Текст книги "Письма к Н. А. и К. А. Полевым"
Автор книги: Александр Бестужев-Марлинский
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
XIV.
Дербент. 1832 года июня 25 дня.
Любезный и почтенный Николай Алексеевич! Я получил, и поглотил ваше новое сочинение Клятву. В ней русский дух воочью совершается и наши деды распоясывают душу; одним словом, прежняя Русь живет там снова – но по старому. Видишь, кажется, быт средних веков во всей его полноте и пестроте. Это не Геркуланум, отрытый из-под векового пепла; в том одни утвари, одни стены, жизнь истреблена: это город-могила. У вас театр кипит жизнью, былою, но действительною. Пусть другие роются в летописях, пытая их, было ли так, могло ли быть так во времена Шемяки? Я уверен, я убежден, что оно так было… в этом порукой мое русское сердце, мое воображение, в которой старина наша давно жила такою, как ожила у вас. К чему ж послужила бы поэзия, если б она не воссоздавала минувшего, не угадывала будущего, если б она не творила, но всегда по образу и по подобию истины! Послушайте, Николай Алексеевич: у вас много завистников, и на святой Руси глупцов не оберешься, но если б тех и других считали по последней ревизии, мнение десяти, много мнение трех человек истинных ценителей (и не по уму, нет, по сердцу) предпочтительнее всей этой громады. Так всегда думал я для себя, так советую вам применить это правило к себе… и считайте это тщеславием, самолюбием, заносчивостью, чем угодно, но я ставлю себя в число трех ценителей и говорю: Клятва хороша! Следуют подробности, почему, следуют замечания, как иные места могли б быть лучше, но об вещах столь новых не напишешь на розовом листочке. Я бы желал прочесть это произведение при вас, вслух и остановиться на каждом выражении, которое разногласит с соседями (а это инде встречается); я бы сказал: в этом положении язык такого-то лица должен быть возвышеннее, ибо каково бы ни было состояние человека, критические минуты, сильные страсти надмевают душу и наречие; это говорю я не из книг, а по собственному опыту: я сам бывал в подобных случаях, я сотни раз наблюдал в такие минуты других, особенно людей, одаренных сильными характерами. Гомер и Шекспир, два сердцеведца, постигли эту тайну в высшей степени, и у обоих вы найдете, что самые высокие выражения душ, обуреваемых страстью, перемешаны с самыми низкими словами, с укорами, с бранью площадною: это чистая природа! Это – бунтующее море, которое извергает на берег и янтарь, и грязную пену. Страсть не умеет ходить на ходулях: на них взмощается расчет; но, с другой стороны, мнение – будто простые люди могли не иначе выражаться как поденьщики за работой – ошибочно. Простые люди не простаки, и, право, в ссорах наших мужиков мне случалось находить более поэзии в бранях, чем в поэмах наших стихотворцев. Русский слова не скажет без фигур, без сравнений; дело в том, что сила их скрыта в выражении: надобно раскусить скорлупу. Впрочем, когда кончите быль эту, то есть когда мы ее кончим, я поговорю о ней попросторнее; теперь еще не видно общности, а роман не полип. Вот что имеет подобное свойство, так это главы Вельтманова Странника. Идея брошена, кажется, отдельно, отрезана от прежних и прочих, но вглядитесь: отдельная жизнь начинает в ней биться, целое образуется, неровности округлены. Его надобно читать пристально, и очень жаль, что он скрывает часто новые мысли в хрустальные обломочки и в мишурные блестки. Притом, эта Ариостовская манера вводить и выводить в главы и из них – чересчур стара. Tours de passe-passe могут в свою очередь забавлять на раз, а он их повторяет чересчур часто. Впрочем все это дядя Тоби и Тристрам, не связанные, по несчастью (как у Стерна), никаким характером. Поблагодарите Вельтмана и за сочинение, и за присылку Странника, но скажите, что я ожидаю от него более последовательности вперед. Человек, который так удачно мыслит, должен и размышлять хорошо. Он написал на заглавном листке: Не глаза знакомят людей, а души. Жаль, если он знаком только с душою Марлинского: это даже не ножны, а наконечник сабли.
