Электронная библиотека » Александр Бестужев-Марлинский » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 03:37


Автор книги: Александр Бестужев-Марлинский


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +
XIX.

Января 25 дня 1833 года, г. Дербент.


Милостивый государь Ксенофонт Алексеевич.

Полагаясь на испытанную доброту вашу, беспокою вас новым поручением; я уверен, что вы охотно исполните оное, ибо оно есть дело веры.

Начальнику моему, г-ну подполковнику Васильеву, угодно выменять на деньги, пожертвованные благочестием солдат храмовой образ Святого Победоносца Георгия, и на сей предмет при сем прилагается 300 рублей ассигнациями Описание же величины и вида оного усмотрите при конце письма Несомнительно, что выбор ваш будет хорош; остается лишь просить ускорить высылкою, ибо желательно, чтобы в день, в честь Св. Георгия празднуемый, образ его лежал уже на налое. Если нет такой меры, или близкой к означенной мере, в таком случае покорнейше прошу заказать нарочно; а так как это дело казенное, то не поскучьте приложить от мастера или купца расписку и счет за пересылку, адресуя все на имя командира Грузинского линейного No 10 батальона, Якова Евтифеевича Васильева, г-на подполковника, в Дербенте.

Если не достанет посылаемых денег, то прошу вас, в ожидании присылки из батальона, записать на меня; если же останутся, то при образе переслать обратно. Сим вы много обяжете и меня, и сослуживцев моих. С истинным уважением пребываю ваш, милостивый государь, покорный слуга Александр Бестужев. (За сим следует подробное описание образа и разных принадлежностей к нему, также наставление как уложить и переслать его.)

XX.

Дербент, 26 января 1833.


Я соскучил, добрый мой друг Ксенофонт Алексеевич, так давно не получая от вас писем. Я вижусь с вами только в Телеграфе последнее время: хорошо, что и там вы во фраке, что и там вы нараспашку. Я с большим наслаждением читал статью о Державине, я с большим огорчением огляделся кругом, прочитавши ее… где он, где преемник гения, где хранитель огня Весты? Я готов, право, схватить Пушкина за ворот, поднять его над толпой и сказать ему: стыдись! Тебе ли, как болонке, спать на солнышке перед окном, на пуховой подушке детского успеха? Тебе ли поклоняться золотому тельцу, слитому из женских серег и мужских перстней, – тельцу, которого зовут Немцы, маммон, а мы, простаки, свет? Ужели правда и для тебя, что

 
Бывало, бес когда захочет
Поймать на уду мудреца,
Трудится до поту лица,
В пух разорить его хлопочет.
Теперь настал светлее век,
Стал крепок бедный человек —
Решенье новое задаче
Нашел лукавый ангел тьмы:
На деньги очень падки мы,
И в наше время наипаче
Бес губит – делая богаче.
 

Но богаче ли он или хочет только стать богаче? или, как он сам говорил:

 
Я влюблен, я очарован,
Я совсем огончарован?
 

Таинственный сфинкс, отвечай! или я отвечу за тебя; ты во сто раз лучшее существо нежели сам веришь, и в тысячу раз лучшее нежели кажешься.

Я не устаю перечитывать Peau de Chagrin; я люблю пытать себя с Бальзаком… Мне кажется, я бичую себя как спартанский отрок, чтобы не морщиться от ран после. Какая глубина, какая истина мыслей, и каждая из них как обвинитель-светоч озаряет углы и цепи светской инквизиции, инквизиции с золочеными карнизами, в хрустале и блестках и румянах!

Я колеблюсь теперь, писать ли роман, писать ли трагедию, а сюжет есть богатый, где я каждой силе из разрывающих свет могу дать по представителю, каждому чувству – по поступку. Можете представить, как это будет далеко, бледно, но главное, то есть страсти, сохраню я во всей силе. Я, как Шенье у гильотины, могу сказать, ударя себя по лбу: тут что-то есть, но это еще связно, темно, или, лучше сказать, так ярко, что ум ослеплен и ничего не различает. Подождем: авось это чувство не похоже на самоуверенность Б. Федорова. Одним, по несчастью, сходен я с ним: это докукою вам! Поручений, поручений – так что голова кругом пойдет!.. Но Адам Смит сказал, что раздел работ есть основа экономии. Простите до будущей.

