Текст книги "Сибирская жуть"
Автор книги: Александр Бушков
Жанр: Ужасы и Мистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Блуждающий огонек
Конечно, самые большие чудеса случались на Ивана Купалу. Ведь именно накануне его, в купальскую ночь, собирались ведьмы где-то в Киеве, на Лысой горе, на свой шабаш (нечто вроде слета или съезда) и устраивали такой вселенский разгул, что даже до нас, до глубинного сибирского сельца, за тысячи верст докатывались его отзвуки и отголоски. Во всяком случае, наши местные ведьмы заметно оживлялись, кругами выкручивали, вытаптывали хлеба, отнимали у коров молоко, заплетали, запутывали у лошадей гривы, так что их уже невозможно было расчесать и приходилось обстригать.
Не отставала от ведьм и прочая нежить. Водяной, к примеру, хоть и был в этот день именинником, но коварства своего не оставлял, а напротив – пуще обычного старался затянуть в омут всякого зазевавшегося купальщика. Леший не только пугал людей в лесах своими утробными криками, хлопаньем и щелканьем, но и стремился заманить беспечных и неопытных в глухие чащобы, где, как говорится, и сам черт заплутается…
Однако все это празднество нечистой силы вовсе не ограничивалось купальской ночью и Ивановым днем, не прекращалось на них и даже не ими начиналось. Оно продолжалось целую неделю – с шестого по двенадцатое июля, – с Аграфены Купальницы до Петры-Павлы, открывавших петровки – макушку лета.
По крайней мере, мне однажды случилось столкнуться с лешачьими каверзами в хмурую ночь на Самсона-сеногноя, который бывает уже после Ивана Купалы, где-то числа десятого июля, и отличается, как правило, затяжным ненастьем, первым после купальской жары, знаменуется теми самыми дождями, про которые в народе говорят, что они идут не там, где просят, а там, где косят.
В то лето я был прицепщиком у молодого тракториста Антошки Шубникова, работавшего на стареньком колеснике ХТЗ. Антошка носил забавное прозвище Пожарник. Он получил его за то, что однажды проспал семь суток подряд. Дело было так. Его утлый колесничек в очередной раз вышел из строя. Поломка оказалась стервозной. Трактор притащили к полевому стану и разобрали. Старший сменщик Парфен Щеглов, прихватив отказавшие узлы и детали, увез их в районную МТС на ремонт, а Антошка, оставшись без работы, домой в село не поехал, стал ждать товарища на полевом стане. Ночью он спал в будке на нарах. Утром поднимался, встречал повариху, привозившую корзинки и котомки с едой, завтракал наскоро и опять отправлялся спать, но теперь уже под будку, в тенек. В полдень, когда в котле у поварихи клокотала мясная похлебка, Антошку будили, он обедал и снова ложился под будку или в кусты, чтобы дрыхнуть до вечера. Ну, а после ужина он залегал на нары основательно, наряду с другими пахарями, и еще ворчал на любителей посумерничать, что они ему перебивают сон.
В таком плотном режиме Антошка прожил целую неделю, ни разу не нарушив его. И когда на восьмой день прибыл в поле Парфен с восстановленными запчастями, он нашел своего младшего сменщика под будкой и разбудил его со словами: «Хватит спать, дружище, вставай, уже сдал на пожарника». Под общий хохот напарник поднялся, как ни в чем не бывало взял ключи и отправился собирать трактор. Но встал он уже не просто Антошкой Шубниковым, а Пожарником, своего рода сельской знаменитостью, рекордсменом по беспробудному недельному сну.
Но, будем справедливы, Антошка Пожарник умел не только спать до упора, но и пахать с неменьшим упорством и готовностью к рекордам.
В начале июля мы с ним двоили пары за Мельничным маяком. Работали в ночную смену. Колесник-муравей тем летом тянул довольно исправно. Однако был у него один изъян, приносивший нам немало хлопот. Он быстро перегревался в борозде, вода то и дело закипала в радиаторе, парила, как в самоваре, и даже срывала крышку. Слишком часто приходилось останавливать трактор, остужать и подливать воду. Выдувал он за смену помногу, как хороший слон, счет порою шел не на ведра, а на бочки. И бегать за водой приходилось, естественно, мне, прицепщику.
