Текст книги "Краеугольный камень"
Автор книги: Александр Донских
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава 22
Приподнял взгляд на тихое предвечернее небо, на Ангару, своенравной, но изящной излукой пропадавшую в туманной дали.
– Знаете что, Афанасий Ильич? Как когда-то наши предки изгнали из села Кривобоковых, так и мы сейчас, выходит, изгоняем, но из целой, из целой жизни – понимаете? – Единку нашу. Из-го-ня-ем. Вроде бы она тоже погрязла в грехах непростимых и мерзких. Разве не такой выписывается смысл?
Афанасий Ильич растерялся, не нашёлся с ответом, а сказать лишь бы сказать, – понимал, нельзя, неправильно, даже непозволительно было бы.
– Разве не такой? – тише повторил старик, не отводя от речных и таёжных просторов своего уже пригибавшегося, но по-прежнему пристально-пытливого взгляда. – Тогда по своей задумке сжигали избы и скарб, так же и теперь. Странно. Непонятно. Не насмешка ли судьбы? Не урок ли всем нам?
Афанасий Ильич в избыточном вдохе вобрал в грудь воздуха: очевидно, что хотел отозваться.
– Не надо, не надо: не отвечайте! Я так… для себя и… для неё… для неё, родимой, говорю. И для всех, кто жил здесь вместе с ней и ушёл в её землю. Я уже старый, этакий дедушка-дедок, точнее, Дед Мороз, как селяне между собой меня кличут, а посему мне, наверное, простительны некоторые чудаковатости и несуразицы, что ли. Случается порой по жизни: смех и грех – рука в руку. Ну-с, на том и покончим. Да и сказке под названием «Единка», вы уже, верно, догадались, наступил решительный и бесповоротный конец. Правда, весьма печальный, не как в настоящей, детской, сказке. Что ж, расклад напрашивается, кажется, один-единственный и неумолимый: надо уезжать, убираться восвояси отсюда. Как написано в какой-то классической поэме: пора, брат, пора!
Понурый, направился к машине, отчего-то приволакивая недавно вполне здорово двигавшуюся ногу; привалился грудью к рулю.
Афанасий Ильич не тронулся с места: он был заворожён, захвачен какими-то смутными, расплывчатыми, но яркими ощущениями и образами. Он смотрел на пожар, однако вроде как не видел ни огня, ни дыма и даже не слышал треска брёвен, воя вырывавшегося наружу из оконных и дверных проёмов пыла. И вскоре явственно осознал, что видит, но не глазами, а, хотелось ему думать, душой, не эту, приговорённую, бесславно гибнущую, а ту Единку, о которой только что услышал из повествования старика. Он был твёрдо уверен, что видит людей. Их много, и они все крепкие, красивые, свежие, бодрые. Видит и слышит – они что-то делают, что-то друг другу говорят. Что же именно? – не может разобрать. Но ясно и радостно осознаёт – все их движения, все их слова разумны, отточены, значительны и даже прекрасны. И его напряжённая, но очарованная душа стала ждать чего-то чудесного, волшебного, что бывало с ним только в детстве. Пришло осознание, что и сам рассказ старика он прослушал в состоянии какого-то радостного, светлого ожидания, и, видимо, уже тогда душа его начинала исподволь слышать и видеть.
Старик повествовал неторопливо, обстоятельно, даже, кажется, в любовании, и, как показалось Афанасию Ильичу, от минуты к минуте, от слова к слову преображался. Преображался в какого-то другого человека, едва ли не в самого́ Деда Мороза, этого славного кудесника сказок и поверий, любимца детворы. Старик рассказывал ярко, сочно, но большей частью речью крестьянина, простого селянина, мужика-лесоруба, а не ответственного, тем более партийного работника современной жизни, которая подтёсывает человека под какие-то общие мерки и правила. Рассказывал той речью, которая знакома Афанасию Ильичу с младенчества и которой он теперь, городской и тоже партийный, не забывал, тянулся к ней, радовался её случайным проявлениям в своей жизни. И ему понятно, что старик не мог не преобразиться, не вспомнить самого себя перед Единкой. Хотелось думать, что не столько сам старик говорил, а всё это старинное, знатное село, как-то чудодейственно ожив, заговорило вместе с ним. Заговорило и зашумело скопившимися за десятилетия, за века голосами жителей его, звучаниями их трудов, их испытаний, озарений, праздников, рождений, смертей, – всем тем большим и малым, добрым и злым, фартовым и злополучным, всем тем, что было их жизнью, их судьбой.