Николая Алексеевича прижимаю к сердцу, которое, право, лучше всего меня и в перьях и в латах. Счастия…

Александр Бестужев.

XXI.

Дербент, 2 февраля 1833 г.


Добрый и почтенный друг Ксенофонт Алексеевич.

Грустно и досадно слышать, что письма мои пропадают, и это дает повод к тревожащим вас слухам, или, что еще хуже, к мысли, будто я забывчив к людям, столь меня любящим, которыми так одолжен я! Признаюсь, это отбивает охоту писать что-либо дельное в письмах, кроме здравствуйте и прощайте. Утрата письма от человека мыслящего к мыслящему есть вырванная страница из книги, которой не возродит ни случай, ни память; это отбитый нос у греческой статуи: он не обогатит варвара, который его отбил, а бедной статуе не приклеит носа никакая ринопластика.

Странная вещь, что меня ежегодно приносят в жертву Кази-Мулле! Участие это или желание? Ежели последнее, то скажите господам вестовщикам, что они рано меня отпели; что я переживу многих литературных детей их, и скончаюсь, положа голову не иначе как на написанный мною роман, и завернувшись в печатный саван критики; а так как все это случится не скоро, то пусть они позволят дожить мне в покое года два-три; пусть не шевелят моих живых костей, в живой моей могиле.

Прошу прислать мне Кащея. Странная случайность: я сам хотел избрать его предметом романа, но Иван Петрович отговорил меня. Желаю видеть, ту ли идею осуществил Вельтман. Сожмите руку его, если случится повстречать.

Скажу вам приятную для литературы новость: Александр Корнилович – рядовой в графском полку. Ему бы, правда, надо было быть, как вначале, подле меня, а то завязки ему так же мало знакомы, как женские подвязки. За то уж для подробностей его взять; притом он завзятый полиглот и оригинал, каких мало.

Кстати об оригиналах: меня просил письмом капитан Бартенев познакомить его с вами, он едет в Москву. Это не просьба, а услуга вам; вы же и без меня с печатной стороны его знаете по домашнему – полюбите за сердце; он точно этого стоит. Вы прелюбопытные от него услышите рассказы; вы, конечно, угадаете в нем тип военного антиквария (Военный Антикварии – известное сочинение А. Бестужева.).

Я кашляю, но не худею: видно, смертные вести впрок мне. С 1 февраля принялся за роман; канва в голове натянута: надобно изузорить ее получше. Когда кончу часть, пришлю на суд ваш, а в ожидании, доставлю, вероятно, отрывки для Телеграфа. Ждите, но не кляните.

Я вас задушил на прошлых почтах поручениями, но для моего воскресения вы верно не поскучите ими. Денег возьмите у Абдуллы (Письмо, где писал Б. об Абдулле, потеряно, также как и некоторые другие письма его ко мне и к моему брату. Я совершенно забыл подробности об Абдулле. К. П.). Если не дошла к вам просьба о женских шведских полудюжин перчаток – поклон в пояс. Супруге вашей целую ручку, и по-квакерски сжимаю руку Николая Алексеевича. Vale. Ваш Александр Б.

PS. Я даже не был в Гимри: меня вспомнили, когда нужны стали реляции; но я довольно чувствую себе цену, не просил должного участия в походе, и не опишу чего не видал.

XXII.

23 февраля 1833. Дербент.


Любезный, добрый мой Ксенофонт Алексеевич – здравия!

Что вам некогда писать, а мне писать нечего – это не редкость; дело в том, что в первом мы не властны, а второе можно заменить пустяками, и вот почему берусь за перо. Мне грустно, когда долго к вам не пишу; втрое грустней, если от вас не получаю писем.