Помнится, заскладившись с вечера, то есть отбив новую загонку на смену, мы рассчитали так, чтобы воды хватало ровно на круг. Бочка стояла в лесу у разворота, и, подъезжая к ней, мы доливали кипевший радиатор. Удобство заключалось в том, что не нужно было тащиться с ведром по рыхлой, топкой пахоте, увязая в ней чуть не по колено.
До наступления густой темноты работа шла споро. Тракторишко наш пыхтел тяжеловато, но без сбоев, полоса свежей пахоты ширилась на глазах. Антошка Пожарник был весел и доволен. Он то запевал песню, то оборачивался ко мне (я сидел не на плугу, а на платформе трактора, под Антошкиной железной беседкой) и, перекрывая гул мотора, выкрикивал что-нибудь шутливое, шалапутное:
– Шурка!
– А?
– На! Бочку-то украли.
И хохотал, довольный.
Частенько на развороте, долив в очередной раз воды в радиатор, мы закуривали, стоя перед горящими фарами, громко беседовали, оглушенные гудом и дребезжанием трактора, резко размахивали руками и прыгали, стараясь размять затекшее тело, и при этом по земле, по траве, по темным деревьям бесшумно метались наши длинные тени. Антошка заботливо обходил трактор, осматривал его, прислушивался к рокоту двигателя, измерял сапогом глубину борозды за плугом, помогал мне поднимать и запрокидывать тяжелую борону, чтобы очистить зубья от начесанных нитей пырея. А потом с шутливой строгостью командовал: «По коням!» – и мы пахали дальше, причерчивая к свежей пахоте еще одну черную полоску земли с тремя гребешками.
К полуночи стало прохладней. Небо заволокло тучами. Потянул зябкий ветерок. И даже застучали по фуражке, по лицу редкие холодные капли. Я натянул фуфайку поверх старенькой свитры, прижался к железному крылу колеса и под монотонный гул и мерное подрагивание трактора стал задремывать.
Очнулся я от удара по шее и Антошкиного крика в самое ухо:
– Шурка!
– А?
– На! Бочку-то проехали!
Я протер глаза и ошарашенно огляделся. Было темно. По лицу и рукам по-прежнему били редкие капли. Трактор заглох, фары погасли. Стояла провальная тишина. Слышалось только клокотанье воды в радиаторе и сердитое, со всхлипами, сопение пара, пробивавшегося сквозь крышку-заглушку.
Оказалось, что я проспал очередной разворот возле бочки. Антошка не разбудил меня, но и сам не стал доливать воду, решив, что по ночной прохладе ее хватит еще на один круг, однако просчитался. Вода закипела, мотор перегрелся и трактор пришлось остановить на возвратном пути посредине гона.
– Не дотянули немного, запыхтел наш Карька, как паровоз, – вздохнул Антошка. – Теперь делать неча, дуй за водой по борозде, а я пока подтяну ремень вентилятора да свечи подшаманю, что-то троить стали.
– Как же мы в такой тьме? – невольно вырвалось у меня.
– Я факел зажгу, а ты – бороздкой, бороздкой, на ощупь – ноги сами покажут.
Поеживаясь от холода и страха, я нашарил ведро, болтавшееся на серьге, поглубже натянул фуражку и, обогнув плуг, потопал по борозде.
– Далеко подался? – хохотнул Пожарник. – Не в деревню ли? Бочка же вон там, в обратной стороне.
– Как в обратной?
– Было как, да свиньи съели. Видишь, лес чернеет над мельницей? Туда и держи.
Только теперь я сообразил, что спросонья потерял все ориентиры. Со мною уже прежде случалось это: вздремнешь или просто задумаешься, замечтаешься, сидя на плуге, а потом оглянешься – и видишь, что весь мир перевернулся перед тобою, точно тебя подержали вниз головой, – и поле не то, и лес не там, и вообще едешь не в ту сторону. Все наоборот, все шиворот-навыворот. Однако при свете поставить окрестный мир на место помогали знакомые предметы и привычное их расположение. Теперь же была темень аспидная, борозда терялась в нескольких шагах от плуга, а лес хоть и просматривался в отдалении черной тенью на небе, но, казалось, совсем не в той стороне. Я с силой сжимал и разжимал веки, тер лоб, тряс головой, но перевернутая действительность никак не хотела возвращаться в нормальное состояние.
Антошка же по-своему истолковал мое мешканье:
– Трухнул? Может, за ручки сводить?
Я молча вернулся к трактору, сбросил фуфайку, фуражку и решительно, точно в холодную воду, шагнул в непроглядную темноту, направляясь к дальнему лесу, маячившему, по моим представлениям, в противоположной стороне. Я старался держаться борозды, но она была вязкой, неровной, местами приваленной комьями земли, скатившимися с перевернутых пластов пахоты. Я запинался об них, падал, громыхая ведром, снова поднимался и шел напролом, прямо по пашне, пока извив кривой борозды снова не подставлял мне подножку. Не скажу, чтобы я испытывал особый страх. Скорее чувство, владевшее мной, можно было назвать смелостью отчаяния. Я шагал навстречу ветру, порывами бившему мне в лицо, трепавшему волосы и пронизывавшему мою реденькую свитру и рубашку под ней, и гнал от себя всякие мысли о чертях и леших, хотя по мере приближения к лесу они становились все назойливей и неотступней.
Но вот под ногами пошли поперечные гребни пахоты. Я достиг окраины поля, где мы, разворачиваясь с плугом, нарезали много глубоких борозд и нагрудили пластов. Обозначились первые березы, смутно белевшие в сумраке берестой. Усилился шум в вершинах деревьев. Я углубился в лес. Постоял некоторое время, пытаясь оглядеться и определить местонахождение бочки с водой. Однако тьма в лесу была еще гуще, чем в поле. Пришлось обследовать чуть не каждый куст, зигзагом прочесывая окраинную полосу леса, обращенную к пашне. Трава и кусты были мокрыми не то от дождя, пробрызгивавшего редкими, но крупными каплями, не то от росы, и вскоре мои штаны и рукава свитры набрякли холодной влагой. Но наконец мне повезло. Я буквально наткнулся на толстую деревянную бочку и невольно обнял ее, чтобы не упасть. Нащупал широкий люк и зачерпнул полное ведро. Отделяясь от воды, оно издало чмокающий звук, гулко отдавшийся в бочке и в лесу, и в этот миг мне показалось, что за спиной, вторя ему, тоже раздались какие-то шлепающие звуки, похожие на всплеск крыльев, точно с озера поднялась утиная стая. Шагнул в сторону от бочки, держа ведро в правой руке, но тут же поймал себя на мысли, что не знаю, куда надо идти.
Весь окружающий мир, и до того перевернутый в моем мозгу, теперь вообще утратил всякую определенность. Никаких ориентиров вокруг не было, если не считать бочки и деревьев, которые, однако, ничего не могли мне сказать ни о расположении поля, ни о сторонах света. Не было и звуков, кроме лесного шума, угрюмого и вроде даже похожего на сердитое шипение. Я попытался крикнуть, чтобы услышать отклик Антошки, но голос застрял в моей глотке, и вместо зова вышло какое-то сдавленное мычание, испугавшее меня самого. Я напряженно прислушался в надежде уловить если не гул мотора, то хотя бы звон железа под Антошкиным молотком, но, видимо, мой Пожарник работал беззвучно, а может, просто дремал в ожидании меня, навалившись грудью на руль, как он иногда делал при остановках, чтобы прогнать сон и усталость. Тракторист не подавал мне никаких спасительных знаков.
Но вдруг между деревьями в отдалении мелькнул огонек. Я очень обрадовался ему, решив, что вижу факелок, зажженный Антошкой у трактора, и быстро зашагал на этот обнадеживающий сигнал, шелестя ведром по высокой мокрой траве. Однако огонек вел себя довольно странно. Он горел не ровным и не подрагивающим, а каким-то мерцающим или мигающим светом, то вспыхивая, то исчезая. Притом всякий раз после исчезновения загорался не там, где погасал, а в новом месте, то правее, то левее, то ближе, то дальше. Было похоже, будто он двигается по какой-то неровной поверхности либо кто-то невидимый несет его по кривой и ухабистой дороге. Сперва мне подумалось, что это, быть может, Антошка идет навстречу с факелом в руке или с фонариком, но я тотчас вынужден был отказаться от этого предположения. Дело в том, что огонек вспыхивал где-то явно в лесу или же на его окраине, то есть сравнительно близко, так что я, наверное, смог бы услышать Антошкины шаги или его оклик, но огонек двигался в полной тишине. К тому же мало походил на факельный, ибо не колебался, не прыгал, меча языки, а лишь мерцал, пульсировал и был не желто-красным, а скорей сголуба и более напоминал электрический.
Фонарик? Но никакого электрического фонарика у Антошки, кажется, не водилось (в те времена это вообще была редкость, а тем более – в деревне), иначе зачем бы ему зажигать факел, чтобы подтягивать ремень вентилятора? Керосиновый фонарь? Но и такого фонаря на тракторе не было. Фара? Но чтобы зажечь фару, работавшую от магнето, надо завести мотор, а трактор явно молчал, бездействовал, я бы не мог не слышать его рокота, ночью особенно громкого и раскатистого. Да и почему бы гореть одной фаре, если только что мы пахали с двумя?
Эти тревожные догадки чередой проносились в моей голове, но я все же, как заколдованный, шел на тот неверный и призрачный огонек, преодолевая страхи и сомнения. Меня тянуло к нему с неодолимой силой. Странно было и то, что сравнительно небольшой березовый лес, в сущности – перелесок, колок, росший на окраине пашни, все никак не кончался. Он даже вроде бы становился все темное и гуще. Я спотыкался о пни, о сухую чащобу, задевал ведром о деревья, расплескивая воду, но не падал, словно поддерживаемый тем огоньком, призывно мелькавшим впереди. Не знаю, сколько времени длилось это мое странное шествие по лесу за призрачным сиянием загадочного светильника, время от времени точно гасимого ветром, но наконец я почувствовал усталость и остановился.
Приобняв березу, я прислонился к шершавой коре взмокшим лбом и закрыл глаза. Прохлада березы и спокойное раздумье под шум ветра в макушках деревьев словно бы помогли мне выйти из некоего сомнамбулического состояния, очнуться от колдовских чар и вернуться к действительности. Я вдруг осознал с предельной ясностью, что со мной происходит что-то неладное, ненормальное, нереальное. Ведь нельзя же так долго тащиться от бочки до поля, отмерить семь верст и все лесом, если бочка та стоит под кустом в каких-нибудь двадцати шагах от закраины пахоты. И не может быть никакого огонька в этом лесу, потому что Антошка с трактором остались далеко на полосе, в середине километровой загонки, а постороннему человеку, бродяге или охотнику, в пустом березовом колке среди ночи делать совершенно нечего. Значит, этот блуждающий огонек не настоящий, нечистый, лешачий…
Да, это, должно быть, леший водит меня по колку, потому-то я и плутаю в трех березах. Этот трезвый вывод не освободил меня от чувства страха, напротив – от сознания близкого присутствия нечистой силы у меня заходил озноб по загривку и стали постукивать зубы, но зато я обрел способность к разумным действиям. Мне вдруг вспомнилось, каким образом можно расколдоваться, сбросить с себя бесовское наваждение. Я быстро стянул через голову свитру и рубаху, вывернул их на левую сторону и, путаясь от холода и страха в рукавах, натянул на себя снова. Занятый этой манипуляцией, я на время выпустил из поля зрения манящий огонек и забыл о нем, но теперь, вспомнив, оглянулся вокруг и не нашел его ни вблизи, ни вдалеке. Зато я заметил, что деревья стали более ясно видными во мгле и даже проступили трава и пеньки. Я схватил ведро с водой и зашагал прямо по лесу, куда глядели глаза, рассудив, что лес не так велик и я все равно выйду из него, если пересеку насквозь в любом направлении.
И действительно: деревья вскоре стали редеть, высокая дурнина сменилась ровной покосной травой, и я вышел на макушку косогора, с которого уже довольно отчетливо просматривался лог с какими-то темными строениями внизу и небольшим, тускло светящимся квадратом под пересечением крыш бревенчатых домов, приделов и башенок. «Мельница!» – осенила меня радостная догадка. И хотя именно мельница, по общему представлению, была приютом и рассадником всякой нечисти и нежити, я испытывал к ней в ту минуту нежное, почти благодарное чувство.
Да, это была наша водяная мельница под высокой плотиной пруда. А я стоял на косогоре, который тоже назывался Мельничным, как и деревянный маяк, торчавший у дороги при свороте с тракта на мельницу. Я огляделся, и хотя маяка не увидел, скрытого за лесом, но все равно весь мир передо мной вдруг снова обрел знакомые очертания, все в нем вернулось на свои привычные места. Вот мельница, вот Мельничный косогор, там – маяк, здесь – лес, а туда – наша пашня. Словно бы меня, перевернутого вниз головой, снова поставили на ноги, и я бодро затопал по хребтику косогора, чтобы обогнуть перелесок и выйти к нашей загонке, к трактору.
Когда лес кончился и передо мной открылось поле, тьма уже заметно рассеялась, и я довольно четко увидел наш колесник. Он стоял на том же месте, без всяких признаков жизни. Мотор молчал. Фары не горели, не светился и факел, который собирался разжечь Антошка Пожарник, да и самого тракториста тоже не было видно. «Наверное, ищет меня», – подумал я, прибавляя шагу. Идти по гребнистой влажной пахоте было нелегко, разбухшие сапоги вязко утопали в ней, ныла в плече оттянутая ведром рука, но я, обрадованный освобождением из плена нечистой силы, не замечал усталости и боли.
Антошку я нашел спящим на площадке колесника. Свернувшись калачиком под сиденьем, Пожарник сладко похрапывал, в очередной раз оправдывая свое прозвище. Но едва я поставил ведро на землю, он проснулся от звяка дужки, вскочил и присел на покатое крыло, стал протирать глаза и зябко ежиться.
– Нашелся? А я уж давно подтянул ремень у вентилятора, сел покурить да вот закемарил. Где ж тебя черти носили?
– А ты откуда знаешь? – невольно воскликнул я, приняв было расхожее присловье за Антошкину прозорливость.
– Чего это я знаю? – зевнул Антошка. – Воды-то хоть принес?
Пришлось рассказать ему о всех моих невероятных приключениях. Антошка выслушал снисходительно и заметил с усмешкой:
– Ну-ну, если не врешь, так сказка. Хотя нынче всякое возможно. Купальские ночи идут, черт на черте сидит и чертом погоняет… Однако – заливай трактор да поедем. А то уж светать начинает, а мы напахали – быку лечь и хвост вытянуть некуда. По коням!
Оборотень
То, что в прудах и озерах живут водяные и русалки, в лесах лешие, а в подпольях домов – домовые, было известно каждому и воспринималось вполне естественно, как само собой разумеющееся. Другое дело – появление в деревне оборотня. Это уже нечто из ряда вон выходящее, воистину – таинственное и внушающее страх. Самому мне, правда, видеть оборотней в их новоявленном или некоем промежуточном облике, кажется, не приходилось. Но я знал старушонку Бобриху, про которую говорили, что она будто бы время от времени превращалась в свинью. Бобриха была травницей, знахаркой, ворожейкой, владела столоверчением и знала множество заговоров и наговоров, как добродетельных, приносящих людям пользу, так и злокозненных, сеющих вред и опустошение. Творя добро, она, например, могла заговорить кровь – и рана, даже самая опасная, тотчас переставала кровоточить и вскоре затягивалась, заживала. Притом она заговаривала кровь не только человеку, но и животине. Тут ее знахарство было просто фантастическим, сверхчеловеческим.