Однако приступила, огорчив и насторожив, неожиданная, незваная и, возможно, совсем не нужная, бесполезная сейчас мысль: а ведь можно заподозрить старика в неискренности, в некотором артистизме. Там, на подъезде к новому селу и на горе перед ним, он расхваливал Новь, а старое, родное гнездовище едва ли не поругивал, по крайней мере несколько пренебрежительно о нём отзывался, если даже не свысока. Теперь же хвалит, можно сказать, славословит на все лады Единку, но помалкивает о новом селе. Возможно, что-то в таком поведении и в таких речах не сращивается, не стыкуется одно с другим, находится, возможно, в противостоянии друг с другом. Но для Афанасия Ильича важно понять, где и когда в старике говорила душа, а где и когда – разум? Или то и другое – одновременно, в перебивку друг друга, а то и в соперничестве? Что же Фёдору Тихонычу подлинно дорого? Может быть, и первое, и второе? Эти и другие вопросы внезапно, как из сумерек, возникали, однако Афанасий Ильич не мог, но главное, не хотел отвечать на них. Его волновало только лишь то, что стоял он перед Единкой такой рослый, крепкий молодой мужчина, но – почти что беспомощен, не способен никак помочь ей. Вглядывался, как ему представлялось, душой в округу, чтобы, догадывался, увидеть какую-то желаемую даль жизни и судьбы.
«Душа, душа, чего ты хочешь, чего ты ждёшь, неугомонная?»
Глава 23
Огонь уже бурлил и клокотал едва ли не повсюду, охватной багрово-кровавой массой пачкая остатние строения Единки и её земли, и душа Афанасия Ильича тускнела и мрачнела своей силой и светом. Она вынуждена была, живая, своенравная, настойчивая, всё же отступить перед натиском действительности. Он почувствовал в своём теле редкий для себя приступ слабости и болезненности.
Промельком, но ярко вспомнились, и не могли не вспомниться именно в эти минуты стояния перед погибавшей Единкой, вспомнились события, участником которых лет семь назад он был на сибирских северах, когда довелось присутствовать при завершении строительства, а чуть позже при запуске ГЭС.
Тогда расплёскивались слова радости и гордости в местных газетах, из радиоузла:
«Смотрите, любуйтесь, товарищи: вопреки, наперекор всему и вся возвели, отгрохали мы этакую махину, да к тому же с опережением плана-графика на целых три года! На славу потрудились, честь и хвала нам, строителям коммунизма!»
«Наша ГЭС, – отмечалось в одной из передовиц, – из долго и вымученно жданных первенцев, который подзатянул со своим приходом в этот мир».
И даже считали её вымоленной, богоданной, о чём услышал Афанасий Ильич из гурьбы старушек в праздничных платочках на митинге в одном из попадавших под затопление сёл.
– Жить теперь станет куда как легче, товарищи!
– Счастья, счастья сколько привалило!
– Уж и не верилось!
– Ан вот оно – бери горстями! – вперебой говорили люди друг другу в толпе на пусковом митинге строителей, жадно вслушиваясь в трибунных ораторов, сообщавших о том же.
Потом до самой зари, очарованные грёзами и ожиданиями, в повальной восторженности плясали, пели, обнимались. Люди мечтали о лучшей доле, им хотелось полноты счастья. Рабочих, бригадиров, мастеров – передовиков и героев труда подбрасывали на руках беспрестанно, и тем порой даже дурно становилось. Смеха сквозь слёзы и слёз сквозь смех хватало.
