Текст книги "Шабатон. Субботний год"
Автор книги: Алекс Тарн
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
– Но пасаран, камрад Нуньес! – в тон ему отвечал внук.
«Камрад Нуньес» – так звали деда Наума в Испании, где советским добровольцам в целях конспирации назначались местные имена. Так в те годы адресовала ему письма бабушка Лиза: «п/я № 898, камраду Нуньесу». Она была на седьмом месяце беременности, когда дед уехал сражаться за братство свободы. Шел 1936 год – увидеться снова им выпало лишь в 1955-м. Бабушку Игорь Сергеевич помнил не слишком хорошо – она ушла из жизни довольно рано, а до того подолгу скиталась по больницам и диспансерам. Возможно, поэтому мальчик то и дело улавливал в ее глазах некую отчужденную отстраненность – дети вообще особенно остро чувствуют такие вещи, потому что нуждаются в безоговорочной любви близких. Тем бабушка Лиза ему и запомнилась, хотя много позже, переосмыслив свои детские впечатления, доктор Островски пришел к выводу, что, скорее всего, ее странная холодность адресовалась вовсе не внуку и не семье, а негостеприимному миру, который Елизавета Аркадьевна готовилась покинуть.
Зато мама боготворила Наума Григорьевича не меньше Игоря. Ее детство и юность прошли под знаком оклеветанного и невинно осужденного отца, знакомого Ниночке лишь по фотографиям. Она буквально жила приходящими с Колымы письмами, зачитывала их до дыр, до заучивания наизусть, а в зимние месяцы, когда льды и снежные бури отрезали «Черную планету» от материка, как будто окукливалась и так, замерев в категорическом нежелании радоваться, ждала открытия навигации. Соответственно, и весна наступала для нее значительно позже, чем для остальной природы, а именно в мае, с первой почтой, вываливающей на стол целый ворох накопившихся за зиму отцовских писем.
По-видимому, многогранник талантов деда Наума включал и эпистолярную грань – достаточно яркую, чтобы сказать, что дочь выросла на его письмах. Он вернулся, когда Нине Наумовне исполнилось девятнадцать, и праздник его возвращения стал самым счастливым событием в ее жизни. Таков был Наум Григорьевич Островский, несгибаемый комиссар в пыльном шлеме, герой Гражданской войны в Испании, попавший под каток сталинского террора, но не сломавшийся, а переборовший колымский кошмар, – полиглот, диссидент, аристократ духа, предмет всеобщего восхищения и образец для подражания.
Береговое шоссе меж тем подтягивалось к Хайфе; впереди уже маячил торчащий на хребте Кармеля «палец» университета, и Игаль сердито выставил в ответ свой, средний – нате, мол, получите! Священная память о деде не подлежала обсуждению, не признавала сомнений и компромиссов. Собственно, речь тут шла даже не о памяти, а об основе бытия самого Игоря Сергеевича Островского – он же доктор Игаль Островски, широко известный в своей узкой области ученый, автор статей в престижных журналах, без пяти минут полный профессор одного из самых авторитетных технических вузов планеты. Да-да, все эти личности и личины были сформированы дедом Наумом, вылеплены из мягкой глины, обожжены в печи до затвердения, а затем еще и доработаны начисто тонким резцом. Все до одного – и Игорь, и Игаль, и доктор, и ученый, и автор, и почти полный профессор. Жахни молотком по этой керамике – что останется? Пшик, обломки, глиняная пыль…
Проезжая через Адар, он сформулировал наконец примерную программу действий. Во-первых, ни слова маме – для нее это станет еще большим ударом, чем для него. А коли так, то нельзя открываться никому, даже жене и сыну – обязательно проболтаются хотя бы потому, что даже приблизительно не осознают критическую важность вопроса. Во-вторых, надо попробовать разузнать что-нибудь о самозванце. Шимон сказал, что тот умер за четыре года до деда – значит, в семьдесят первом. Двадцать шесть лет – немалый срок. Но если у этого Сэлы остались дети и внуки, то будет кого расспросить, чтобы понять: зачем человеку понадобилось натягивать на себя чужую жизнь, присваивать чужое имя и чужое прошлое.