С каждым днем опытности, горький опыт более и более отвращает меня от людей. Признаюсь, я мало доверчив, но люди едва ль стоят и этого малого. Не говорю о прежнем; умолчу о здешних моих разочарованиях; вот моя iepemiada о моих повестях.

Я поручил сестре издать повести. Сестра у меня, надо сказать, кропотунья, но редкого самоотвержения женщина: она в беде нашей была для нас провидением… Вызвался быть издателем некто А., человек, кажется, добрый. Вели более полугода – кончают. Он пишет ко мне, что цена будет 25 р. за экз., что, за вычетом 20 процентов, составило бы 48 т. Говорит, что покупают все вдруг, что дают деньги вперед, словом – золотые горы; просит доверенности на продажу; я посылаю ее. Молчание два месяца. Наконец получаю письмо от сестры, в котором она жалуется на Г. и на издателя, что они не дали ей ни в чем отчета и запродали издание невыгодно, не давая ей ручательства в выручке, что именно сказано было в условии. Она предъявляет свою доверенность и разрывает условие с христопродавцами. Как она распоряжается, не знаю хорошенько, но уверен, что будет если не более денег, то вернее продажа. Издатели сердятся и мстят на книге. Вот уже три месяца как книга готова, а они не известили о готовности, ни о выходе, и этим много замедлили продажу в провинции и повредили оной везде. Не ищу я похвал – не для них издавал я изношенные повести, – мне нужны деньги, а их у меня между рук обрезывают. Обещали наверное издать под собственным именем, уверяли, что это уже позволено, и потом молчок… Потом сбавили цену, и по совету Г. сбыли было издание за 33.600 р., и теперь уже трудно будет взять более. Монополия не позволяет – терпи. Но это еще не все. Смирдин через Н. И. закабалил меня в год за пять тысяч, но его журнал не состоялся, и Н. И. извещает меня лишь теперь об этом, предлагая по-прежнему сотрудиться за 1500 в год. Я отказался, и теперь вольный казак.

Прошу вас, при известии о книге, бросить словцо о молчании С. О. и Северной Пчелы. Воейков насмешил меня до слез своею галиматьей. Его похвала хуже брани.

Что скажу про себя? Я кашляю, я желчен. Мужчины и женщины меня бесят наперегонки. Не поверите, как глубоко трогает меня всякая низость – не за себя, за человечество: тогда плачу и досадую. Я краснею, что ношу Адамов мундир.

Но вы еще остались у меня чисты, вы останетесь навсегда таковы… По крайней мере на счет ваш я надеюсь быть несомненным.

Скажите откровенно и без крох мыслей: можете ли вы давать мне по 100 р. за лист? Мне предлагают более, но я хочу иметь дело с людьми, а не с людом. Если это тяжело для вас – одно слово, и все по-старому. Я делаю это потому, что надежды мои не оправдались и в половину, что Бог весть, когда будут у меня деньги за издание. Во всяком случае скоро пришлю отрывок из моего романа; до тех пор, прощайте! Обнимите брата и моего брата.

Александр Бестужев.

XXIII.

9 марта 1833 г., г. Дербент.


