Текст книги "Сибирская жуть"
Автор книги: Александр Бушков
Жанр: Ужасы и Мистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Старуха ничего не сказала в ответ на сдержанное приветствие раннего гостя, а только повела своим тяжелым взглядом, обнажив красноватое глазное яблоко над синяком, и вздохнула.
– С просьбой я, Аграфена Никитична, – выложил Ванька заготовленную фразу. – Мать снова почками мается. Может бы травы какой дали?
– Ох-ох-ох, – застонала Бобриха, прикрыв глаза. – Вишь, какая я нонче фершалица? Вот поднимусь, сделаю ей составного снадобья, а покуда пусть попьет льняного отвару да муравы этой, птичьей гречишки, что у дорог растет.
И старуха заворочалась, повернулась на спину, подняла глаза к потолку, давая понять, что разговор окончен. Ванька еще помешкал немного, думая, как бы ловчее спросить насчет нездоровья, и вдруг непроизвольно сочувственным тоном спросил:
– Простите, что я не ко времени… Может, помочь чем?
– Помощник нашелся… – вздохнула бабка, не глядя на гостя. – Сама оклемаюсь помаленьку, примочек поделаю… Свиньюшонка эта непутевая… Третьеводни понесла ей пойло, она как ширнет меня, я подскользнулась – да об корыто это щелястое… Аж мительки в глазах… Сгоряча-то я огрела ее поленом, а потом сама еле доползла до избы… Теперь вот лежу тут, а свинья который день в бегах, по селу рыщет голодная… Скажи хоть Стюрке, пусть пригонит ее да мне по дому что поможет…
«Ну-ну, заливай, бабка, про разбитое корыто да про свинью-лупоглазку», – подумал Ванька, а вслух сказал:
– Ладно. Я и сам пригоню, если встречу.
В тот же день, рассказав Тимке про свидание с Бобрихой и разговор с нею, Ванька не утаил и своих угрызений совести, выразил сомнение насчет свиньи-оборотня.
– Может, мы ее зря отвалтузили? Она с голоду, поди, на людей-то бросаться стала?
– Хэх, размяк, валеная шляпа, поверил ведьминым турусам на колесах! Попомни: теперь никто вас не встретит у маслобойки – вот и все доказательства.
А и правда: отныне никакая свинья не мешала Ваньке со Стюркой гулять по Маслобойному переулку. До самой зари.
Зов покойницы
Ну, что в прудах и озерах живут водяные и русалки, в лесах – лешие, в домах – домовые, это было, как уже говорил, всем известно, почти обыденно и воспринималось как само собой разумеющееся.
Знали многие также, что души умерших могут прилетать домой, к родным, оставленным на земле, или в виде ласточки, голубя, если она (душа) принадлежала человеку доброму, светлому, или в облике совы, если покинула человека темного, угрюмого. Однако изредка случалось и так, что души являлись в точном образе тех людей, которым они принадлежали в земной жизни. Общение с такими душами умерших не поощрялось, более того – было предосудительным и даже греховным, как общение с неким наваждением, внушенным злою силою для соблазна.
…Филат был, пожалуй, самым незаметным человеком в деревне. Ничем не выделялся среди прочих мужиков – ни броским мастерством, ни буйным норовом, ни красными речами… Напротив, человек он был молчаливый, нрава тихого и покладистого, работал самые рядовые колхозные работы – на посевной подвозил семена, на сенокосе отбивал литовки и правил стога, на хлебоуборке отгружал зерно в мешках и бестарках… А войдя в года, больше всего сторожил – то на зерновом току, то в бригадной избушке. В селе вообще показывался редко, что делало его еще более незаметным человеком.
Но однажды случилось такое, что сделало его в некотором роде знаменитым в последний год жизни. Печально знаменитым, в самом точном смысле этих слов.
А случилось то, что умерла его жена, такая же тихая и незаметная, как он сам, и вскоре с Филатом стало твориться неладное. Филат шибко затосковал по своей умершей половине, и сын Куприян, живший с ним, и невестка стали замечать, что по ночам он вроде как бредит – беседует с покойницей. Сын сначала молча сочувствовал ему, потом стал увещевать и даже выговаривать, что нехорошо это и грешно – эдак тосковать по покойнику, беспокоить его дух и тем гневить Бога. Тогда Филат, спавший на печи, стал выходить ночью в ограду, чтобы его беседы с новопреставленной никому не мешали.