И только тогда, поняв и растолковав для себя самого, можно будет успокоиться. Ведь дело тут вовсе не в проекте, анкете и короткоштанном Шимоне. Да черт-то с ним, с проектом, – найдется другой. Дело именно в этом – в спокойствии материала души, в чувстве равновесия, в сознании внутренней прочности и сопротивляемости на излом. Потому что сомнение – та же трещина, а неопределенность – тот же скрытый дефект. Уж кто-кто, а специалист по сопромату доктор Островски понимает, насколько опасны подобные вещи…
Дома он сразу сел за компьютер. Людей с фамилией Сэла нашлось в Израиле едва ли не больше, чем камней. Тем не менее платные базы поиска родственников довольно быстро принесли результат: Давид Сэла, сын покойного Ноама, проживал сейчас в богатом районе вилл к востоку от четвертого шоссе. Вскоре Игаль уже набирал номер его телефона.
– Алло? – высокий голос в телефонной трубке звучал непривычно, с акцентом.
– Я хотел бы поговорить с господином Сэла. С Давидом Сэла.
– Кто его спрашивает, позвольте узнать?
Теперь стало ясно, что акцент, скорее всего, азиатский.
– Доктор Игаль Островски.
– Одну секунду…
Ждать пришлось по крайней мере в триста раз дольше секунды.
– Извините, доктор, – вернулся голос, – по какому вопросу?
– По семейному, – терпеливо отвечал Игаль. – Передайте господину Сэла, что дело касается московского двойника его покойного папы.
– Простите, кого?
– Двойника, body double, – пояснил Игаль, переходя с иврита на более понятный азиатам язык. – Body double его отца. Я хотел бы встретиться с господином Сэла по этому поводу…
Два дня спустя, выехав из Хайфы с солидным запасом, дабы, упаси Господь, не опоздать к часу назначенной аудиенции, доктор Островски припарковал свою демократическую «мазду» у края тротуара, более привычного к «мерседесам», «кадиллакам» и «порше». Время в Израиле течет вдесятеро быстрее обычного, поэтому и понятие «старые деньги» имеет здесь несколько иной смысл, чем в какой-нибудь отсталой Италии, где оно ассоциируется с княжеским титулом и дворцом с картинами Тициана и окнами на Канал Гранде.
Всего полвека назад на этом месте располагался кибуц, организованный, кстати, тоже уроженцем Бобруйска, который вознамерился на практике доказать объективную необходимость социалистической смычки города и деревни. Смычка реализовывалась посредством совместного проживания, притом что одна половина кибуца трудилась, что называется, на земле, в то время как вторая применяла свои профессиональные таланты на городских нивах, то есть учительствовала, проектировала, лечила или просто перемещала бумажки по безразмерной плоскости канцелярских столов. Доходы делились поровну.
Поначалу все шло лучше некуда, но, как это часто бывает, объективная необходимость не вынесла давления субъективных причин, а точнее, естественной зависти измазанного навозом комбинезона к чистенькому костюмчику адвоката или врача. Кибуц распался, однако бравые кибуцники, ставшие к тому времени фактическими хозяевами Страны, не забросили мечту о прогрессивной смычке. Правда, теперь они воплотили ее в виде личной виллы, возведенной на личном участке вплотную к городской черте, что, несомненно, роднило этих весьма практичных мечтателей из Бобруйска с вышеупомянутыми европейскими князьями, которые, столь же вовремя провозгласив: «А теперь это мое!», решили таким образом задачу перевода некогда общей земли в свою частную, утвержденную законом собственность. А дети и внуки бывших кибуцников, въехавшие на горбу первопроходцев в кондиционированные офисы банков, редакций и министерств, автоматически превратились в наследников, в принцев, в «старые деньги» новорожденного государства. Никогда еще массовый переход из грязи в князи не осуществлялся с такой поразительной скоростью.