Насилу-то вы отозвались, любезнейший Ксенофонт Алексеевич… очень рад; а то вы, считая меня мертвым, мертвы были для меня. Прошу вперед не верить много слухам, и до тех пор не прерывать переписки, покуда я сам не явлюсь к вам тенью, известить, что я отправился ad patres. И в самом деле, что за беда, что вы пришлете письмо, когда меня не станет? Добрые приятели положат его на мою могилу, и оно будет лучшим памятником для меня, лучшим утешением моей скитальческой тени. Сочно письмо ваше, в нем так много нового, так много сладкого, но прочь отрава лести, хоть невольной, но тем не менее вредной!.. Как могли вы, вместе с Пушкиным, клеветать так на Европу, на живых прозаиков, поставя меня чуть не выше их! Сохрани меня Бог, чтоб я когда-нибудь это подумал и этому поверил… Я с жаром читаю Гюго (не говорю с завистью), с жаром удивления и бессильного соревнования… И сколько еще других имен между им и мною, между мной и славою, между славой и природой!.. О, сколько высоких, блестящих ступеней остается мне, чтобы только выйти из посредственности, не говорю достигнуть совершенства!.. Надобно летать, парить, чтобы сблизиться с этим солнцем, а у меня восковые крылья, а у меня сердце на чугунной цепи, а у меня руки прибиты гвоздями судьбы неумолимой, неутолимой. О, если бы вы знали, как жестоко гонит меня злоба людская – вы бы не похвалы сыпали на меня, а со мной пролили бы слезы… мне бы было легче. Не даром, но долей похож я на Байрона. Чего не клеветали на него? в чем его не подозревали? То и со мною. Самые несчастья мои для иных кажутся преступлениями. Чисто мое сердце, но голова моя очернена опалой и клеветою! Да будет! «Претерпивый до конца, той спасен будет» – сказал Спаситель.

* * *

Я просил вас о Шекспире – не присылайте его; я уже получил прекрасное издание в одном томе.

Недели через две получите отрывок из романа. Я, признаться, думаю, что его не поймут и потому не оценят; но неужели я должен ходить на четвереньках, чтоб овцы могли видеть мое лицо? Если два-три человека скажут: «это не худо», я заплачен. Пускай себе Фаддей пишет для людей-ровесников – надобно подумать, что у нас под боком Европа, а под носом потомство. Да, чувствую я много, но это чувство больше сожигает меня чем пламенеет сквозь… Вы правду сказали: надо торопиться! Не надолго дан мне дар слова… я не жилец на земле; но что же делать, когда, кажется, все согласилось, чтобы мешать излиянию невысказанных истин моих!

Поцелуйте руку у супруги вашей за вашего Александра.

Получил 300 рублей. Очень благодарен. Иван Петрович благодарит за помин и свидетельствует свое уважение.

XXIV.

9 марта.


Николай Алексеевич.

Вы с братом для меня созвездие Кастора и Поллукса: у меня отходит сердце, когда вздумаю о вас двоих, и всякий раз при этом возникает в груди моей желание жить подле вас, в тиши, в глуши… сделаться именно homme lettre – два часа в день с вами, остальное с собой, с книгами, с природой. Признаюсь, такая жизнь есть один из воздушных замков моих, и сколько он ни мало-блестящ – увы! почти нисколько не исполним… Не только башен Кремля, столь горячо любимых мною, – не видать мне и снегов родины, снегов, за горсть коих отдал бы я весь виноград Кавказа, все розы Адербиджана – у них одни шипы для изгнанника.

Я очень грустен теперь, очень (Незадолго, 23 февраля, нечаянно застрелилась в его квартире девица Ольга Нестерцова. Это несчастие и пагубные для Бестужева последствия его подробно описаны в письме к Павлу Бестужеву, напечатанном в Отеч. Зап. 1860 г. Май, стр. 161. К. П.); я плачу над пером, а я редко плачу! Впрочем, я рад этому: слезы точат и источают тоску, а у меня она жерновом лежала на сердце. Последний раз я плакал с месяц назад, читая рассказ Черного Доктора (Сочинение Альфреда де-Виньи. К. П.)… Когда он пал на колени и молился, я вспомнил, что сам я молился точно так же и, читая вслух, в одном доме зарыдал и упал на книгу, – я не мог преодолеть воспоминание: оно встало передо мной со всею жизнью и со всею смертью!

Повесть ваша Блаженство безумия – прелесть. Я бился об заклад, что она ваша, и выиграл. Жар сердца расплавил слог ваш, не всегда столь развязный, как теперь. Жду с нетерпением конца.