Отмитинговались, – наступили нервные, стремительные, но сосредоточенные до хмурости будни. Стройка была сверхударной – всесоюзной, и от её завершения Москва и область ждали много чего уже сейчас и сегодня, а потому нужно было спешить. Время, известно, не ждёт. Даже на то, чтобы мало-мало выжечь, вырубить избы и леса, потом хотя бы слегка подчистить, а тем более вывезти что-нибудь, кроме личных вещей, из зоны затопления, не дано было и суток.
Люди понимали, почему поброшено нажитое, почему оставили леса на корню, – слышал Афанасий Ильич разговоры о том:
– …чтобы – полегче, чтобы – подешевле оно получилось.
– Ежели чего не совсем по правде и по справедливости выходит тут у нас, то по-государственному – точняком, ребята.
– Верно: по-государственному действуем.
– Каждому кулику, товарищи, позволь-ка начирикивать чего-нибудь про свою рубаху, которая, понятно, ближе к телу, намного ли начирикается дел и свершений у нас вместе? Отвечаю: с куличий клюв.
– Главное, денег, понимать надо! много не бывает. И копейка, хотя и мала, да рублик надёжно бережёт.
– Ясно дело, сбережёт. Да умножит.
– Приумножит, говорят.
– Как ни молви, товарищ грамотей, а государство, в корень смотри, станет покрепче. И ежели окрепчало по-настоящему и надолго, так и мы ему – кум королю и сват министру.
Слушал, прислушивался, приглядывался Афанасий Ильич и понимал: что, да, уверенно, убеждённо, хотя не без юморка, говорят, однако чувствовал, иной человек вроде бы как урезонивал, увещевал, если не сказать, уламывал и себя самого, и собеседника.
«А ведь поёкивает да поёршивается у вас в груди и мозгах, братцы! Впрочем, как говорится, чему быть, того не миновать. Но, может, – миновать всё же?»
– Заполняем водохранилище!
– Хватит валандаться!
– План! Сроки!
– Страна смотрит на нас! – набатом, как к бою, прокатывалось по стройке и окрестностям сказанное высокими партийными и строительными начальниками.
– Наконец-то!
– Эй, время, – вперёд! Уснуло ты, что ли?!
– Ура, товарищи!
И когда перенаправили русло реки, кажется, никто – ни строители, эти приезжие, пришлые, в сущности, перекати-поле люди, ни селяне, даже они, старожилы этих тихих, благодатных таёжных мирков, – никто, кажется, всё же никто – не хотел вспоминать и знать, чему быть погребённым заживо и навечно на дне, чему неминуче и вот-вот умереть и сгинуть в вихрях и коловращениях слепо, но яро хлынувших вод, для обозначения в технической документации и в гидростроительском обиходе и слово каким-то образом привилось под стать – чёрные.
Чёрные воды.
В смешанных, нелёгких чувствах пребывал тогда Афанасий Ильич. В группе членов приёмочной комиссии с борта вертолёта смотрел, вглядывался, как грязные, поистине чёрные, воды принимали в себя брошенные в целости, опрятности, красоте своей сёла и зимовья, пристани и станы, непорубленные товарные и нетоварные леса, ухоженные, обережённые из рода в род огороды, луга и поля, которые, знал из своей деревенской юности, сыздавна и любовно величались в семьях – «кормильцы наши», «угодья, чисто что угодники Божьи». Сталкиваясь, цепляясь друг за друга, взбухали, пучились, нагораживались повсюду, и по берегам, и по островам, и по стремнинам, в безобразной мешанине мусор, кровли изб, древесина на любой выбор, навалы веток с камышом, издохшее зверьё и много, много чего ещё. Вскоре эти глинистые, тяжёлые чёрные воды наглухо навалились на избы, церкви, кладбища, скотомогильники, болота, торфяники, свалки, промышленные площадки, сельскохозяйственные земли, деловито и споро погребая под собой всё то великое и малое, нужное и не совсем, дорогое и не очень, но столетиями составлявшее желанное и оберегаемое бытие человеческое и природное.