Неудивительно, что, нажимая на кнопку звонка под бдительным оком охранных видеокамер, доктор Островски испытал некоторую робость, которую, впрочем, немедленно компенсировал, демократически рассердившись за это на себя самого. Тяжелая калитка отворилась, и он вошел на территорию сада. Навстречу уже спешил полусогнутый в поклоне филиппинец в форменной куртке приятного персикового цвета.
– Доктор Островски?! Мы говорили по телефону… Пожалуйста, следуйте за мной.
Минуя главный фасад, они обошли здание и оказались на площадке перед голубым бассейном.
– Пожалуйста, располагайтесь, – проговорил филиппинец, указывая на легкие плетеные кресла, вольно тусующиеся возле массивного стола с матовой стеклянной поверхностью. – Господин Сэла сейчас выйдет.
И действительно, несколько минут спустя, исполняя предсказание слуги, появился хозяин – одетый по-домашнему мужчина лет пятидесяти, с квадратным лицом, массивным, в тон столу, торсом и густой седеющей шевелюрой. Пожав Игалю руку, он сел, посмотрел в небо, послушно отражающее голубизну бассейна, и произнес, будто читая с установленного там экрана телепромптера:
– Технион… Технион… у нас с вами там наверняка найдутся общие знакомые… – Давид Сэла прищурился и, снова обратившись к телепромптеру, бодро перечислил несколько фамилий, начиная с президента, ректора и председателя попечительского совета.
– Гм… да… конечно… – кивал доктор Островский, подтверждая, что не раз слышал об этих достойнейших лицах, а кое-какое из них даже лицезрел, хотя и издали.
Слуга принес стаканы и кувшин с лимонадом. Давид налил себе и гостю и, завершив таким образом стадию знакомства, счел нужным перейти к делу:
– Итак, у вас есть информация о двойнике моего отца…
Игаль поморщился. Манера собеседника раздражала его еще больше, чем антураж беседы. «У вас есть информация…» – ни дать ни взять тайная встреча агента с резидентом. Чушь какая-то…
– Простите, господин Сэла, но информация – это расписание поездов, – сказал он, чопорно распрямляя спину в плохо предназначенном для подобной гимнастики плетеном кресле. – А тут все-таки речь идет о добром имени вашего отца и моего деда…
– О добром имени моего отца?
– Ну да. Насколько я понимаю, Ноам Сэла – его местное, благоприобретенное имя, не так ли? Было и другое – не менее доброе и, возможно, не последнее. Или я ошибаюсь? Если ошибаюсь, то примите мои извинения за неоправданное вторжение в ваш семейный замок.
Давид ухмыльнулся, оценив иронию: «Семейный замок… ну-ну… а гость-то зубастенький… даром что говорит с таким тяжелым русским акцентом… Впрочем, мой отец рубил ивритские слова еще грубее…»
– Вы даже не представляете, насколько неправы. Это и в самом деле семейный, но уж никак не замок. Все деревья тут посажены руками моей матери…
– Так уж и все? – усомнился Игаль. – Оливы выглядят как минимум лет на сто – сто пятьдесят.
Сэла неохотно кивнул. Теперь в нем чувствовалось меньше прежней спеси. Пузырь со сливками – всего лишь пузырь, даже когда имеются в виду сливки общества.
– Да, действительно – все, кроме олив. Старые масличные деревья перенесены из… – он замялся, помолчал и продолжил с вызовом: – Пятьдесят лет назад в здешней округе было несколько враждебных арабских деревень. Они атаковали наш кибуц уже в декабре сорок седьмого, спустя неделю после голосования в ООН. Мне тогда было четыре года, моей сестренке Лее – два. Так что считайте эти оливы трофеями Войны за независимость.
– Понятно, – усмехнулся Островски. – Я и сам живу в Хайфе.
– Вот именно, – с явным облегчением проговорил Сэла. – Моя мать – кибуцница из Долины. Классический Хашомер Хацаир, коммунистка до мозга костей. Отец тоже всю жизнь голосовал за МАПАМ. Это дом потомственных марксистов, но уж никак не замок средневековых аристократов.