Давно ли, часто ли вы с Пушкиным? Мне он очень любопытен; я не сержусь на него именно потому, что его люблю. Скажите, что нет судьбы! Я сломя голову скакал по утесам Кавказа, встретя его повозку: мне сказали, что он у Бориса Чиляева, моего старого однокашника: спешу, приезжаю – где он?.. Сейчас лишь уехал, и, как нарочно, ему дали провожатого по новой околесной дороге, так что он со мной и не встретился!.. Я рвал на себе волосы с досады, – сколько вещей я бы ему высказал, сколько узнал бы от него, и случай развел нас, на долгие, может быть на бесконечные годы. Скажите ему от меня: ты надежда Руси – не измени ей, не измени своему веку; не топи в луже таланта своего; не спи на лаврах: у лавров для гения есть свои шипы – шипы вдохновительные, подстрекающие; лавры лишь для одной посредственности мягки как маки.

Не знаю почему, треть моих повестей не напечатана: Два вечера на биваках, Изменник, Роман и Ольга, Рассказ пленного офицера, Дагестанские письма, и кое-что еще. Не купят ли в Москве их для печати (но в одном формате с пятью первыми); потолкуйте с книгопродавцами. Туда я бы прислал конец к Водам и Фрегат Надежду. C'est en passant.

Будьте счастливы. Ваш Александр Бестужев.

XXV.

16 марта 1833.


Писал к вам неделю назад; пишу и теперь. В этот раз строки мои будут сама проза – нет в голове ни мысли для передачи… так все они черны и не общежительны. В увеличение скуки прилагаю по поручению 125 р. асс. для покупки медицинских книг: прикажите кому-нибудь исполнить это. Я уже не смею и извиняться в моей назойливости, но погодите, это скоро кончится. Дербент для меня передняя ада – так преследует меня в нем глупость, то есть злоба людская. К тому же, Ивану Петровичу вышла отставка, и он уедет – я останусь на жертву скуке, чтобы не сказать чего-либо более. В это время я ничем не мог заняться: болен телом, душой еще более. Извините, могу лишь пожелать вам счастия, которого не предвижу для себя. Провиденье, кажется, испытывает меня и тяжко…

Обнимите брата Николая Алексеевича, поцелуйте руку за меня у супруги вашей, пусть цветет здоровьем ваша малютка.

Ваш душой Александр Бестужев.

Дербент.

XXVI.

Дербент, 1833 г. апреля 5 дня.


Христос воскресе!

С тех пор как дышу я подлунным воздухом, не встречал я так печально светлый день Пасхи, как нынешний. Больной говел я, но, причастясь в четверг, я был сломлен болезнью новою, так что если бы не сильный прием каломеля, я был в готовности отправиться ad patres. Теперь оправляюсь, но еще бледен, худ, грустен. Письмо ваше было единственное яичко, которым я разговелся. Дивлюсь, что вы жалуетесь на молчание мое: мне кажется, что писем моих к вам никак нельзя назвать редкими.

Случается, что по две почты сряду пишу к вам, и никогда лень моя не старается далее трех недель. Чудеса в решете наша почта: она, кажется, как страус, глотает даже бумагу – и нет на нее ни суда, ни расправы. Между прочим, получили ли вы от 16 января посланные 1800 р. для покупки коляски и пр., потом 25 р., потом 120 р.? Насчет коляски я уже писал, чтоб ее отправить в Астрахань; оттуда легко найти случай. Эту обязанность должно возложить на Татарина, коему было вложено письмо; от него же взять и недостающих денег. Если же он уклонится по мусульманской совести, то немедленно дошлются деньги отселе. Ш-в душевно благодарит вас за то, что взяли на себя хлопоты покупки для него коляски; он благороднейший человек, каких только я знаю, и одолжение ваше не упадет на камень. Про меня и говорить нечего – вас я считаю не иначе как братом, и братом не нынешнего света. Так как вы имеете теперь 200 экз. Повестей и Рассказов моих, то, если угодно, можете уплатить себе из вырученных денег то, что я причитаюсь вам должен (сколько это?), или, если угодно дождаться до светлых часов, я уплачу статьями. За прежний долг по прежней цене, а далее посмотрим. Вы не ошиблись, что на меня нашел черный дух – и черный день, прибавлю я. Со временем напишу почему и как. Скажу одно: я игралище судьбы – азиатский фатализм в Азии не заблуждение, а сущность. Впрочем, как бы ни шипела низкая злоба, моя невинность броня моему, сердцу. Сталь привлекает молнии, но молния сама бессильна разрушить сталь.