Потом, какое-то время спустя, Афанасий Ильич побывал там ещё раз, но уже по жалобам жителей.
– Гниющую воду пьём!
– Травимся!
– Народ хворает, мрёт!
– Помогите, родненькие!
Провезли Афанасия Ильича с комиссией по реке, по водохранилищу, по притокам и заводям – повсеместно погибельный смрад, разложение, смерть, а в глазах и словах жителей новых мест обитания – уныние, недоверие, злость. Затопленные болота и торфяники обильно пузырились всяческими газами и ядовито-зелено пенились, километровые жижи снулой рыбы и всевозможной мертвечины шевелились, точно живые, точно новообразованные гигантские организмы. Вся вода забраживала и превращалась в муть с осклизлыми тенётами и травой, в какую-то омерзительную нечистость.
У Афанасия Ильича начинали подрагивать косточки под щёками, и минутами он не мог сдержаться:
– Эх, а когда-то была прозрачнейшей водица! Зачерпывали ладонями – смело прихлёбывали, кайфовали. Дарованное всем нам самим Байкалом не уберегли. Беспощадно зацвела река… заразой. Цветом-то цветёт и пахнет, – но трупным.
Некоторые члены комиссии с ним соглашались покачиванием головы, но предпочитали помалкивать.
«Беликовы, приспособленцы!» – ругал он их в себе.
Берега были сплошь завалены, загажены бытовым мусором, гнилью, древесиной и невесть чем ещё. Кругляки, брёвна, именуемые топляками, внезапно, вроде как весело устрашая, всплывали и уныривали игриво, едва, правда, не спроваживая утлый катер вместе с комиссией на дно. Сбрасывали ход – матросы баграми орудовали; потом бдительно всматривались по сторонам. Оплешивевшие верхушки оставшихся на корню лесов уныло, но и с какой-то кинокартинной фантасмагоричностью щетинились, по-змеиному выгибались над водой. Куда ни глянь – бултыхались и торчали порубочные остатки, сухостой, валежник.
– Понятно, – мрачно молвил глава комиссии, – навигация невозможна ни под каким соусом. Нахозяйничали хозяйнички, чтоб им!..
– Нам.
– Что?
– Да так.
Ни баржа крутобокая, ни другое серьёзных габаритов грузовое плавсредство на протяжении десятков километров до ГЭС не проскользнёт в эти отдалённые края, являвшиеся многие годы, как писалось в газетах, «предбанником в жаркие на строительные, старательские и геолого-разведочные работы северные территории». И хотя дороги отсюда, от ГЭС с её посёлками и складскими базами, на севера в разных направлениях проложены довольно сносные, пока не разбиты, всё же уровень стройки был высок, зимники и вовсе хороши, однако склады на пристанях пустовали, а потому ни стройматериалов, ни оборудования, ни продуктов, ни угля, ни ГСМ, ничего другого отсюда никуда не могли увезти, ни на север, ни на юг. Как любили не без горделивости присказать журналисты и краеведы, «целые наши северные франции и германии» с геологами, буровиками, монтажниками и другими мастерами своего дела обретались уже который год в ошалелом простое, едва не на голодном пайке. Немного выручала авиация, однако стоимость каждого килограмма любого груза вырастала в разы.
На деревенских сходах и в рабочих коллективах перед комиссией люди взывали, вопрошали, требовали.
– Беда, просто беда!
– Как нам здесь жить?
– Как, как, скажите, наконец? Не отмалчивайтесь глубокомысленно!
– Да сделайте, ради Христа, хотя бы что-нибудь! Мужики вы или не мужики?
– Чего там, не хотя бы что-нибудь, а водой наперво обеспечьте народ.