«Ну да, – подумал Игаль, – а слуга-филиппинец не иначе как призрак коммунизма. Тренируется, перед тем как начать бродить по Азии… Но что это я к нему прицепился? Пусть себе наслаждается, мне-то какое дело?»
– Мы начали говорить о вашем покойном отце, – напомнил он. – Ноам Сэла… А его первое имя?
– Ах да, – кивнул хозяин. – Ноам Сэла возник только после того, как папа переехал сюда. Тогда многие меняли галутные имена и фамилии на ивритский лад.
– Тогда – это в каком году?
– Если не ошибаюсь, отец прибыл сюда в тридцать седьмом из Франции.
– Из Франции? – радостно подхватил Игаль. – Это замечательно. Замечательно потому, что опровергает другую версию. Кое-кто утверждает, что в те годы он воевал в Испании.
Давид Сэла отрицательно покачал головой.
– Нет-нет, вы меня не так поняли. Отец, несомненно, воевал в Испании в составе интернациональных бригад – я уж не знаю, в танке или в пехоте. Он был там одним из многих советских добровольцев. Но потом его оклеветали и вынудили уехать во Францию, чтобы избежать ареста и отправки в Сибирь. Вы, наверно, слышали о том непростом времени – его еще ошибочно называют периодом сталинского террора, хотя виноват был не товарищ Сталин, а тогдашний начальник КГБ Никола Ю́зов.
– Николай Ежов, – поправил Игаль. – И не КГБ, а НКВД. А впрочем, неважно, продолжайте.
Сэла вскинул на него рассеянный взгляд. Видно было, что излагаемая им история представляла собой одну из фундаментальных основ семейного нарратива.
– Да, неважно. Отец добрался до Парижа – он думал там переждать террор этого чертова Юзова, а уже потом вернуться в Москву. В те годы в Париже жили тысячи русских эмигрантов, и папа надеялся скрыться под чужим именем.
– Понятно… – протянул Игаль. – Там-то он и присвоил себе личность моего деда Наума Григорьевича Островского. Но почему именно его? Погодите, погодите… Наверно, они встречались в Испании, возможно, даже сражались бок о бок! Что ж, теперь картина проясняется…
Он осекся, наткнувшись на изумленный взгляд хозяина.
– Мой отец присвоил личность вашего деда? – повторил Давид с выражением крайнего возмущения. – Что за чушь! Он не присваивал ничьей личности – просто не успел. В Париже папа встретил своего брата Яакова. Мой покойный дядя Яаков Сэла – замечательная личность, поразительный человек, один из героев Второй алии. Он был старше отца на четыре года. Входил в руководство ячейки Поалей Цион в их родном городе, по-моему, он назывался Бабруски…
– Бобруйск…
– Неважно, – отмахнулся Сэла. – Важно, что дядя сбежал оттуда в Эрец Исраэль. Он-то успел, а папа нет. Когда началась Первая мировая, папе не было и семнадцати. Подросток – что он мог сделать? Он мечтал поехать вслед за братом, но война отрезала все пути. И вот, представьте, они случайно сталкиваются на парижской улице! Спустя двадцать пять лет! И немедленно узнают друг друга! Как вам такое нравится?!
– Даже не знаю, что и сказать…
– Вот именно! – восторженно подхватил хозяин. – Они тоже сначала не знали, что и сказать. Но потом открыли рты и уже говорили без передышки. Дядя приехал тогда в Париж по заданию вместе с Элиягу Голомбом, одним из прославленных командиров Хаганы. Вы наверняка о нем слышали. Дядя и сам был не последним винтиком в Хагане – потайным винтиком, если вы понимаете, что я имею в виду. И вот, увидев моего будущего отца и услышав его рассказ, дядя Яаков поступает так, как и должен поступить в таком случае любящий старший брат: берет папу под локоток и перевозит его прямиком сюда, в Тель-Авив! Вот как все было!
Давид Сэла победно воззрился на гостя. Доктор Островски отпил глоток лимонада и осторожно поставил стакан обратно на стол.