Один раз, проснувшись среди ночи, сын услышал, как заворочался на печи отец, как слез на пол, сдернул с вешалки свой дождевик и тихо, стараясь не шуметь, вышел в сени. Раньше бы Куприян не обратил на это особого внимания – мало ли зачем направился родитель ночью в ограду: скотину присмотреть, покурить от бессонницы или просто по нужде, – но теперь, помня о неладном, он решил проверить, что делает в полночь отец во дворе. И сам, наскоро одевшись, прокрался вслед отцу на крылечко. Увиденное так поразило Куприяна, что он оцепенел и не запомнил, сколько простоял на верхней ступеньке, впившись руками в перила.
Напротив крылечка, под навесом, на длинной козлине сидел в дождевике отец и живо разговаривал с невидимым собеседником. Невидимость эта объяснялась отнюдь не ночной темнотой, ночь, напротив, была довольно светлой, лунной и отец был виден прекрасно: отчетливо различались все его жесты и даже мимика. Но того, с кем он говорил, Куприян не видел и не слышал, хотя, судя по интонациям голоса, по вопросам отца, он был явно не один. И притом собеседницей его была женщина. Если бы не эта односторонняя слышимость, разговор был вполне обыденный, будничный. Сначала отец рассказывал сельские новости, говорил о домашних делах, о сыне, о невестке и внучке. Но потом он стал расспрашивать невидимку, как ей спится там, в лесу за поскотиной, не беспокоит ли трактор, пашущий рядом пары, не тесна ли могила, и Куприян с ознобом в спине понял, что отец опять беседует с покойной матерью. Когда же, повторив неслышимый вопрос: «Не собираюсь ли к тебе, говоришь?», Филат со вздохом сказал, что надо бы сперва с сеном убраться, с огородом, помочь сыну прибрать скотишко, а там уж к зиме видно будет, Куприян не выдержал и, весь дрожа, окликнул:
– Отец!
Разговор тотчас оборвался. Филат понурил голову, опустил плечи, замолчал, вроде как заснул.
– Тять! Что ты там бормочешь сидишь? Вот наваждение, ей-богу…
Куприян спустился с крыльца, подошел к отцу.
– С кем ты опять разговариваешь?
Филат поднял виноватое лицо, неловко улыбнулся:
– Мать приходила снова ко мне. Как не поговоришь? Родной же человек…
– Да что с тобой? Опомнись. Какая мать? Наша мать ушла навсегда, уж скоро месяц, как в могиле спит…
Куприян почувствовал прилив жалости к отцу, сел рядом с ним на козлы, приобняв его с непривычной нежностью, почувствовал, как завздрагивали плечи отца, и сам не выдержал, заплакал горькими слезами, приговаривая:
– Оставь ты это… Нехорошо это, неладно… Может, тебя в больницу свозить в район, врачам показать? Есть же лекарства такие, успокаивающие, усмиряющие…
– Да каки тут лекарства, сынок? Душа болит. А душу пилюлями не излечишь. Зовет она меня…
– Кто?
– Да мать.
– Как это «зовет»?
– Обыкновенно. Вот сплю я на печке – вдруг среди ночи просыпаюсь в тревоге, ровно кто под бок меня ширнул, и чувствую неодолимую тягу взглянуть из-за трубы на оградное окно. Потянусь, гляну – а там уж она, маячит в окне, бледная, худая, смурная, с открытыми недвижными глазами (будто не сам я закрыл ей глаза), и машет мне призывно рукой, выходи, дескать, жду, к тебе пришла. Ну, я дождевик или фуфайку на плечи – и в ограду. А она уже вот здесь, сидит на козлах с краешку. И я сажусь рядом. Начинаем беседовать…
– Ну, и о чем она…
– Я ж говорю: зовет к себе. Скучно ей там, видать, одной-то. Я другой раз уж думаю: а может, мне и вправду пора – долой со двора?
– Ну, что ты заладил, ей-богу! – всплеснул руками отчаявшийся вразумить родителя Куприян.
Как ни старался он, никакие уговоры и увещевания не помогали. Пробовал даже ругаться на отца, и стыдил его, и корил – тоже все бесполезно.
Филат вроде бы и понимал сына, порой давал туманные обещания «образумиться», но сам продолжал ходить на ночные свидания с покойницей. А когда ему стало совсем невмоготу от преследований, скандалов и нравоучений, нанялся он сторожить избушку седьмой бригады, полевой стан по-нынешнему, где косцы и метчики оставляли технику, инвентарь, иногда – лошадей. Домой приходил только изредка, днем, чтобы взять нехитрой еды, помыться в бане, а ночевал больше там, в бригадной избушке, в семи верстах от села, среди хлебов, лесов и волчьих логов. Ночевал чаще всего один, у колхозников седьмой бригады не были приняты ночевки в поле – семь верст до дому не считались расстоянием. Когда в сумерках скрывалась за косогором последняя телега, Филат чувствовал облегчение и даже что-то вроде радости: теперь уж никто не мешал ему беседовать со страшным, но таким притягательным призраком, прилетавшим к нему и сюда, в неближние леса, чуть не каждую ночь.
А если все же случалось, что кто-то из трактористов или метчиков оставался ночевать на полевом стане, то, наслышанный о странностях Филата, спать уходил на сарай, оставляя старика в избушке одного со своими причудами – ночными бдениями и беседами с невидимкой.
Однажды довелось ночевать и мне на том бригадном стане. Я тогда дергал веревочку (так называлась работа копнильщика) на «Коммунаре» у комбайнера Прокопия Жданова, человека на редкость добродушного и неунывающего, самым сердитым ругательством которого было – «ёшь твою в роги». Естественно – таковым было и прозвище.
Помнится, роса в тот вечер долго не выпадала, мы бросили жатву только к полуночи и решили домой не ездить, а заночевать в поле. Сначала расположились прямо на отволглых соломенных копешках, но было очень свежо, и кто-то предложил поехать в избушку седьмой бригады. Мы все, комбайнер, тракторист, отгрузчики зерна, охотно согласились, захватили котомки с остатками еды, сели в дощатый фургон, запряженный парой лошадей, и скоро подкатили к полевому стану.
Меня поразили темень и тишина, царившие здесь. Нас никто не встретил. Не залаяла даже собака. Одинокая избушка и стоявший на отшибе сарай, которые смутно просматривались во мгле, казались безжизненными. Мы уже решили, что на стане никого нет, однако когда зашли в избушку и Прокопий чикнул спичкой, то перед нами предстала неожиданная картина. На кровати в фуфайке и шапке сидел, нахохлившись, бородатый Филат. Он, прикрывая ладонью лицо от света, смотрел на нас каким-то усталым, отрешенным взглядом. Впечатление было такое, что мы оторвали его от неких важных дел или дум.
– Чего сумерничаешь, хозяин? Примай гостей, ёшь твою в роги! – бодро сказал Прокопий. Филат нехотя поднялся, молча зажег керосиновую лампу без стекла и снова сел на кровать, покрытую старым тряпьем.
– Не найдется ли чайку, дядя Филат? – спросил Прокопий все тем же бодро-непринужденным тоном, желая вызвать сторожа на разговор. Но Филат снова не произнес ни звука в ответ, лишь молча указал на старый, облупленный чайник, стоявший на буржуйке. Мы все испытывали чувство неловкости от того, что хозяин был явно не рад нашему ночному вторжению. А Прокопий, все еще не теряя надежды расшевелить его, сказал не столько с вопросительной, сколько с утвердительной интонацией:
– Видать, помешали тебе…
Этот вопрос-утверждение прозвучал явно бестактно, ибо все мы тотчас поняли его скрытый смысл. Понял, конечно, и Филат, что имел в виду Прокопий. Но снова ничего не ответил, а только слабо и как бы обреченно махнул рукой и, поднявшись, вышел за двери.
Подавленные этой странной односторонней беседой, мы молча подогрели чай на железной печке, доели остатки съестных припасов и пошли спать на сарай. А когда проходили мимо Филата, сидевшего на крылечке, он, наконец, сипло выдавил единственную фразу, услышанную мною от него в ту ночь:
– Ложитесь в избушке, там теплее, а мне все равно не спать.
– Ладно, отдыхай, дядя Филат, мы как-нибудь на сеновале, – ответил Прокопий уже без нарочитой бодрой нотки, скорее даже с грустным сочувствием.
Сухо шуршавшее сено на сарае было устлано какими-то дерюгами. Мы легли на них вповалку, не раздеваясь. Мне досталось место с краю, напротив лаза в дощатом фронтоне. Лаз был обращен к избушке, и я долго еще смотрел на тускло светившееся оконце, в котором мелькала тень Филата.
Он то ходил из угла в угол, то присаживался к столу и, подперев голову рукой, недвижно смотрел на огонек, то выходил на крыльцо, но скоро опять возвращался в избушку, точно бы ждал кого-то.
С жадным вниманием, смешанным со страхом, я следил за ним, надеясь увидеть его встречу с призрачной гостьей, однако время текло, а к Филату никто не прилетал, не приходил. Наконец, огонек в окошке погас, избушку поглотила мгла, и я незаметно заснул под дружное похрапывание своих сотоварищей.
Когда закончились полевые работы и на бригадном стане сторожить стало нечего, Филат вернулся домой, похудевший, с запущенной бородой. И первое время, к радости родных, не возобновлял своих ночных бдений. Однако вскоре сын и невестка снова стали замечать, что он в полуночный час ведет беседы с покойницей. Надеялись, что эти вылазки во двор прекратятся с наступлением холодов, однако и морозы не остановили Филата. Он продолжал по таинственному зову выходить на свидания с тенью усопшей. Но, правда, недолго. В декабре, на Катерину-санницу, слег, стал жаловаться на боли в груди и удушье, проболел недели две и тихо отошел.
Суеверные люди не преминули увидеть в его кончине козни нечистой силы и утверждали, что это «она» его все же сманила к себе, а мыслящие более здраво говорили, что он просто схватил простуду, маясь от бессонницы и полуодетым коротая морозные ночи на козлах во дворе.
Скачущий череп
Нас воспитывали в презрении к собственности, к корысти, к чистогану, и мы действительно росли полными бессребрениками. Но все же и нам хотелось иногда иметь некоторые деньжонки. Пусть самые скромные, какую-нибудь мелочь или мятый рублишко. Однако и таковые водились у нас редко. И раздобыть их в глубинном селе было трудно, почти невозможно. Даже у взрослых колхозников, работавших в основном за натуральную оплату, карманы были пусты. Ну, а у нас, крестьянской ребятни, и подавно.
Нет, мы не были лентяями, и я уже говорил об этом. Мы начинали работать рано, чуть ли не с малолетства. Сперва возили копны в сенокосную пору, пололи колхозный огород, табачные и картофельные делянки и даже пшеничные посевы (да-да, в те годы пололи и хлеба, притом вручную), потом, немного повзрослев, шли на конные грабли, на косилки, в подпаски, прицепщиками на трактора или штурвальными на комбайны… Да мало ли разных работ на селе! Но заработков своих мы не видели, не ощущали. Колхозникам платили только дважды в год: раз осенью зерном, после расчетов с государством, а второй – уже зимой, после отчетного собрания, – деньгами. Но деньги эти были ничтожными. К тому же их получали за нас родители и пускали вместе со своими на покрытие налогов, на затыкание срочных дыр в хозяйстве…
Конечно, какие-то копейки перепадали изредка и от родителей, но чтобы иметь свой свободные деньги – на кино, на конфеты, на игру в чику, – нам приходилось изобретать различные пути добывания их.
Прямо сказать, путей этих было немного. И почти все они сходились к приемному пункту сельпо, к «Утильсырью». Для получения денег туда требовалось сдать что-либо с крестьянского двора, из лесу или с поля. И вот одни ловили сусликов, бурундуков, зайцев и сдавали пушнину, другие искали куриные яйца, «плохо лежавшие» в своих или соседских подворьях, третьи собирали металлолом, тряпье и кости…
Именно с последним сырьем, с костями, связана в моей памяти одна страшная история, которую я также хочу рассказать.
Палую скотину и лошадей у нас хоронили за селом, на скотомогильнике (к которому почему-то как магнитом тянуло живых деревенских коров, и они, роя копытами землю, подолгу ревели дикими трубными голосами) или же, если трупы были относительно свежими, увозили на колхозную звероферму, где содержались то лисы, то еноты. Однако нередко падаль выбрасывали и просто где-нибудь в лесу, в черемуховом колке, в глухой лощине – подальше от глаз.
И вот однажды мой сосед и приятель Гришка Кистин сообщил мне, что он видел в Пашином логу у колка лошадиные кости, почти целый скелет, дочиста обработанный волками, лисицами и воронами. Неплохо бы его притащить и сдать в «Утильсырье».
Мне это предложение показалось дельным. Речь шла о десятках килограммов костей. Как говорится, игра стоила свеч. Дело было зимой, и мы решили идти на промысел с санками, притом – немедля, сегодня же, чтобы опередить возможных конкурентов.
Надобно сказать, что у меня были преотличные деревянные санки, сработанные отцом. Точная копия настоящих саней-розвальней, с высокими головками, с шинеными полозьями, фигурными копыльцами и даже – с отводами, заплетенными посконной веревкой. Неплохие санки имел и Гыра, правда, железные и без отводов, но тоже довольно вместительные.
– Как стемняется, так и пойдем, – сказал Гыра.
– Зачем ждать, когда стемняется? – не понял я.
– Да не тот это груз, чтоб везти напоказ по деревне.
И только тут дошло до меня, насколько прав мой приятель. Мне живо представилось, как тянем мы на санках грубые мослы, с потеками обмерзлой крови, через Школьный проулок на главную улицу, а из дома напротив выходит, например, Римка Юркина, на которую я не дыша оглядывался по десять раз за урок с соседней парты… Случись такое, впору провалиться от стыда сквозь землю.
А Гыре пришлось бы еще труднее. Он был года на два постарше меня и хотя еще не окончил семилетки, но уже считался почти что взрослым парнем. Его запросто пускали на вечерние сеансы. Он даже дружил в открытую с одноклассницей Галькой Петуховой и провожал ее из клуба домой. Правда, жила она на другом краю села, на Московской заимке, однако частенько приходила вечерами к школе на пятачок, где обычно собиралась молодежь, в аккурат напротив переулка, через который шла прямая дорога из Пашина лога.
Словом, выход был действительно один – отправиться за лошадиными костями под покровом тьмы. Верно, и это не гарантировало от нежелательных встреч на улице и за селом, но все же снижало их вероятность.
Чтобы не вызывать лишних подозрений у наших приятелей и не выслушивать назойливых расспросов о задуманном предприятии, мы договорились с Гришкой встретиться за деревней, у поскотинных ворот, до которых каждый добирается поодиночке.
И вот, едва стемнело, я наскоро похватал толченой картовницы с хлебом и солониной, надернул теплую отцовскую фуфайку и, сказав матери, что сбегаю, мол, на Шолохову катушку, отправился совсем в другую сторону, «на охоту».
Вечер был тихим и довольно морозным. На небе сиял молодой месяц, но свету он давал еще слишком мало, чтобы рассеять густеющую темноту. Снег был сухим, жестким и звучно скрипел под валенками. Для пущей конспирации я пошел не улицей, а огородами, держась собачьих троп и волоча за собой санки на длинном поводке; потом нырнул в знакомую дыру в жидком тыне, примыкавшем к бревенчатому заплоту пятой бригады, и наконец выбрался на дорогу, которая вела к нязьмам, к зерносушилке, называемой у нас мангазиной, и к тем поскотинным воротам, где назначалась встреча с компаньоном. Дорога была безлюдной. Только у мангазины попался навстречу мельник Андрей Мясников, возвращавшийся с мельницы, но он ничего не сказал, а лишь молча кивнул мне, словно бы с пониманием и одобрением нашей затеи, и пошел дальше в своей белой от мучной пыли тужурке.
У раскрытых ворот поскотины никого не было. А тьма между тем все сгущалась, и мороз становился все забористей. Слабый свет от ломтя луны принимал какой-то молочно-бледный оттенок, отчего сплошные снега, лежавшие за поскотиной, казались погруженными в туман, а лес перед ними – слишком мрачным, особенно – высокий гребень кладбищенских берез, угрюмо выделявшийся в глубине.
Мне стало жутковато, и я уже втайне пожалел, что так легко согласился на ночной поход за этими дурацкими костями. Ведь впереди еще были километры пути в пустынных снегах, в темном логу, по берегу застывшего Пашина озера, в сумрачном зимнем лесу, где вполне могли объявиться волки и даже черти… Когда я живо представил все это, у меня под фуфайкой забегали мурашки.
Однако в эту минуту раздался короткий свист, и, оглянувшись, я увидел бежавшего ко мне Гыру с санками.
– Пришел? Не сдрейфил? – крикнул он. – Ну, молодцом. А то я уж думал, что одному придется идти на промысел.
– Молчи, свистун, ты бы один и к поскотине струсил, – попытался я сбить с приятеля излишнюю спесь «старшего».
– Ну-ну, не забывайся, отрок. Мне не впервой бродить по ночным полям и лесам. Не забудь, что я два сезона прицепщиком отбухал. А там всякое бывало.
На это мне нечего было возразить Гришке. Он хоть и любил прихвастнуть, но действительно уже не одно лето работал на взрослых работах – был и прицепщиком, и пастухом, где ночные смены – привычное дело. Я же покуда мог похвалиться лишь тем, что гонял с конюхом лошадей в ночное да возил копны на покосе у Кругленького, с ночевками на сеновалах кошар. Это тоже было почетно, но лишь на детском уровне, поэтому, чтобы уесть товарища, мне пришлось искать другой ход:
– Прибавь еще ночные дежурства с Галькой Петуховой, – съязвил я.
– С Галькой? О, с Галькой нигде не страшно, даже и на кладбище.
Так, с нарочитой беспечностью болтая и подначивая друг друга, быстро шли мы, почти бежали по снежной равнине, держа на поводках легко скользившие салазки. Дорогу до спуска в Пашин лог одолели почти незаметно. Несмотря на наступившую ночь и полное безлюдье, мы, кажется, не испытывали особого страха. Однако подслушавший наш разговор, наверное, заметил бы преувеличенную бодрость и громкость голосов, звучавших среди снежного безмолвия. На косогоре, перед тем как спуститься в лощину, Гыра остановился и, вглядываясь из-под руки в сумеречную даль, картинно произнес:
– И видят: на холме, у брега Днепра, лежат благородные кости…
– Их моют дожди, засыпает их пыль, и ветер волнует над ними ковыль, – подхватил я с дурашливым подвывом.
– Не вой, болван, а то волков накличешь, – сказал Гыра шипящим баском, и я понял, что как он ни храбрился, у него тоже подрагивали поджилки. Однако не спешил его осуждать. Молчаливая, чуть подсвеченная с неба разложина, которая открылась теперь перед нами, не особенно манила в свое лоно. И хотя мы прежде бессчетное число раз бывали у Пашина озера, особенно летом, и знали здесь каждую тропинку и каждый кустик, сейчас мрачноватая котловина с островками темного леса внизу казалась чужой и неприветливой. Мне вдруг расхотелось спускаться в лог за добычей.
– Едва ли чего найдем впотьмах. Может, лучше утречком пораньше, а? – как бы между прочим поделился я сомнением.
Но Гыра даже не повернул головы в мою сторону. Все так же пристально всматриваясь в сумрачную долину, точно прикидывая расстояние, он процедил сквозь зубы, притом почему-то по-немецки:
– Морген, морген, нур нихт хойте – заген алле фауле лейте.
Поскольку я был в немецком не силен (мы только приступили к его изучению, да и то занятия вел физрук), я удивленно уставился на Гыру, и он снисходительно перевел для меня тарабарщину:
– Завтра, завтра, только не сегодня – так говорят все ленивые люди.
– Трусливые, – уточнил я самокритично.
– Пока – ленивые, – сказал Гыра.
А помолчав, он добавил с серьезной раздумчивостью:
– Чертей здесь нет, это точно. Какой черт попрется в эдакий морозище к обглоданным костям? А вот лиса или волк могут забрести по старой памяти. Но я для них приготовил «перышко».
И Гыра, отвернув полу шубейки, вынул из ножен свое знаменитое «перо» с наборной плексигласовой ручкой, подаренное ему старшим братом-фэзэошником. Длинный нож тускло блеснул в воздухе и с глуховатым звяком снова был отправлен в ножны. Это оружие, признаться, не особенно успокоило меня, скорее даже усилило тревогу за исход нашего сомнительного предприятия, но анализировать ощущения уже было некогда. Гришка, спрятав нож, решительно зашагал по дороге в лог, и мне ничего не осталось, как последовать за ним.
Санки покатились под гору, обгоняя нас, и теперь их приходилось придерживать за поводки, точно охотничьих собак, рвавшихся вперед, навстречу добыче. Гыра даже попробовал прилечь на санки, чтобы скатиться с горы, но дорога была не торной, полозья под гнетом проваливались в снег, и санки не ехали.
Чем дальше мы погружались в лог, тем выше поднимались сугробы. Они обступали нас с обеих сторон, особенно вспучиваясь там, где березы подходили близко к дороге. Да и сама дорога становилась все более рыхлой, со снежным горбом между колеями. Идти было все труднее, и я даже упал раза три, а Гришка каждый раз восклицал с издевкой: «Подвинься, я лягу!» или: «Чо нашел?» – и подхохатывал с натужным весельем. Наконец слева за деревьями показалась продолговатая котловина Пашина озера, замерзшего и занесенного снегом.
– Теперь уже рядом, – сказал Гришка, уверенно шагавший впереди. – В случае чего – ори. И как можно громче, понял?
Видно, и он не особенно надеялся на свое обоюдоострое «перо», коли советовал помогать криком «в случае чего». В логу было заметно темнее, чем наверху, в чистом поле. Даже белокорые березы казались черными и угрюмыми. Полумесяц потускнел, подернутый дымчатым облачком. Вокруг него колючим блеском мерцали звезды, однако и от них свету было немного на заснеженной земле. Деревья совсем не давали тени, и если все же были видны довольно четко, как и санная дорога, и Гришка, семенивший впереди, то это, казалось, благодаря самосвечению нетронутых снегов. В логу было совершенно безветренно и тихо, и в этой мерзлой тишине с особенной пронзительностью слышался скрип снега под ногами и шуршание санок.
– Эх, надо бы собак взять! – крикнул Гришка.
Я хотел было ответить ему обычным присловьем, что, мол, хорошая мысля приходит опосля, но промолчал, скованный подкрадывающимся страхом.
Вот, наконец, Гришка свернул с дороги и побрел, утопая в снегу, в сторону черемухового колка. К нему вел единственный санный след, уже порядочно занесенный снегом. Я тоже свернул за приятелем.
Идти было трудно. Непрочный наст проваливался под ногами, и если бы не штанины, предусмотрительно выпущенные поверх валенок, мы бы тотчас начерпали стылого снега. Я старался ступать в Гришкины следы, но его шаг был слишком широк для меня, невольно приходилось бить свою тропу. Рубаха прилипла к спине. Хотелось лечь на снег и передохнуть, но мой компаньон упрямо ломил вперед без перекуров, отставать от него было страшновато, и я из последних сил тащился за ним, волоча по сугробам свои салазки с саноотводами.
Чем ближе мы подбирались к добыче, тем больше пестрело следов на снегу – от самых крупных, в ладонь, не то волчьих, не то собачьих, до меленьких, видимых только вблизи тропы, – мышиных или ласкиных. Впрочем, следы были явно не свежими, расплывчатыми, запорошенными снегом.
У самого колка увидал я выбитую площадку, как бы очерченную кругом разворота саней, на ней-то и лежали «благородные кости», белые, словно облитые известью. Мне представлялся огромный лошадиный скелет, с головой, ребрами и ногами, но костей оказалось куда меньше. Видимо, часть из них уже растащило зверье. А те, что остались, валялись на снегу в «разобранном» виде и беспорядке. Даже от станового хребта торчал лишь обрубок с несколькими грудинными ребрами. С него-то, не мешкая, и начал Гыра погрузку сырья.
– У тебя с отводами, клади всю мелочь, а я завалю эту хребтину, – почему-то шепотом сказал он мне.
Я бросился собирать мослы, ребра, копыта с бабками и укладывать их, как поленья, повдоль санок, сверху положил тазовую кость и притянул весь воз припасенной веревкой. Кости были удивительно чистыми, гладкими, будто выточенными на станке. Гыра тоже увязал свой груз и, направляясь к тропе, просипел с сожалением:
– Головы нет, а была голова, сам видел.
Хотя груженые сани тянули порядочно, все же идти назад по проторенным следам было легче, и мы скоро выбрались на дорогу. Здесь, у кромки леса, Гыра остановился передохнуть. И снова стал ворчать, досадуя на исчезновение черепа:
– Целый пуд костей! Надо же! Неужто его уперли волки?
Покачал головой сокрушенно и вдруг, взмахнув руками, заорал с паническим ужасом:
– Череп! Смотри – скачет череп!
Я резко оглянулся, прошитый дрожью, и действительно увидел, что вдоль пробитой нами тропы, неловко подскакивая, мчится в сторону колка что-то белое и ноздреватое. Оно и впрямь было похоже на скачущий череп.
– О-о-ой-ой-ёй! – завопил Гыра с каким-то утробным отчаянием, точно ему наступили на чирей.
– А-а-а! – невольно заблажил и я вслед за ним.
И наши голоса, накладываясь один на другой, троекратно отдались эхом в глухом логу, словно в колодце. Череп между тем, погружаясь в сумрак, сделал кубаря и, белесо сверкнув, исчез за гребнем дальнего сугроба.
С минуту мы стояли молча, оглушенные увиденным. Я чувствовал, как на мне шевелится шапка, а ноги, теряя упругость, становятся ватными и примерзают к снегу. Гыра первым пришел в себя.
– Дергаем отсюда! Нечистое место! – крикнул он сдавленным голосом и помчал по дороге так, что санки его запрыгали по снежным ухабам и застучал по доске обрубок хребтины.
Я тоже автоматически затрусил вперед, с трудом передвигая непослушные ноги. Скоро дорога пошла в косогор, но это не сбавило Гришкиной рыси. Кажется, даже напротив.
– Аллюр два креста! – сердито понукал он себя и пер с припрыжками, отчего санки его мотались по дороге от обочины к обочине, грозя перевернуться.
За ним и я, несколько оправившись от парализующего ужаса, несся теперь «аллюром» и почти на чувствовал тяжести груза.
Вскоре косогор кончился, мы вылетели на гладкую дорогу, прочищенную тракторным клином, и еще некоторое время чесали не сбавляя скорости по равнине среди волнистых снегов, освещаемых тускловатым полумесяцем. Потом Гришка постепенно перешел на шаг. И сделал это вовремя, потому что у меня скололо бок, сдавило дыхание, и я уже готов был рухнуть в сугроб на обочину. С полкилометра мы прошли молча, отдыхиваясь и одумываясь. Затем Гыра остановился, поднял физиономию к луне и уныло по-волчьи завыл:
– У-у-а-а-у-ы-ы…
– Да ты чо, совсем с катушек съехал? – сказал я сердито и не без страха.
Здесь, в сумеречном заснеженном поле, звуки эти навевали отнюдь не игривое настроение.
– Я представил, как пел волк у тех костей, а рядом скакала конская голова.
– Может, это все же был заяц? Уж больно похоже оно прыгало, а потом крутанулось, сметку дало…
– Сам ты заяц! Хэх, – нервно хохотнул Гыра. – Я что, зайцев не видел? От черепа не отличу? А черные глазницы, а белый оскал, и все без звука – куда это денешь? Ты слыхал, что раньше в Пашином озере кони тонули, а потом видели в логу скачущие головы?
– Я слыхал, под Гладким Мысом…
– Да и здесь их хватает, – оборвал Гыра мои возражения. – Только ты об этом никому, понял? Иначе сниться начнут или встречаться ночами. Нечистая сила тайну любит, болтунам она мстит без жалости. Это уж я знаю.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?