Мы не знаем, чему приписать задержку вашей Истории Русского Народа; а ждем не дождемся, как ваших писем. Впрочем, отвечайте мне томами своими, и это будет лучшею отповедью, – будьте для нас здоровы, а для себя счастливы.
Неизменный ваш Александр Бестужев.
XV.
Дербент 1832 года 28 июля.
Давно уже не получал я от вас вести, давно не писал и к вам, любезный Ксенофонт Алексеевич, да и не мудрено: у вас Телеграф съедает время, а лень самого меня. Жары юга неимоверно как скоро иссушают чернильницу, впрочем не сердце и не душу. Я оживаю, право, когда со святой Руси повеет северок, а последняя быль вашего брата освежила меня словно дождь в степи безводно! Пускай пишет он в этом роде и более и чаще: это будет тайница грядущим романистам нашим, не тем, которые, черпая из источника ведрами, хулят его прохожим. Знаю я эту братию-краснобаев: у вас же воруют, и крадеными конями хотят обскакать вас же. Когда-нибудь я напишу статью о русских романах и повестях, и в ней подарю всем сестрам по серьгам. Признаться сказать, в моем положении без беды беда писать критики, а писать похвальные речи перо не подымется, если б я был довольно бездушен, чтоб на это решиться. Вот почему наиболее бросил я железный стиль рецензента, хотя теперь, думается, я бы владел им немножко потверже чем в первинки моего словесного поприща, когда одна страсть посмеяться была моим ментором. Чешется, правда, крепко порой чешется рука схватить за вихор иного враля, но вспомнишь золотое правило, что во многоглаголании несть спасения, и давай стрелять в пустые бутылки из пистолета: хоть на них сбить досаду. Кстати о критике: Вельтман говорит, что северное сияние есть след земли… Мне досадно, когда умный человек даже шутя роняет такие вздоры. Что же по его мнению южное сияние?.. А оно ничем не хуже и ни сколько не менее северного: пусть он прочтет Кука и Беллинсгаузена и тысячу других моряков, чертивших Ледовитый Южный океан. Паррот, кажется, сгромоздил еще хитрейшую гипотезу: по его, азот скатывается от экватора к полюсам, ибо сила вращения при нем в максимуме, так что если б этот газ не сгорал, то мы в несколько лет должны бы были прорубить к полярным кругам дорожку топорами. Жаль только, что это сгорание не натопляет полюсов. Уж если верить гипотезам, то Велланский, последователь Шеллинга, всех правдоподобнее, хотя закутал в шубу едва понятных эпитетов. Давно бы пора бросить материализм сил природы, но привычка, не хуже зелена-вина, так и тянет к матушке-грязи.
У меня есть брат Петр, который за раной и увечьем выпущен теперь в отставку в унтер-офицерском своем чине… Кроме здоровья физического, он потерял здесь драгоценнейшее для человека – свет разума, и тому виной было бесчеловечное обхождение с ним двух его начальников (их уже обоих нет на свете). Не можете представить, как терзался я, видя его временное помрачение. Он жил у меня здесь два месяца, и в это время я не мог написать дельной строки. Хуже всего, что им завладело человеконенавидение, и ко всем к нему близким наиболее, не исключая даже меня. Отправляю его одного, ибо нет попутчиков, покуда на корабле в Астрахань, а там колесом далее; но при его рассеянности крепко боюсь, что он растеряется. В Москву ему заехать нельзя, и потому к вам не адресую.
С Кази-Муллою было месяц назад опять дело кровавое, но туман помешал его поймать: он утек как вода между пальцев. На линии сам Розен; хотят впасть в Чечню… Сюда, впрочем, нужно бочку золота и сто тысяч солдат, чтобы вдруг подавить Кавказ, иначе, мы терять будем вдвое по рознице, и ничего путного не совершим.