– Что ж, это очень интересная история, господин Сэла, – проговорил он. – Но вы так и не упомянули настоящего имени вашего отца. Как он звался при рождении в Бобруйске или в Бабруски, что, видимо, одно и то же…
– Разве я не сказал? – удивился Давид. – Его звали Нохум. Нохум Островски, ваш однофамилец, сын меламеда Гершеля и его жены Дворы.
За столом воцарилось молчание. Затем доктор Островски открыл портфель и извлек из него старый кожаный складень.
– Вот, – сказал он, расправляя на столе пожелтевший бумажный листок. – Это свидетельство о рождении моего деда Наума Григорьевича, он же Нохум Гершелевич Островский. Не уверен, что вы читаете по-русски, но здесь написано, что он родился 1 мая 1897 года в городе Бобруйске Минской губернии и был четвертым сыном меламеда Гершеля и его жены Двойры.
– Первого мая, – эхом откликнулся Давид. – Мой папа тоже родился в этот день. Международный праздник трудящихся и семейный праздник моего отца. Мы всегда отмечали их вместе.
Игаль беспомощно пожал плечами.
– Давид, вы поняли, что я сказал? Если верить документам, ваш папа и мой дед – одно лицо. Что в принципе невозможно, поскольку один прожил здесь тридцать три года и здесь же умер, а второй в то же самое время безвыездно находился в России и умер там на четыре года позже. Один из двух этих людей – самозванец, и я даже знаю кто.
Сэла взглянул на него и расхохотался.
– Вы намекаете, что это мой отец? Помилуйте, господин Островски, но это несерьезно.
– Почему же? Вы и сами сказали, что он прибыл в Париж с целью присвоить себе чужое имя. Все сходится.
– Ничего не сходится! – оборвал его хозяин. – Вы забываете важную деталь: его опознал родной брат! Родной! Брат!
– После того, как они не виделись четверть века…
Давид Сэла вскочил с кресла.
– Довольно! – сердито воскликнул он. – Это уже переходит все мыслимые границы. Вы заявились в мой дом, обозвали его замком, а теперь еще предъявляете нелепейшие обвинения. Довольно. Наша беседа закончена.
Доктор Островски поднял руки примиряющим жестом.
– Не сердитесь, господин Сэла. Мне всего лишь хочется установить истину. Дед сыграл слишком важную роль в моей жизни, чтобы я оставил эту загадку без внимания. Думаю, что и вас должно…
– Довольно! – еще громче повторил хозяин. – Уходите!
– Ухожу, ухожу… – вставая, проговорил Игаль. – Лишь одна последняя просьба или, если хотите, предложение: давайте сравним их фотографии. Неужели вам не интересно? У меня есть снимок второй половины пятидесятых…
– Вон! – завопил Давид Сэла, топая ногами. – Во-о-н!
Верный призрак азиатского коммунизма уже маячил в проеме балконной двери. Доктор Островски подобрал портфель, откланялся и пошел к выходу. Возле калитки его окликнули. Игаль обернулся. Давид Сэла тоже обогнул дом и догонял гостя по главной дорожке, вымощенной дорогим красно-белым песчаником. Вид у него был взъерошенный и гневный – теперь он и в самом деле напоминал старого аристократа, изгоняющего непрошеного гостя из наследных владений.
– Оставьте свои подлые фантазии! – выкрикнул он. – Мой отец – герой! Как вы смеете оскорблять его память?! Он трижды герой!.. – Сэла остановился посреди дорожки и стал разгибать пальцы, дабы не сбиться со счета отцовского героизма. – Герой вашей русской революции! Герой нашей Войны за независимость! И, конечно, герой Гражданской войны в Испании! Если у вас есть сомнения, езжайте туда и проверьте! Да-да, проверьте! Испанские товарищи звали его «камрад Нуньес»! «Камрад Нуньес»!
3
Камрад Нуньес… Сначала Игаль был неприятно поражен тем, что самозванец похитил еще и испанское прозвище деда Наума, но, поразмыслив, осознал, что это ничего не меняет. Если они действительно провели вместе какое-то время в составе интербригады, то Ноам Сэла имел достаточно возможностей влезть в доверие к своему соседу по танку или по окопу. У боевого братства свои законы; перед лицом повседневной смерти люди выкладывают товарищам всю свою подноготную.