Благодарю за Странника; он однако ж очень худощав. Песнь Игорю переведена слишком вольно, и напев его однообразен что-то. Бологом – добром, а не по холмам. Сулица – копье; зачем же он перевел: побросали пращи? Конина, как он хочет, конская; у Нестора, который говорит иногда комонь, есть, что конина голова (в стане Святослава) продавалась по гривне. – Отчего таковины – насекомые, не вижу. – «Н рози нося им хоботы пашут» для меня все еще загадка. Охоботья у нас Новогородцев называются обломки колосьев в молоченом хлебе. Вероятно, что это конец, хвост, но почему «рози нося» и пр.? Им даны роги; хвосты землю пашут? – Во многих местах выражение обессилено другою картиной. «А злата и сребра ни мало того потрепать» – прелестно, живописно; но перевод: «нам не бречать уж», и неверен, и повторяет сказанное выше.

Суждение ваше обо мне пристрастно. Пожалуйста забудьте, писавши о сочинениях, что вы любите сочинителя. Впрочем, для нас «скоро настает потомство», оно рассудит и провеет суждения. Дай Бог, чтоб я не был волной между волнами, чтобы мое вдохновение не было ветер мимолетный… О, если бы судьба дала мне хоть один не отравленный людскою злобою год, чтоб я мог попробовать крылья свои не спутанные в цепи! А то, едва я пытнулся было на дельную вещь (роман), судьба одела меня грозовою тучей. Я не имею ясности духа вылить на бумагу, что кипит в душе, но это пройдет, и я пришлю к вам отрывок, в коем изображу поэта, гибнущего от чумы… поэта, который сознает свой дар и видит смерть, готовую поглотить его невысказанные поэмы, его исполинские грезы, его причудливые видения горячки. Пусть не поймут меня, но я буду смел в этих безумствах.

Братнее объятие Николаю Алексеевичу; супруги вашей мыслью целую ручку, дочери – мое изгнанническое благословение.

Неизменный ваш Александр Бестужев.

XXVII.

Дербент. 1833 года мая 18 дня.


Не беспечность, еще менее гнев виной, любезный друг Николай Алексеевич, что я реже пишу к вам. Я боюсь возмутить душу вашу, помешать вашим занятиям. Какое мне дело, что вы не пишете часто, если и в редких письмах я узнаю вас и нахожу тем же? Между душой и душой путь слово; но когда они летают друг к другу в гости, не все ль равно, часты или редки станции? Оставим эти расчеты ползунам, и людям, которые везут жизнь на долгих. Я смею думать, судьба оставила в наших крыльях еще столько перьев, что хоть душою можем мы пролетаться, когда и как вздумаем. Терпеть я не могу шапочных переписок, хоть очень не редко, по необходимости, должен бываю писать и к друзьям, будучи, что называется, не в духе. За неволю пишутся пустяки, их выводить перо, гусиное, давно вырванное из крыла перо, – голова или сердце в нетчиках.