Я послал к вам 100 руб. для покупок дамских. Получили ли вы?
Нравится ли публике Аммалат? Каково принята Клятва?
Супруге вашей поцелуйте за меня ручку. Вы говорили, что порой держите с нею корректуру моих пьес: как бы желал я, чтобы также могли вы держать корректуру моего нрава. До встречи.
Уважающий вас А. Бестужев.
XVI.
Дербент, 22 сентября 1832 года.
Я чай, у вас сжимается сердце, почтенный друг мой, Ксенофонт Алексеевич, завидя мое письмо в зловещей обвертке поручений! Это должно быть очень скучно для человека, не знающего, где взять времени и на дельные занятия. Как быть однако ж – к вам опять с поклоном! Правду-истину сказать, мне и самому это наскучивает; да уж люби в саночках кататься, люби саночки возить. Вследствие такой велемудрой пословицы, прилагаю при сем целую страницу требований. Если благодарность здешних дам может хоть капелькой утешить вашу супругу за ее снисходительность и хлопоты (Я писал ему, что она радушно принимает на себя выбор предметов, вкуса и дамских нарядов, которых Бестужев выписывал множество. К. П.), я могу засвидетельствовать ее целую вязку, всю унизанную приветами, как бурмицкими зернами. Про себя уж и поминать нечего: я просто записываюсь в кабальные за такую добрую барыню.
Выговариваете мне, что я посылаю к вам деньги: это деньги не мои. Мне дают поручения с деньгами, и я, рад не рад, так же их и отсылаю. Впрочем, скажу вам правду: я не люблю себе бессребреных комиссий, и совещусь их делать кому-либо. Первое, потому что я нередко оставался без гроша для прихотей других, и добро бы приятных мне людей, а то хоть бы век не видать; второе, что столица хоть и столица, но деньги в ней не падают с неба, ровно у нас грешных. Положим, что у вас и лес; но в лес бразильский из красных дерев, назначенный на столярную работу, можно для топки привезти и валежнику. Это мимоходом, – это едва ли стоит исписанных о том чернил.
Le Roy меня увлек, тем скорее, что я сам сроду своего не принимал иных лекарств кроме очистительных (Здесь речь об известном героическом лекарстве Le Roy, которое не раз освобождало меня от тяжких болезней. По какому-то случаю, я писал, о том Бестужеву; он просил, прислать ему книгу Le Roy, Method curative, и выражает свое мнение об этой методе. К. П.). Добрый мой гений вложил в меня какой-то предугадательный дар от всего вредного и дурного в мнениях, по литературе, по политике, по художествам, по всему. Так, я всегда был против пиявиц (всех родов) и кровопускания, против заплаточного лечения и сложных способов. Медицина мне не чужда, а потому зная, что она идет ощупью, я не верил докторам нисколько. Очень рад, что могу свое неверование обратить теперь в свою веру. Выписываю из Тифлиса препараты, и при болезни примусь пользоваться сам. Впрочем, я никак не считаю Le Roy всеобщим излечителем, и приемлю его методу с ограничениями. Надо вам сказать, что я стражду одною болезнью – это tenia. Каждогодно я выбрасываю его от трех до четырех саженей, но это беспрочно. Думаю даже, что он причиною моей частой тоски и самой апатии, которую называем мы ленью. Недавно со мной был перелом, и теперь я, очистя желудок, чувствую себя свежее, готовее к работе; но хотелось бы выжить совсем этого порожденца Форт-славы, где я четырнадцать месяцев питался гнилою пищей, пил солончаковую воду, дышал известью и плесенью, не видел света.
Я у вас в долгу и без денег, по душе – не журите, если запоздаю отплатою, то наверно напишу вам повесть и посвящу вам же. Для этого, по новому условию с книгопродавцем Смирдиным и перепродавцем мною, придется вильнуть и сказать, что я еще в этом году прислал вам ее, а вы ее припрятали для казового конца. Аминь (Бог избавил его от греха: он не написал обещанной повести. Впрочем, я не понимаю, о каком условии с Смирдиным упоминает он. Мы увидим, что через год он сам торжественно отвергал даже мысль о подобном условии. К. П.).
Я знал Карамзина хорошо, и, несмотря на заботы его поклонников, решительно отказался от знакомства с ним. Двуличность в писателе его достоинства казалась мне отвратительною (Мнение совершенно несправедливое: Карамзин был противоположных мнений с Бестужевым, но никто не упрекнет его в двуличности. К. П.). С Гречем и Булгариным я был приятелем; но если бы вы знали, как я резал их!.. Это был вечный припев моих шуток, особенно над Булгариным – и он точно был с этой стороны смешон до комического! Когда-нибудь я опишу несколько сцен. Про Пушкина пожимаю плечами… ужели и за его душу пора петь панихиду? Я всегда знал его за бесхарактерного человека, едва ли не за безнравственного – mais c'est plus qu'un delit, c'est une faute (Вот как он сам выражался: досталось всем сестрам по серьгам. Не знаю, что вызвало такие резкие суждения. Не болезненное ли состояние духа? или неизлечимая ветренность, которая часто заставляла Бестужева противоречить самому себе? Заметьте, что в несколько лет этой переписки он судит совершенно противоположно об одних и тех же лицах. А между тем я верю его искренности. К. П.). До другого раза, vale. Братца Николая объемлю душой.
Александр Бестужев.
XVII.
Дербент, 14 декабря 1832 г.
Уж не оттого ли я редко пишу к вам, почтенный, добрый мой друг Ксенофонт Алексеевич, что часто вас вспоминаю? Письмо и разговоры, которые нередко вожу с вами умственно, сливаются в одно, и мне кажется, я уж передал то бумаге, что было только в голове.
И то сказать: нередко бросаешь перо, именно потому, что сердце любит писать размашисто, а бумага такая тесная! А иногда и лист широк, да досугу ни капли – как быть! И в этот раз та же песня: успею ль, нет ли, поблагодарить вас и милую супругу вашу за все ваши хлопоты, за доброту, за вкус, за все, все! Покупками довольны как нельзя более… Ив. Петрович тоже поручил зашить в клеенку несколько благодарностей. Просят только переменить посылаемые башмаки: узки в подъемах. Комендант наш (Майор Шнитников, довольно долго бывший дербентским комендантом, благороднейший человек. Он один облегчал, судьбу Бестужева в Дербенте. Умер от ран, полученных в сражении с горцами. К. П.) поручал многим купить себе коляску в Москве; но Татары известные обманщики: лучший из них не стоит выеденного яйца. Тот не успел, другой не доехал. Пришлось вам челом ударить: по приложенной рацее приторговать коляску, а деньги вышлются в январе! Прочие распоряжения сделаны будут при деньгах.
Радуюсь умножению книжного племени. Сказки Луганского стоят благодарности, хотя их достоинство все в памяти издателя, но всякий ли умеет схватить народность? Всякий ли слепит из этого целое? Собственные вымыслы Луганского не очень удачны: эти похвалы Русакам, да насмешки над Французами – куда больно изъездились! Солдатских сказок невообразимое множество, и нередко они замысловаты очень. Дай-то Бог, чтобы кто-нибудь их собрал: в них драгоценный, первобытный материал русского языка и отпечаток неподдельный русского духа.
С. Глинка берется за все – даже за Армению. Но если бы знали, как сделалось переселение Армян из Адербиджана – содрогнулись бы камни. Лазареву поручено было вызвать тридцать тысяч охотников, нашлось до девяноста тысяч, и граф разрешил звать сколько может. Сулили золотые горы – и они покинули цветущий край, богатые деревни Урмийской долины; пришли – и не нашли зерна хлеба, крова для головы, сучка для хранения жизни. Ничего не было приготовлено. Им отвели гибельный климат, бесплодную почву, и с этим ничтожную денежную помощь, и то одной части. Половина их перемерла, четверть разбежалась, последняя четверть влачит бедственную участь в чужбине. А Глинка, я чай, разлился в возгласах… Вот наши колонии! Посмотрите, что теперь Эривань, что Ахалцых под нашим знаменем – это жалкие груды развалин, обитаемые шакалами. Все бежит, все сохнет. Да что говорить о дальности: на Каспии до сих пор нет парохода, хотя по газетам у нас давным-давно они крестят моря. А компания закавказская? а проекты об усмирении Кавказа торговлей? Право, стыдно и смешно говорить о том (Если в этой мрачной картине была правда тридцать лет назад, то в настоящее время все изменилось к лучшему. К. П.).
Третий том Клятвы не так занимателен как первые два. Куда девался гудочник? Он должен быть пружиною всего, а он и глаз не кажет. Поцелуйте однако ж за меня автора, как русского и как человека, которого я люблю.
Сегодня день моей смерти. В молчании и сокрушении правлю я тризну за упокой своей души, и когда найду я этот упокой? Воспоминания лежат в моем сердце как трупы – но как трупы-мощи…
Я не могу более писать…
Будьте довольны – счастье не нам, не людям; не знаю, есть ли оно где-нибудь, но что оно не здесь, это знаю.
Ваш Александр Бестужев.
XVIII.
Дербент. No 1. 4 января 1833 г.
Любезный и достойный друг Ксенофонт Алексеевич.
Поверите ли, что я минут десять смеялся от души замечанию вашему о черном галстуке. Смешно мне было, что я так отстал от модного света и сделал подобную ошибку (В одной из своих статей он выставил, как верх светского неприличия, явиться на вечер в черном галстуке; я заметил ему в письме, что, уже несколько лет, в черных галстуках являются на вечера все порядочные люди, а в белых – одни лакеи. К. П.), еще смешней, что это дало повод к переписке. Благословляю вас обеими руками не только на такие, но и на всякие поправки… был бы мой смысл в речи, а за мелочами я не гонюсь. Иногда даже могу ошибиться памятью, нередко опискою, и потому, по дружбе, ваш долг не пускать меня на улицу нечесаного. В предыдущем письме, немногие ваши спорные слова зацепили меня крючками, и, может быть, я буду отвечать на них печатно, как дополнение к первой статье. Не худо, если вы в немногих словах изложите ваши противоречия. Вопрос о романтизме далеко не решен в самой Франции, хотя Гюго и вздумалось сказать, что «жалкие слова: романтизм и классицизм, упали в забвенье, наравне с глюкизмом и пиччинизмом.» В зерне пороху заключалась уже вся система паровых и воздушных машин, ибо дым его есть и пар и газ вместе; но сколько веков протекло, покуда не угадали в природе силы расширяемости, стреляя каждый день из ружей! Едва ль не то же и с романтизмом было; но изобретение (не создание, заметьте) его полагаю я в эре христианства. Арабы и Скандинавы дали только грань ему; первообраз возник именно крестом. Я только об имени романтизма разумел, говоря о случайности – не об идее, не о сущности, ибо не менее других убежден в различии классицизма от романтизма. Я думаю только, что последние – ровесник уму человеческому, хотя он и редко проявлялся в древности: идея может быть и вовсе не проявляясь, ибо иное дело бытие, иное действие. Впрочем, дождавшись положительных возражений, я поговорю об этом пошире.