Зато общий результат визита в родовой кибуцный замок скорее обрадовал, чем огорчил доктора Островски. Поначалу, что скрывать, он испытывал некоторые опасения: а вдруг в беседе с Давидом Сэла откроется что-то неприятное, неизвестное прежде? Но агрессия, с которой сын самозванца воспринял расспросы Игаля, ярче яркого свидетельствовала о категорическом нежелании сотрудничать в деле установления истины. Похоже, рыльце там действительно в пушку – ведь правды боится лишь тот, кому есть что прятать или есть от чего прятаться. Особенно подозрительным выглядел отказ сравнить фотографии – наверняка внешность и физиономия Ноама Сэлы имела мало общего с истинным обликом Наума Островского.
В портфеле Игаля, кроме оригинала свидетельства о рождении и других удостоверяющих личность документов, лежал полный набор дедовских снимков, начиная с твердых картонных карточек дореволюционного бобруйского ателье и кончая любительскими портретами деда Наума, сделанными незадолго до смерти, в возрасте семидесяти семи лет. Конечно, временной разрыв, пришедшийся на отсидку, заметно изменил внешность Наума Григорьевича, что неудивительно: адская мясорубка лагерей перемалывала и души, и тела. И все же различия выглядели не настолько существенными, чтобы испытывать серьезные сомнения в том, что на фотографиях 1935 и 1955 года изображен один и тот же человек с теми же особенностями телосложения, ростом, овалом лица, разрезом глаз и формой носа. Что мог предложить Давид Сэла в ответ на такой набор козырей? Болтовню семейных легенд о трижды герое кибуцного союза?
В принципе, расследование можно было считать законченным, и Игаль решил сообщить об этом успехе своему давешнему собеседнику в коротких штанишках. Откопав в том же портфеле визитку Шимона и впервые хорошенько разглядев ее, доктор Островски вычитал оттуда, помимо телефона, еще и фамилию Альграбли, забавную двусмысленным для русского уха звучанием. Это открытие добавило улыбок его и без того приподнятому настроению. В данном случае рекомендация не наступать на грабли вторично явно нуждалась в пересмотре. Он решительно набрал номер.
– Господин Альграбли? Вас беспокоит доктор Игаль Островски. Мы недавно…
– Я помню, – прервал его Шимон. – Хотите что-то добавить?
– Вообще-то да, – сказал Игаль, поумерив победных ноток в голосе. – Я встречался с господином Давидом Сэла, сыном самозванца.
– Сыном кого?
– Самозванца, – повторил доктор Островски. – Вы не возражаете, если мы перейдем на русский? Там это слово звучит более точно.
– Не возражаю.
– Кстати, простите мое любопытство, но не могу не спросить: откуда такое прекрасное знание языка? Вы говорите почти без акцента, в то время как фамилия…
– …марокканская, – закончил за него господин Аль-грабли. – Мой папа и его фамилия происходят из семьи тетуанских жестянщиков. Папа погиб в пятьдесят пятом от руки федаюнов, когда мне было три года, а фамилия, как видите, осталась. Что касается языка, то его я знаю от своей мамы, чья фамилия наверняка более привычна для вас: Гинзбург. Но давайте вернемся к делу.
– Извините, – смущенно проговорил Игаль. – Я не намеревался…
– К делу, Игорь Сергеевич, к делу. Вы встречались с генеральным директором министерства господином Сэла. И что?
– А он генеральный директор? Министерства? – еще больше смутился доктор Островски. – Я не знал…
– Вы не знали… Вы не намеревались… – тускло констатировал Шимон. – Игорь Сергеевич, у меня очень мало времени, так что…
– Да-да, конечно. Я говорил с ним об известной вам загадке и однозначно установил, что покойный Ноам Сэла присвоил личность моего деда. Скорее всего, это произошло в Париже в конце 1937-го или начале 1938-го. Собственно, Давид Сэла не отрицает, что его отец сбежал из Испании с целью скрыться там, взяв себе другое имя. Скорее всего, он вошел в доверие к настоящему Науму Островскому, когда они вместе сражались в составе интербригады.
– У вас есть доказательства?
– Конечно! Когда я предложил Давиду сравнить фотографии, он отказался наотрез. Это значит, ему есть что скрывать…
– Это ничего не значит, – перебил Шимон. – Вы сами-то видели фотографии Ноама Сэлы?
– Нет, не видел, – признал Игаль. – Но сам отказ сравнить…
– …ничего не значит! – сварливо повторил господин Альграбли, добавив голосу скрежета дедовской жести. – Это всего лишь ваши догадки. С чего вы вообще взяли, что фотографии Сэлы окажутся действительно непохожими на довоенные снимки Нохума Островского? Генеральный директор Давид Сэла ежедневно выгоняет из своего кабинета куда менее наглых просителей.
Доктор Островски молчал, не зная, что ответить. Шимон откашлялся на другом конце провода, и Игаль живо представил себе, как собеседник снимает с натруженного носа очки и трет глаза.
– Вот что, Игорь Сергеевич, – уже намного мягче произнес Альграбли, – оставьте вы эту ерунду. Мы ведь проверяем вас, а не вашего покойного деда, кем бы он ни был. Я уже жалею, что рассказал вам. Давайте вы просто будете ждать нашего ответа, хорошо? А пока…
– Подождите, – остановил его Игаль. – Кроме Давида, у Ноама Сэлы была дочь Лея. Не могли бы вы дать мне ее координаты?
– Кроме Давида, у него родились две дочери, – устало проговорил Шимон. – Две. Лея и другая, младшая. Младшая, но не Рахель, как это часто бывает. Ноам Сэла – тогда ему было уже под шестьдесят – решил иначе. Он назвал девочку Ниной. Да-да, Игорь Сергеевич, он назвал свою последнюю дочь именем вашей матери, что бы это ни значило. А координаты не просите. Они вам абсолютно, абсолютно ни к чему. Повторяю: нам нет дела до вашего покойного деда. Эта побочная линия никого не интересует. Мы занимаемся лично вами – и только вами. Будьте здоровы, Игорь Сергеевич.
Он повесил трубку, не дожидаясь ответа и оставив доктора Островски примерно в тех же растрепанных чувствах, что и в первый раз. Получалось, что Игаль наступил-таки на те же альграбли… А вот не фиг!.. Не фиг проверять на вшивость старые, надежные, обстуканные миллионами лбов пословицы…
Отповедь Шимона прозвучала так отчетливо, так логично, так очевидно; теперь Игаль и сам не понимал, какого, собственно, черта он вообразил, что вопрос о самозванстве решен однозначным образом. Его просто выгнали, не захотели общаться – только и всего, а он счел возможным выстроить на столь зыбком основании незыблемое умозаключение, что, конечно, выглядело нелепо, ненаучно, решительно не похоже на доктора Игаля Островски, без пяти минут полного профессора Техниона. А все почему? А все потому, что ему ужасно хотелось оставить позади эту тревожащую, неприятную, ноющую, как больной зуб, историю. Хотелось настолько, что он даже забыл об элементарной логике – своем основном оружии, сердцевине его научного бытия, и это не могло не тревожить.
Несколько дней Игаль ходил как в воду опущенный, впервые осознав буквальность этого выражения, когда вроде бы все у тебя прежнее – и тело, и ноги, и руки, и голова, а вот поди ж ты: каждый шаг, каждое движение требуют намного больших усилий. Бьешься-рвешься, а в итоге глядь – сдвинулся-то всего ничего. Призванный к ответу женой, он объяснил свое состояние беспокойством по поводу шабатона вообще и допуска к проекту Авиационного концерна в частности.
Наташа облегченно вздохнула:
– Всего-то? А я уже испугалась, что со здоровьем нехорошо. Забудь ты про этот проект, Гарик. Ну не утвердят – им же хуже. Почему бы тебе не послать запросы в ближние европейские университеты?
– Мы ведь решили, что не хотим уезжать из Страны, – напомнил доктор Островски.
– Ну так мы и не уедем, – рассудительно проговорила жена. – Уедешь ты, а я останусь. Конечно, за океан я тебя не отпущу, но куда-нибудь поближе, в трех-четырех часах лёта, – отчего бы и нет? Есть ведь Италия, Швейцария, Германия… Будем видеться раз-два в неделю – я к тебе, ты ко мне. На билетах, чай, не разоримся, да и мне не придется бросать работу. Давай, милый, давай, а то мне на твои муки смотреть тошно…
Игаль пожал плечами и сел просматривать варианты. Мадридский университет всплыл сам собой, быстро заслонив своим мощным корпусом все прочие варианты. Хоть и не высшего ранга заведение, но и среди тех, что чуть пониже, отнюдь не последнее. Хоть и не заказанные супругой три-четыре часа лёта, а все пять с минутами, зато кампус буквально рядом с аэропортом и прямых рейсов хоть отбавляй. Есть там и зацепка: коллега по имени Хоакин Эррера – хороший приятель, с которым доктор Островски постоянно и с удовольствием общался на всевозможных научных съездах и конференциях, невзирая на более чем двадцатилетнюю разницу в возрасте.
Впервые они разговорились благодаря значку выпускника МВТУ на пиджаке испанского профессора, который принимал гостей из Техниона на семинаре по физике твердого тела в Сан-Себастьяне.
– Представьте себе, я окончил этот университет в 1982-м, – сказал Игаль, кивая на профессорский лацкан. – Но вы-то, наверно, купили значок как сувенир? Или коллекционируете?
В начале девяностых блошиные рынки в России ломились от советских медалей, орденов и знаков отличия, внезапно превратившихся в вид туземных побрякушек. Иностранные туристы скупали их за копейки, килограммами.
Вопрос был задан по-английски, но профессор Эррера ответил на чистом русском языке, без тени акцента:
– Нет, дорогой коллега, этот знак заработан потом и кровью. Я окончил МВТУ за четверть века до вас, в пятьдесят седьмом. Да-да, не удивляйтесь. Это длинная история…
Но, как известно, нет такой истории, чья длина оказалась бы непреодолима для взаимной симпатии и двух-трех бутылок хорошей риохи на балконе гостиничного номера с видом на знаменитую бухту. Хоакину Эррере едва исполнилось шесть, когда его вместе с родителями-социалистами и сотней других взрослых и малолетних испанцев вывезли на советском теплоходе из Кантабрии, которая готовилась капитулировать под напором итальянского корпуса мятежников. Тогда, в августе тридцать седьмого, пассажиры теплохода еще надеялись, что это всего лишь временное отступление, что они несколько месяцев пересидят в дружественной России, а потом объединенные силы правительства, интербригад и советских добровольцев покончат с фашистами и можно будет вернуться.
На деле вернуться удалось далеко не всем и далеко не так скоро. В случае Хоакина процесс возвращения растянулся аж на двадцать лет. Словно предчувствуя это, он сильно капризничал во время плавания по дороге в Ленинград, и мама сурово выговаривала сыну за плаксивость и недостаток мужества:
– Посмотри на других детей. Они немногим старше тебя, но уже сироты. Сирота – это тот, у кого погибли оба родителя. Они сироты, но они настоящие испанцы, а настоящие испанцы не плачут. Стыдись, Хоакин!
По прибытии теплохода в дружественную Россию органы НКВД исправили перекос судьбы, увезя маму и папу в неизвестном направлении и таким образом уравняв маленького Эрреру с другими сиротами. Как и они, Хоакин довольно быстро разучился плакать, то есть стал-таки настоящим испанцем. Потом был детский дом в Подмосковье, война, эвакуация в Кировскую область, постепенное, но столь же бесслезное вымирание части «настоящих испанцев», возвращение уцелевших в Москву, странная школа, где пытались преподавать на испанском все, кроме истории партии, и в итоге не учили ничему – и выживание, выживание, выживание…
– Ты не представляешь, чего мне стоило поступить в МВТУ, – улыбался Хоакин, ловко вытаскивая пробку из очередной бутылки. – Но потом все наладилось.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.