Напрасно вы отпеваете себя как домашнего человека, или просто как человека, хоть побожитесь – не поверю, и в доказательство приведу ваши же письма. В трупе живут лишь черви, на кладбище мелькают лишь блудящие огоньки – цветы и огонь признак здравия и жизни. Я не постигаю вашего расщепления бытия, грешный человек, или, признательнее сказать, ему не верю. Может ли умереть Николай, когда Полевой жив за сотню? мажет ли жизнь быть переплетена со смертью? Или то или другое должно уступить – зараза или цельба должна овладеть спорным существом непременно; а, благодаря Бога, не видать, чтобы вы чахли умом, и сами говорите, что крепки телом. Вы называете это отсутствие желаний для себя болезнью, чарою, не знаю чем еще, а я вижу в этом средство Провидения заставить вас быть полезным для других. Из иного судьба выжимает поэзию, так что она брызжет из пор бедняги с кровью и слезами; других она купает в вине и в масле, и творения их текут как фимиам, как токайское, с розового ложа. Для того нужна узда, для другого шпора. Меня, чтобы пробудить из глубокого сна, стоит только назвать по имени; другой просыпается лишь при звуке золота. Козлов стал стихотворцем, когда перестал быть человеком (я разумею телесно); другого, напротив, малейшая боль выбивает из петель. Конечно, для нашего брата очень невыгодно, что судьба мнет нас будто волынку для извлечения звуков; но помиримся с ней за доброе намерение и примем в уплату убеждение совести, что наши страдания полезны человечеству, и то, что вам кажется писанным от боли, для забытья, становится наслаждением для других, лекарством душевным для многих. Впрочем, всему есть мера, а вы чересчур предались идее отлучения, разъединения человека дельного от человека мирского, вы дали ей оседлать себя, да еще и глаза завязать. Это вредно и для здоровья и для сочинения. Память надобно питать новинками, чтоб она не истощилась; а отчуждаясь от света, в коем живем, мы мало-по-малу становимся чужды и для него. Вы скажете: «я живу в старине», но глядеть на нее надобно сквозь современный ум, говорить о ней языком, понятным ровесникам нашим. Возможем ли оживить мертвых, если сами будем мертвы для живых? Да, уединение необходимо для выражения того, что в нас, но кипение жизни, но пыл страстей, но трение отношений необходимы, чтобы наполнить нас. Хороши краски кабинета, но краски природы лучше. Моя палитра – синь моря, радуга неба, льдины гор, мрак тучи. Колдун – воспоминание; но живая природа – Бог. Она свежит, она вдыхает, она сама расстилается слогом. Но неужели природа только в волнах, в горах, в зелени? Ужели человек не часть ее? Потереться порой между румянами и шумихой, подслушать лепет и говор толпы, рассмотреть в микроскоп какую-нибудь страсть-букашку, хоть не так приятно, как вид заходящего солнца или песнь дубравы, но едва ли не более поучительно. Как вы ни вертитесь, человек создан для общества: платите же ему дань мелкою монетой; но как бы ни мелка была она, общество вам сдаст за это. Гулять также нужно в лесу, как и в залах. Охотиться можно в обществе столь же удачно, как в поле. Сохрани вас Бог жить в болоте; но чтобы написать болото, как Рюисдаль, надобно вглядеться в него. Жалки мне были всегда люди, но более забавны чем жалки, и признаюсь, мне бы страх хотелось иногда на миг промелькнуть сквозь все круги общества. Вообразите себе мое положение: я не могу жить ни с стариной, ни с новизной русскою, я должен угадывать все-на-все! Мудрено ли ошибиться? Впрочем, один другому не пропись – я создан так, вы иначе. И напрасно жалуетесь на то: вы наполняете бездну, чтобы не утонуть в ней, а я с горя кидаюсь в нее очертя голову. Бездействие мое доказывает мне, что я не призван ни на что важное. За гением след кипучей деятельности.