– Действительно, на великой реке обитаем, а воды для жизни не имеем.
– Стыдоба да глупость глуповская, и только!
– Прямо по Салтыкову-Щедрину, по русской классике. В то же самое яблочко угадали.
Минутами хотелось закипавшему Афанасию Ильичу отмахнуть точно бы шашкой: «А не вы ли, уважаемые, совсем недавно торжествовали и отплясывали?»
Но понимал непреложность: «Нельзя так с людьми. Угомонись, рубака! И ты и они верили, и ты и они надеялись. И ты и они были убеждены, что заживут лучше, разумнее, добрее, наконец, с проком и впрок. Что прижитка ждать, но никак не убытка и горя. А потому – молчи, оратор, и слушай. Молчи и слушай. Но впредь… но впредь… никогда… слышишь? никогда… ни-ког-да…» – в сцепке сжимал он за спиной пальцы, пока не ясно понимая, воспалённый, горящий, что «впредь» и что «никогда».
Но душа его уже знала и, остыв, спокойно говорила с ним: «Нужно во что бы то ни стало осмелиться жить по совести. И только по совести. Всегда по совести. Разум и совесть пусть идут по жизни рука в руку, чтобы человеком остаться до последнего твоего вздоха».
«Наверно, опять слова, слова…»
«Нет, жизнь, как она должна быть. И высоких слов не стесняйся и не бойся, если они идут из души».
Глава 24
– Единка… Единка…
Но понимает, что ни слова, ни мысли, ни даже поступки его и других людей, даже самые смелые и, возможно, героические действия, уже не спасут её. И умиротвориться, утешиться можно только лишь тем, что спалят село дотла. Потом реке и людям будет хотя бы немножко легче.
«Смирись. Вернись в свою жизнь и живи как до́лжно».
Поворотился лицом к машине, но в мешкотной медлительности, с неохотой, в противлении души. Старик уже откинулся на спинку сиденья, выпрямился, охватил руль руками, явно обозначая, что готов, что пора, что довольно. Двигатель, правда, не завёл, и веки были опущены.
И едва только начал Афанасий Ильич поворачиваться к Единке всем туловищем, чтобы оказаться к ней спиной, и едва только намерился замахнуть ногу для первого шага в обратную сторону, как вдруг заметил – вдали у пабережных черёмух замаячило нечто необычное, даже невозможное. В оцеплении огня и дыма кто-то разбирал, да, кажется, всё же именно разбирал, ещё не подпалённую избу.
«Неужели чудится? А изба хороша, похоже, самая капитальная из единковских».
Рассмотрел в этом сумеречном, но освещённом огнём воздухе своей зоркостью охотника, что сложена, срублена изба из довольно толстых, ржано-искрасного отлива брёвен, а значит, лиственничные они. Вырубы по углам мастерские, искусные: с идеально выдержанной вертикалью, да к тому же – «в обло». Такой угол вырубить, вытянуть – дело не простое, не каждому мужику, даже маститому дастся. Тем более чтобы ещё и красиво, изящно вышло. Кровля жестяная, четырёхскатная, а значит, очень дорогая, редкая даже для зажиточной Единки, не говоря о других глубинных таёжных деревнях. Окна маленькие, по-сибирски в практичную четвертинку, с прижмуром осторожным и недоверчивым. Но наличники и ставни резные, изукрашены в разные цвета, и это уже то, о чём могут сказать и говорят: с песней в душе работает и живёт хозяин. Оба двора, чистый, крытый, с поветью второго уровня, и задний, для скота, тоже с поветью над землёй, оба размашистые, умащены постройками, клетушками, загонами для мелкого и крупного рогатого скота. К головной избе прилепились по бокам две пристройки. В огороде высится ещё одна изба, хотя и небольшая, приземистая, венца на три меньше; понятно, что она не баня и не кухня. Афанасию Ильичу легко догадаться, что семья разрасталась и что отделяться родственники друг от друга не хотели, потому и нарождались в годах пристройки и отдельная изба. Огород очень большой, пожалуй, с гектар будет; у других куда меньше. Видимо, из рода в род семьи всегда были большие, едоков хватало.