Как-то монтеры меняли телеграфные столбы в деревне. У дороги валялись перепутанные провода. Ехал улицей горючевоз Макар Кощеев на кобыле. За телегой бежал жеребенок-стригунок. И возьми да запутайся он в этих злосчастных проводах. Затянул заднюю ногу, как в заячьей петле, забился в испуге в сорвал всю шкуру с бабки до самого копыта. Ногу-то освободили, но кровища хлещет ручьем. Пробовали перетянуть тряпками – через минуту и сквозь тряпки сочится. Тогда вспомнил кто-то про Бобриху. Сбегали за ней. Пришла старушонка, погладила жеребушку, осмотрела рану, велела всем отойти в сторону. И что же? То жеребенка трое мужиков едва держали – бился он, стонал и весь дрожал, в тут вдруг разом затих и положил бабке головенку на плечо, когда она присела перед ним на кукурки и приложила пальцы к краям раны. Пошептала что-то Бобриха, поколдовала, плюнула трижды в разные стороны – и, на всеобщее удивление, кровь перестала течь. И рана быстренько затянулась, тако ли не на третий день.
Но могла Бобриха, рассердившись на обидчика, и порчу напустить, и недород вызвать в огороде. И, замечали в деревне, глаз у нее был дурной, могла она ребенка сглазить, потому грудных детишек боялись показывать ей. Зайдет будто бы к кому с недобрым умыслом, глянет на ребенка в зыбке – смотришь, родимец его забил, или грыжа выступила, или жар сделался. Ну, а что она была оборотнем и могла превращаться в свинью, об этом только поговаривали исподтишка, догадывались по некоторым признакам, однако прямо утверждать это никто не осмеливался. Не хватало прямых улик и доказательств.
Правда, был один случай, который вроде давал повод грешить на нее, считать Бобриху законченной ведьмой-оборотнем, однако и он оставлял известные основания для сомнений.
Жила в деревне чернявая и смазливая деваха Стюрка, дояркой в колхозе работала. Она доводилась племянницей Бобрихе, и хотя не особенно роднилась со своей теткой, жившей затворницей на краю Маслобойного переулка, но все равно и на нее как бы падала тень колдовства и знахарства. Стюрка, например, любила ворожить на картах. И если ее гадания сбывались, то суеверные люди говорили: «Тоже, видать, с чертями знается. Одна родова…»
Так вот за этой Стюркой приухлестнул Ванька Обратный, вернувшийся из армии. Внешне он был полной противоположностью Стюрке: она сухощавая, смуглая, с черными до синевы цыганскими волосами и карими глазами, он же – рыхловатый, розовощекий, белокурый, белобрысый, со светлыми свиными глазками. Ванька не был красавцем, но он был веселый, добродушный парень-работяга, каких поискать, и к тому же гармонист. Ваньку все любили в деревне. Все, кроме Бобрихи. Теперь уж, наверное, никто не помнит, за что Бобриха невзлюбила его, то ли за его колючие подшучивания, то ли за гармошку, на которой он наигрывал, возвращаясь из клуба домой Маслобойным переулком, то ли как раз за то, что осмелился приударить за Стюркой, для которой Бобриха заприметила другую пару, а может, и за все сразу, но возненавидела всерьез и бесповоротно. Обратный – не фамилия, а прозвище Ваньки (от слова обрат – жидкое снятое молоко), и прозвище это ему влепила именно Бобриха – за его белобрысость и жидкую синеву глаз.
Недоброжелательство Бобрихи, конечно, осложняло Ванькины ухаживания за Стюркой, однако не настолько, чтобы сделать их вовсе безответными. Во всяком случае, из клуба после кино и танцев Ванька несколько раз провожал Стюрку, отделив ее от общего девичьего гурта. А это в глазах приметливых селян значило немало. Спорка жила за целый околоток от своей тетки-чернокнижницы, однако путь из клуба к ее дому лежал через тот Маслобойный переулок, который пользовался в селе недоброй славой и на краю которого жила Бобриха.
Собственно, нечистым местом был не весь переулок, а лишь та часть его, где когда-то стояла деревенская маслобойка – с огромным деревянным колесом-приводом, вращаемым лошадьми, с тяжелыми листвяжными пестами для толчения семени конопли, льна или рыжика, с печью, где в жаровнях томилась пахучая черная каша; с толстущим бревном давильни, под которым рождалось когда-то лучшее в округе постное масло… Теперь же маслобойки не было (она не вписалась в колхозное плановое хозяйство), но из зарослей крапивы и чертополоха торчали останки ее – осевшие стены, бревно давильни в три обхвата, просмоленный толстый винт, на котором оно держалось… Эти черные руины с устойчивым запашком конопляного масла, похоже, стали прибежищем чертей всех мастей, ибо многие загадочные происшествия случались именно здесь.
Суеверные люди обходили этот переулок стороной, ночью – тем более, однако Ванька, как истинный ухарь, пренебрегал дурной славой Маслобойного переулка и, провожая Стюрку, ходил именно через него – самой удобной и близкой для его зазнобы дорогой. Проходя мимо маслобойки, он храбрился, разговаривал нарочито громко и кидал брызгавшие искрами окурки в смолистую черноту давильни.
Так было несколько раз, и руины маслобойки не ответили на вызов ни единым звуком, ни единым шевелением. Но однажды в лунную ночь, когда Ванька вел Стюрку нечистым проулком, не испытывая и капли страха, вдруг навстречу из темноты маслобойных развалин выкатилась свинья, обежала, постанывая, притихшую пару и засеменила сзади. Ванька сначала было не обратил на нее особого внимания (свинья как свинья, деталь привычная в деревенском пейзаже), но потом стал прикидывать в уме, что на часах уже около двенадцати и все нормальные свиньи давно заперты в пригонах, да и ненормальные, бродячие, из тех дворов, где пряслица висят на соплях – на веревочках, тоже, наверное, уже нашли себе прибежища, устроили гнезда и дрыхнут, высунув чуткие пятачки. Что помешало этой хавронье последовать примеру своих товарок? К тому же она вела себя довольно подозрительно. Сперва бежала, повизгивая, следом за Ванькой, точно за хозяйкой, которая вынесла во двор ведро с пойлом, потом, нагоняя, стала ширять его в ноги упругим пятаком.
– Усь, подлая, пошла вон! – прикрикнул Ванька, прервав возобновившийся было разговор с подругой.
Свинья, фыркнув, вроде приотстала немного, но вскоре снова догнала ухажера и снова ширнула его носом в ботинок. Ванька развернулся и хотел было пнуть привязчивую скотинку, но только дрыгнул в воздухе ногой – свинья ловко увернулась от пинка и грозно хрюкнула, раскрыв зубастую пасть. Так, то нагоняя, то отставая, добежала она до самых Стюркиных ворот. А когда Ванька, прощаясь, хотел было, как обычно, приобнять и поцеловать Стюрку, свинья пронзительно и недовольно завизжала, крутясь подле влюбленных, и у них, немало смущенных этим визгом, согласного поцелуя не получилось. Ванька только мазнул губами по Стюркиной щеке, она как-то втянула голову в плечи, точно выражая недоумение, и, даже не сказав «До свидания», юркнула в калитку ограды. Кольцо звякнуло, туфли простучали по плашке, по ступенькам крыльца, и все смолкло.
Ванька, раздосадованный испорченным прощанием, хотел было наказать надоедливую хавронью, однако, обернувшись, нигде ее не увидел. Ее уже и след простыл. Она будто растворилась в одночасье в жидком лунном свете. Это тоже показалось Ваньке подозрительным. Но еще более смутило его, что и на следующий вечер повторилась та же история. Точно в том же месте из мрачноватых, словно обуглившихся развалин маслобойни снова выскочила та же свинья, худая, с большим пятаком, со взъерошенной щетиной на загривке, и снова, точно собака, бежала за Ванькой до самого Стюркиного дома, то и дело пытаясь ухватить его за ноги, а потом, едва Стюрка уже безо всякого поцелуя хлопнула воротами, хавронья исчезла, будто сквозь землю провалилась. Когда же и на третий вечер бродячая свинья увязалась за Ванькой в Маслобойном переулке, он уже не выдержал, наутро все рассказал своему дружку Тимке, и они договорились, что проучат бесноватую свинью вместе.
И вот вечером того же дня после кино и танцев они пошли провожать Стюрку вдвоем. Ванька заранее припрятал тынину в крапиве у маслобойки, а Тимка прихватил с собой батожок. Сначала они шли вместе со всеми парнями и девками, пели, смеялись, а потом незаметно отстали и свернули в Маслобойный переулок.
Стюрка ничего не знала об их замысле и сперва неприятно удивилась тому, что за ними потащился этот болтун Тимка, а главное тому, что Ванька не только не выразил неприязни к приставшему третьему лишнему, но, казалось, был даже рад его компании. Однако чувство неприязни быстро изгладилось. Парни так складно балаболили, так весело зубоскалили, что и она заразилась их весельем, даже не заметив его наигранности. Но когда стали подходить к старой маслобойне, парни разом приутихли, словно к чему-то прислушиваясь. И вскоре действительно в развалинах маслобойни послышалось шуршание, треск – и из крапивных зарослей, словно по некой команде, вынырнула та же тощая и щетинистая свинья.
Ночь на этот раз была безлунная, темная, проулок слабо освещался только отсветом незакатной летней зари, текущей над Татарской горой, но все же силуэт свиньи просматривался довольно четко. Тимка невольно шарахнулся в сторону, а Ванька, напротив, храбро бросился навстречу свинье, прыгнул в кусты крапивы и выхватил припасенную тынину. Свинья, казалось, разгадала его маневр и, повизгивая, побежала вперед по переулку. Ванька кинулся за ней. Вдогонку ему потрусил и оправившийся от страха Тимка.
– Оставьте вы ее, бродяжку! – крикнула им Стюрка вслед.
Но парни бежали, набирая скорость, крича и улюлюкая. Они догнали свинью у самого конца переулка, напротив Бобрихиного дома, где она замешкалась на секунду, и стали бить палками по чему попадя. Свинья сперва растерялась от столь стремительной атаки, закрутилась на месте, пряча голову между передними ногами, но Ванька все же съездил ей по рылу раз и другой, тогда свинья пронзительно завизжала, заухала и, взбрыкивая, понеслась вдоль по улице, в сторону, противоположную от Стюркиной избы. Парни преследовать ее не стали. Остывая от возбуждения, они остановились на краю переулка и закурили, поджидая Стюрку.
– Наведайся завтра к Бобрихе, попримечай, – посоветовал Тимка. И Ванька понял его с полуслова. Не сговариваясь, они подумали об одном, сошлись в тайных подозрениях.
– А может, тебе зайти? Ведь меня она ненавидит, как врага народа. Поди, на порог не пустит, – высказал опасение Ванька.
– Не пустит – сам зайдешь. Но именно тебе показать надо, что ты все разгадал, чтоб она хвост прижала, присекла свои каверзы, – рассудил Тимка. И с ним трудно было не согласиться.
Наутро Ванька проснулся с мыслью, какое бы придумать заделье, чтобы без подозрений сходить к Бобрихе. Он вспомнил, что вчера у матери, страдавшей почечно-каменной болезнью, опять был приступ. Об ее давней маете знали в селе многие. Знала и Бобриха, к которой мать не раз обращалась за помощью. «Пойду-ка попрошу травок для матери, – решил Ванька. – И благородно со стороны сына, и врать особо не надо…»
Собак Бобриха сроду не держала, калитка была не заперта, и во двор Ванька проник спокойно. Однако в ограде никого не было. Тогда он поднялся на крылечко, шагнул в приоткрытые сенцы и постучал в дверь избы. На стук никто не ответил. Ванька дернул за скобку – дверь отворилась.
И сразу же перед его взглядом предстала многозначительная картина. На кровати в одежде лежала на боку Бобриха, прикрыв ноги фуфайкой. Голова ее была укутана чертой шалью, из-под которой еще виднелся белый платок. Но главное, на что обратил внимание Ванька, – под глазом старухи сиял бобовым отливом огромный синяк, а переносицу пересекал струпчатый припухший рубец. «Все ясно, не зря, видать, на нее грешили, получила свое», – подумал он не без злорадства.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?