Вы правы, что для Руси невозможны еще гении: она не выдержит их; вот вам вместе и разгадка моего успеха. Сознаюсь, что я считаю себя выше Загоскина и Булгарина; но и эта высь по плечу ребенку. Чувствую, что я не недостоин достоинства человека со всеми моими слабостями, но знаю себе цену, и как писатель, знаю и свет, который ценит меня. Сегодня в моде Подолинский, завтра Марлинский, послезавтра какой-нибудь Небылинский, и вот почему меня мало радует ходячесть моя. Не вините крепко меня за Бальзака: я человек, который иногда может заслушаться сказкой, плениться игрушкой, точно так же как сказать или сделать дурачество. Вот почему и Бальзак увлек меня своей Шагреневою кожей. Там есть сильные вещи, есть мысли, если не чувства глубокие. Выдумка стара, но форма ее у Бальзака яркая, чудная, и потом он мастер выражаться. Зато в повестях его я, признаюсь, нашел только один силуэт ростовщика, резким перстом наброшенный. В Нодье я сроду ничего не находил и не постигаю дешевизны похвал французской публики: она со всяким краснописцем носится будто с писаною торбой. Перед Гюго я ниц… это уже не дар, а гений во весь рост. Да, Гюго на плечах своих выносит в гору всю французскую словесность, и топчет в грязь все остальное и всех нас писак. Но Гюго виден только в Notre-Dame (говоря о романах). Его Han d'Islande – смелая, но неудачная попытка ввести бойню в будуары. Бюг Жаргаль – золотая посредственность. И заметьте, что Гюго любит повторять свои лица и свои основные идеи везде. Ган, Оби, Квазимодо – уроды в нравственном и физическом родах… потом саможертвование в Бюг, в Гернане, в Марион де-Лорм… Это правда, что он как по лестнице идет выше и выше по этим характерам; но Шекспир, человек более гениальный, этого не делал, а нам, менее даровитым, на это нельзя и покуситься. Надобна адская роскошь Байрона в приправах, чтобы разнообразить вырванное из человека сердце, которым кормит он читателя. Кромвель холоден и растянут: из него можно вырезывать куски как из арбуза, но целиком – нет. Мариона прелестна: это Гец для времени Ришелье. Полагаю, что Борджия достойна своей славы, и жажду прочесть ее. Кстати, Последний день осужденного – ужасная прелесть!.. Это вдохнуто темницей, писано слезами, печатано гильотиной. Пускай жмутся крашеные губы и табачные носы, читая эту книгу… пускай подсмеиваются над нею кромешные журналисты – им больно даже и слышать об этом, каково же выносить это!.. О, Дантов ад – гостиная перед ужасом судилищ и темниц, и как хладнокровно населяем мы те и другие! как счастлива Россия, что у ней нет причин к подобной книге!

Клятву перечитываю для последнего тома, только что полученного; кончив, скажу свое мнение, – не приговор, ибо человеку не по чину произносить приговоры. До тех пор скажу лишь, что я в ней находил Русь, что я здоровался с земляками, и не раз пробивала меня слеза.

Вы пишете, что плакали, описывая Куликово побоище. Я берегу, как святыню, кольцо, выкопанное из земли, утучненной сею битвой. Оно везде со мной; мне подарил его С. Нечаев. О своем романе ни слова. Враждебные обстоятельства мешают мне жить, не только писать.

Не дивитесь, что я знаю морскую технику (Читая Фрегат Надежду и Лейтенанта Белозора, Н. А. Полевой удивлялся, каким образом Бестужев, кавалерист, знал все подробности корабля и службы на нем. Вероятно, он писал ему об этом. К. П.): я моряк в молодости и с младенчества. Море было моя страсть, корабль пристрастие, и хотя я не служил во флоте, но конечно не поддамся лихому моряку, даже в мелочах кораблестроения. Было время, что я жаждал флотской службы, и со всем тем предпочел коня кораблю: с первого скорее соскочишь. Воспитание мое было очень поэтическое. Отец хотел сделать из меня художника и артиллериста. Я вырос между алебастровыми богами и героями, а потом между химическими аппаратами и моделями горного корпуса. Лето скитался я по Балтике с старшим братом. Судьба сделала из меня кавалериста, и, не знаю, призвание ли – сочинителя. Но это требует рам пошире: где-нибудь я опишу мое ребячество и мою бурную юность. Но где довольно черной краски, чтоб описать настоящее? Тот, который ни одной строчкой своею не красил порока, который сердцем служил всегда добродетели, подозреваем благодаря личностям, Бог весть в чем. Но об этом после. Лист кончен, но мое vale стоит в начале разговора. Будьте счастливы и дома, и в свете, и в трудах своих, до скорого свидания мечтой. Ваш, весь ваш

Александр Бестужев.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации