь он увидит их воочию, да еще и в седле, не так, как в свое время на Крещатике или здесь, в городском саду. Сразу превратившись в прежнего мальчишку, Ребман по-детски радуется возможности хоть одним глазком взглянуть на этих чертей, заглянуть к ним на кухню, побыть в их кругу. Наконец-то хоть что-то происходит в этом скучном Пятигорске!
Поле для джигитовки в длину не более ста шагов и в ширину едва двадцать шагов – мизерного размера, если представить себе, что по нему будут скакать вытянутым каре. Вокруг стояли казаки, и первое, что бросилось Ребману в глаза: отсутствие всякого оружия и даже патронташей. В руках у наездников были только длинные прутья из орешника! Зрителей почти нет: для курортников слишком жарко, а местные уже вдоволь насмотрелись на эти забавы.
– Тем лучше мы увидим и разнюхаем все! – говорит Ребман.
Уже сейчас слышен резкий запах лошадиного пота, кожаной сбруи и вытоптанной травы.
Сначала ему не так уж и понравилось: подобное увидишь в каждом цирке. Верховые мчатся, стоя в стременах или на седле, в одной руке – поводья, в другой – шашка, которой они крутят над головой. Казаки на ходу выпрыгивают из седла, проскакивают под брюхом коня, делают стойку на конской спине и все такое прочее.
Но Пьер предупреждает:
– Погодите, самые трудные трюки еще впереди!
И действительно: Ребман не поверил своим глазам, когда увидел, как наездник галопирует, стоя на двух лошадях сразу. И как двое, скача навстречу друг другу, меняются лошадьми, продолжая мчаться галопом.
С каждым разом трюки становились все более дикими и опасными. Однако во всем видна дисциплина и строгая выучка, мастерство, выработанное упорным трудом многих поколений.
Вот выходят четверо: двое наездников в седле, третий лежит у них на плечах между лошадьми, на нем стоит, без поводьев или какой-либо другой страховки, «стойкий оловянный солдатик» и с громким «ура!» расстреливает в воздух все свои патроны.
Потом трое наездников составляют пирамиду: двое стоят один на другом, а третий забирается на них – это все в вытянутом каре – и проделывает на вершине свои трюки.
И, наконец, кое-какие боевые приемы, от которых мороз идет по коже. Трое преследуют друг друга. Внезапно первый оборачивается и стреляет в того, кто к нему ближе. Тот на ходу падает с лошади, которая резко останавливается, но перед этим он успевает бросить аркан, да так точно, что заарканивает третьего, того, что скакал последним, и он тоже слетает с коня. «Убитый» мигом вскакивает, и до того, как остальные поймут, что же происходит, успевает связать упавшего врага, уложить его на коня и сам на него запрыгнуть. Теперь его и след простыл, вместе с пленником и добытой лошадью.
– Такое они могут проделывать только на своих лошадях, которые всему обучены и выдрессированы, – объясняет Ребману Пьер.
Затем начинается фехтование, в котором эти ребята показывают еще одну сторону своего искусства. В пятнадцать коротких расщепленных кольев, расставленных на расстоянии пяти шагов друг от друга, втыкают длинные прутья лещины. В конце ряда торчат, также на кольях, два тряпичных шара величиной с человеческую голову. Казаки опять выстроились один за другим. Удар нагайкой – и первый стремглав сорвался с места, рука с шашкой дамасской стали откинута далеко назад. Наездник несется галопом, и вот уже прутья падают, как подкошенные: сраженные беспощадным ударом сверху или снизу, они разлетаются влево и вправо – только и слышно, как свищет в воздухе лезвие. Наконец, и оба шара летят в песок, один – направо, другой – налево. Казак за казаком скачет, стараясь «скосить» все прутья, а потом также срубить две «головы» по краям, – и все это так быстро, что невозможно уследить за движениями.
И в самом конце еще один фокус: установили два кола, на каждом сверху – деревянная дощечка. На одной лежит глиняный шар, размером с яблоко, на другой стоит горящая свеча. Один казак скачет галопом, забросив за голову нагайку. Удар – это был молниеносный удар – и половина шара лежит в песке, словно его разрезали бритвой пополам. Еще удар – и огонь свечи погас, но свеча не упала, ее нагайка даже не коснулась. Нескончаемым потоком проносятся казаки, и ни один ни разу не промахнулся.
И вот все выстроились в ряд, впереди – офицер. Скачут галопом, стоя, жонглируя оружием над головой, и издают варварский вопль, поравнявшись с комендантом гарнизона. С гордым и довольным выражением лица тот отдает им честь: «Спасибо, казачки!»
Они развернулись, постояли минуту и хором прокричали что-то непонятное.
Ребман внимательно следил за своим воспитанником: теперь снова, как и тогда в парке в Барановичах, когда мальчик сказал, что русский народ нуждается в кнуте, он – загадка для своего учителя. Сам Ребман наблюдал бы подобный триумф земляков, это торжество воинской доблести, замирая от восторга и гордости за своих. А Пьер Орлов только улыбается, словно хочет сказать, что всем давно известно, что ни одна цирковая труппа в мире не может сравниться с представлением лихих русских казаков!
Через несколько дней, когда Пьер и Ребман как раз собиралась на прогулку, в соборе начали звонить.
– По какой причине звонят? – спросил Ребман у Василия.
– Генерала хоронят, коменданта пятигорского гарнизона.
– Того, что мы видели недавно на джигитовке?
– Да-да, его, у него случился тепловой удар.
– Тогда я пойду на погребение, вы пойдете со мной, Пьер?
Нет, мальчик не хочет, на таких спектаклях ему нечего делать.
– Что ж, придется идти одному. Погуляем в другой раз. Предупредите месье Эмиля, полагаю, он не будет против.
Перед собором множество народу, особенно много военных, всюду черкесы, казаки и прочий армейский люд. В глазах рябит от разнообразия мундиров.
– Несут!
Снова зазвонили, все крестятся, мужчины снимают головные уборы. Отворяются ворота, военные по команде принимают стойку смирно, – Ребману впервые в жизни представилась возможность поучаствовать в церемонии русских похорон.
Впереди обыкновенный мужчина, очевидно, алтарник с позолоченным восьмиугольным фонарем, таким большим, что ему приходится то и дело выглядывать из-за фонаря, чтобы видеть дорогу. За ним, в золотом парчовом одеянии, одинокий священнослужитель кадит ладаном. Следом на толстой высокой штанге в три человеческих роста – две иконы. Мужчины, которые их несут, еле двигаются, такие они тяжелые. По обе стороны от процессии протянуты оградительные канаты, которые просто держат в руках. За иконами – большой золотой крест с изображением Спасителя, тоже золотым. Затем – хор мальчиков в белых сорочках. За хором – четыре попа в темных облачениях и греко-византийских митрах. Двое из них, что посередине, несут раскрытую книгу. Вот два… четыре… шесть… восемь… десять попов идут парами. А вон тот, должно быть, владыка, судя по великолепному облачению и толстой золотой цепи.
И только теперь, когда прошел весь клир, следует покойник. В тяжелом, кованном серебром гробу, в мундире со всеми орденами на груди, лежит он, открытый взорам толпы, – красавец-генерал, которого Ребман совсем недавно видел во время казачьих состязаний. Шесть молодых офицеров несут гроб на белой перевязи через плечо. А позади идут еще двое с крышкой гроба, на которой лежит казацкая сабля и фуражка с золотым позументом. Время от времени процессия останавливается посреди улицы – все благоговейно осеняют себя крестным знамением.
Усопшему заткнули ватой нос, но, несмотря на вату и густой кадильный дым, даже он, кажется, не может не чуять трупного запаха, распространившегося по всему пространству широкого бульвара. «Как жутко», – думает Ребман, – «я бы не хотел, чтоб меня так хоронили, даже с этими почестями!»
Процессия идет дальше: носильщик с фонарем, священник с кадилом, золотой крест, все иконы и хоругви. Поет хор. Двое читают из открытой книги. Народ стоит и крестится с благоговением. А мертвый генерал лежит, палимый кавказской июльской жарой, в гробу, и вокруг него кружит целый рой навозных мух.
В воскресенье, сразу после завтрака, Маньин говорит:
– Итак, отправимся все втроем на прогулку. Куда пойдем?
Он уже совсем пришел в себя после недавнего дебоша, снова великолепно выглядит: перед вами элегантный барин, с уст которого никогда не слетало ни одно скверное слово.
Ребман с большим удовольствием остался бы наедине с Пьером – им вдвоем гораздо лучше.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?