Сейчас получил с почты письмо ваше от 13 декабря: очень рад, что статья моя нравится вам обоим; я, признаюсь, не ждал этого, ибо, во-первых, торопился, а во-вторых, журнальные сапожки жмут мне ноги. Знаю впрочем, что вы мне льстите, сами того не замечая, а голос света, который расхватывает Загоскина и не покупает Вельтмана, правду сказать, для меня мыльный пузырь. Кстати о Вельтмане: подробности у него необычайно хороши, поэзия истинно в русском духе, но я уже сказал: повторения одного и того же рогоносия мне не нравятся! Конечно, оно могло быть во все времена, но к чему поднимать одеяло столько раз с ложа стариков наших? Я не нахожу ничего забавного в этом фатализме подсунутых жен и глупых детей. И потом, он стреляет все не ядром, а картечью, у эпизодов его мало между собою связи. Правда, все они живчики, все оригинальны, все истинны – это уже не маскарад, но еще базар Смирны. Против старины он сделал ошибку, опрокинув на нее всю Грановитую палату: ни у самого великого князя не было тогда и в сотую долю сокровищ против матери Ивы Олельковича, а Кащей хоть сказка, но цель ее знакомство с стариною, знакомство начистоту. И чем бы проиграла повесть, если бы все пышное передать Лазарю? Вы видите, что друзей сужу я строже чем других, – про себя и говорить нечего: хоть сейчас подмахну приговор голову рубить своим чадам, не хуже Брута. Правду сказать, есть маленькая разница между своей кровью и своими чернилами!
Скажите, что за лицо Брамбеус, от которого вся фамилия Северной Пчелы в домашнем своем журнале катается с восторга? То, что читал я, так старо и подснежно!.. Разве не размахался ли он в книге своей? Пожалуйста, пришлите. Неужели Сенковский попал в гении, в равно-Байроновцы и равно-Гётевцы (как говорит Фита)? Ей-ей, мы живем в век чудес… Не верите? Спросите Ф. Б., В-ра, Б-ш-а (Здесь означение имен со всеми буквами принадлежит самому Бестужеву.); жаль только, что я им обоим не верю сам. Первый очень мил, когда примется за государственное хозяйство: видно, что остзейский картофель уродился у него в голове самсот. Он теперь хозяйничает с Гречем на русском Парнассе, как на своей пивоварне, и мурлычит на лежанке, словно заслуженный кот-Мур. Отрывок Загоскина Аскольдовой Могилы – ниже презрения. Перемывать французское тряпье в Днепре, отбивать у других честь разных нелепостей, искажать святую старину, для того чтоб она уложилась в золотую табакерку – скажите, достойно ли это века и писателя?.. И это-то наш первый романист! Где ж вкус на Руси, где общее мнение?.. Вы говорите, что я пощадил их чересчур (романистов, то есть) – это правда крещеная, но я сделал это потому, что сам пишу; скажут, пожалуй, будто я мощу себе дорогу по чужим хребтам, что я завистлив.
Насчет Филантропа я не переменял мыслей ни на миг, я видел его точно таким же сперва, как теперь. Еще в 1820 году имел я с ним резкие схватки, и потому не дивлюсь никаким прижимкам, это в порядке вещей. Вас я не виню нисколько, и покуда у меня есть рубль в кармане, я не забочусь ни о чем. Кстати замечу, что уже не в первый получаю ваши письма взрезанные, без церемоний: почта здесь очень откровенна.
Болезнь Николая Алексеевича огорчает меня. И почему вы не удержите его от излишества трудов? От страстей же нет лекарства. Не всякая природа так сильна, как моя, и может выдерживать плавку золота подобно капелле. Впрочем, можно сжечь и алмаз, не только железо, а судьба знает химию.
______
Как водится, поздравляю с новым годом, хоть я не знаю для чего и мне и вам деление времени, – по крайней мере мне, безнадежному скитальцу? Желаю русской публике более справедливости, и уверен, что это сбудется, и полезные труды братца вашего оценятся и веком и веками.
Я нездоров. Мороз у нас сильный, и вообразите, что у меня мерзнут руки на письме – так холодна моя хата, хоть дров жгу без милости… А вы еще требуете от меня цветов поэзии!..
Будьте счастливы; поцелуйте руку у супруги вашей, благословите за меня вашу малютку, и крепко, крепко обнимите брата.
Александр Бестужев.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.