Ничего не скажешь, настоящая крестьянская усадьба, обихоженный хозяйственный мирок, если не целый мир для владельцев. И его, конечно же, не одно поколение отстраивало, перестраивало, раздвигало, при этом, без сомнения, вынашивало какие-то намётки, задумки, мечты, планы.
«Любо! – удовлетворённо покачивал головой Афанасий Ильич. – Любо!»
Эту усадьбу он приметил сразу, как только вышел из машины и огляделся, но тогда человека там не было и близко, в том числе пожогщиков. Теперь же – человек, мужик, и он – точно, точно, разбирает избу! В происходящее верилось с трудом. Достоверно Афанасий Ильич разглядел лишь то, что на крыше возится какой-то юркий мужичок и орудует гвоздодёром или чем-то похожим.
Глава 25
Зачем-то оборачиваясь беспрестанно на Единку, на разбираемую избу, путаным, но скорым шагом подошёл к старику. Тот молчком, в потупленности глаз незамедлительно, но в какой-то безучастной машинальности движений завёл мотор, даже газанул, но двумя-тремя неловкими рывками ноги.
Однако Афанасий Ильич не полез в кабину:
– Фёдор Тихоныч, гляньте, пожалуйста, вон на ту славную усадьбу: что там такое происходит?
Старик – хмур, вял, сер. Без желания, в полвзгляда низом посмотрел. И что-то в нём стало происходить: выпрямился, насторожился, прищурился. Привстал, вытянул шею из кабины через оконный проём в дверке и – просиял своей белобородой, крупноносой улыбкой Деда Мороза:
– Саня, что ли? Верно, е-ей: он, собственной персоной! Наш морфлотец, тихоокеанец. Дембельнулся на днях, три годочка от звонка до звонка отбухал. Вот так диво! Прибыл, успел… пострел. Молодцом, молодцом! Чуется в нём нашенская, единковская порода мужицкая: сказал – сделал, и-и – хоть кровь из носу, и-и – хоть трава не расти. Мы – таковские ребята, у нас всё чин чинарём!
– А он кто такой?
Старик махом, с этаким молодцеватым подпрыгом со ступеньки покинул кабину. Горошины-глазки его загорелись ярко и весело, забегали молодо и азартно. Этот его добрый, большой, сказочный нос и щёки тоже вспыхнули. Всматриваясь вдаль, слегка приплясывал-притопывал, зачем-то подёргивал Афанасия Ильича за рукав и приговаривал:
– Вот даёт! Вот даёт! Тут, знаете ли, поро-о-о-да – ух!
«Оттаял старина, ожил наш фронтовик! Правильно кто-то подсказал мне как-то раз: хорошему человеку немного надо, чтобы снова подобреть и раскрыться нараспашку, а не пыхтеть и не коситься букой».
– Да кто ж такой ваш Саня и что он там делает, уважаемый Фёдор Тихоныч? Хотя бы в двух словах поведайте, что ли. Не томите!
– В двух словах? Эт-т можно и даже нужно!
Старик, как перед ответственной, непростой работой, старательно, даже тщательно потирал ладони, когда с привычной для себя и неутомительной обстоятельностью, с отступлениями рассказывал:
– Кто-кто! Саня Птахин там орудует, – вот кто! Кровлю, поди, разбирает. Точно: её самую. Вон, жестянка с конька покатилась вниз. Что ж, ещё можно спасти добро, – всё же железяки всякие, жесть и всё такое прочее в тайге не растут, потому денежек стоят в наших глухих краях немалых. Если ветер не дунет какой-нибудь залихватский да с лукавым умыслом – непременно спасёт. Жесть в хозяйстве завсегда сгодится. Сам же сруб чтобы вызволить отсюда, из пекла этого страшного, – навряд ли срастётся дело у парня. Глядите, огонь и искры валом отовсюду наступают. Где-нибудь к утру, а то и куда как раньше, дельце своё хотя и красное, ровно знамя, но чёрное по сути своей непременно повершат. А жаль: венцы-то, гляньте, точно бы из сказки – бравые толстяки и красавцы́. Ну да ладно: хотя бы чего-нибудь Саня вызволил бы отсюда да забросил бы в Новь. С грузовиком леспромхоз ему всенепременно подмогнёт: похлопочу поутру. Он, к слову, сын Коли Птахина, Николая Михалыча Птахина, нашего знатного бригадира, передовика производства, кавалера орденов, фронтовика, вот таковского мужика. О Коле в газетах прописывали несчётно. Неужто и о нём не слыхали, не знали ничего… там, у себя, в городах?
Афанасий Ильич что-то пробормотал, стушевался как мальчишка, вынужден был солидно, но притворно прикашлянуть в кулак. Старику же, казалось, уже и дела нет до своего же вопроса. Возможно, одно лишь желание завладело его легко и молодо увлекающимся сердцем – успеть бы побольше рассказать:
– Усадьба Коле – надо, надо вам знать и об этом! – перешла от отца его, досточтимого нашего Михаила Серафимыча. Ух, и матёрый же, скажу я вам, был хозяинище! За пятерых-шестерых сам работа́л и своим домашним послабы не давал: с утра до ночи, с утра до ночи чтоб все как есть при деле полезном состояли. Трудились если не подобно проклятым каким, то самоотверженно и в охотку – верно! Народные предания не врут. А потому Птахины из века самыми зажиточными у нас были. Всегда – в достатке, всегда – с прибытком и фартом. Но никогда не кичились, не отгораживались от мира. Помочь кому надо – помогут. На диво, хотя и год от году разживался достатком Михаил Серафимыч, а до революции так и в богатеи, только что не в купчины, выбился, да, по слухам, не жаден был, напротив – щедр и милосерден. Однако щедр и милосерден только к тем, кто сам труженик, не лежебока или пустой мечтатель и болтун.
«Вот он прок в деле! И мир без прока – не мир, а толпа, сброд».
– Бывает, что-то не склеилось у хорошего человека по жизни, к примеру, хозяйство внезапно урон понесло, – Михаил Серафимыч без лишних просьб со стороны потерпевшего завсегда поделится, чем может. Если избу надо пособить подправить какому-нибудь бедолаге, увечному ли, одинокому ли, – и тут он в первых выручальщиках со своими парнями. Необходимо вот ещё что сказать: при Михаиле Серафимыче здорово разрослась усадьба, потому что никого не хотел хозяин отделять, отрезать, говорили, от себя, ни сыновей, ни дочерей. Да никто особо-то и не рвался, так сказать, на вольные хлеба. Говаривал своим: «Пристраивайтесь вот тут, вот там – вместе будем жить-поживать да добра наживать, друг дружке пособлять». Гляньте, вон на огороде изба стоит, пара пристроев по бокам коренной избы прилепились, – по его задумке и воле. И жили-были Птахины ладом, порядком и согласием. Чтоб поругаться, вспылить кому – ни-ни! Может, чего и случалось в семье, но тишь да гладь, да божья благодать на поверхности. И впрямь, зачем народ беспокоить или даже баламутить своей какой-нибудь несообразностью, несдержанностью? В Первую мировую и в Гражданскую подкосило род Птахиных – сыны Савелий и Фёдор не воротились домой, полегли на чужбине. Жёнок ихних с детками, внуками своими, Михаил Серафимыч при себе держал. Потом позволил истомившимся ещё молоденьким бабёнкам вторично выйти замуж, однако с наказом – тут всем и жить-быть. И новые мужья невесток стали для него всё одно что сыновьями, а деток ихних признавал внуками своими. Так-то оно велось! Человек человеку человек, прежде всего, а уж потом – чего кому на ум взбредёт. Вот оно как, если жить по-людски и по закону души, а не только разума. Когда образовался в конце тридцатых годов промлесхоз, который попервоначалу являлся скромной артелью лесозаготовителей и промысловиков, все Птахины там трудились. То есть на государство. И все, не все ли – неважно, но в передовиках беспременно ходили. Как на себя когда-то трудились с упорством и безропотно, так же и на государство отныне. Проще говоря, приняли в себя и такую судьбу, хотя, может статься, и со скрипом в груди. Собственник-то, да ещё фартовый, заматерелый, – он человек с особинкой, знаете ли. Ну да не место для психологических ковыряний и тем более изобличений. Преставился Михаил Серафимыч ещё до войны, но предания о нём живут и даже множатся по сю пору. О двух из них надо бы сказать – весьма показательные и поучительные происшествия. А связаны сии наши тутошние гиштории с белочехами и красными. Когда белочехи своей саранчовой, оголодалой ордой катили и ползли по Сибири, то подчищали по весям все амбары, все закрома, – всё, всё, всё и повсюду. Людям оставался шиш на постном масле. Кто не сдавал харчишки и скот, а также лошадей добровольно – к стенке. Слух о нахальстве и зверствах белочеховских пронёсся по всей нашей необъятной стране таёжной. Люди жили в страхе, однако уповали, что беда непременно стороной обойдёт: от большака-то и от Великого пути железнодорожного мы далече, в самой глухомани. Но не оправдались чаяния: дошёл-таки черёд, что называется, тряхнуть мошной и до нашей Единки. Закрома Михаила Серафимыча завсегда, в любое время года и в любую пору, ломились от всевозможной провизии, заготовок огородных и таёжных, скота держал и всякого разного и с избытком. Даже олешки – с эвенками был шибко и душевно дружен – у него водились. Вот где поживились бы иноземные вояки. Однако ж не тут-то было! Михаила нашего Серафимыча они ой как не знали! Едва слухи о скоро и неумолимо надвигавшихся белочехах дошли до него – удумал он накрепко и своим домашним молвил: «Ни крошки им не дам, вражинам и дармоедам!» «Батюшка, дак ить с часу на час супостаты войдут в село, – сказала одна из невесток, – а у нас столько добра и живности, что ни на каких подводах и за день цельный не вывезем, чтобы схоронить и сберечь. Сжигать и колоть, ли чё ли?» «Эк, баба дура! И не сжигать и не колоть, а людя́м, опчеству всё подчистую раздать, – ответствовал самовластный сей хозяин. – За войну и смуту люди обнищали, семьи поурезало, где-то и под самый корень, у кого кормильцы ещё воюют, у кого воротились калеками или полегли уже на веки вечные где пришлось, – раздадим, кому по́мочь потребна. Бегите, бабоньки и ребятишки, по селу, сзывайте люд – пущай живёхонько разбирают и растаскивают по заимкам и схронам. И вы чего-ничего утартайте на наше дальнее зимовьё». Уже через какие-то минуты люди тащили с его двора нажитое им добро, уводили в дебри и его, и свой скот, лошадей, оленей. Народ-то в те лихие годины действительно оскудел, голодуха, расстрой и смертынька прижились во многих избах. Что ж, белочехи не заставили себя долго ждать: нагрянули с большака и первым делом – к Птахиным. А почему? Да потому, что зажиточность и сытость обитателей усадьбы так и лезла в глаза. Огородина унавожена и окультурена первостатейно, бравенько смотрелись теплицы, парники, стайки, загоны со свеженьким навозом. А сенов, соломы наготовлено, а ещё амбар – амбарище просто-напросто, а сарай – сараище какой-то, а ле́дник – всем ледникам ледник. А в них – бочки, ящики, корзины, мешки для хранения урожая, провианта всяческого. Короче, видят белочехи, что всё имеется для того, чтобы хозяин оказался богатеем. Но когда прошвырнулись по вотчине сей, по сусекам её, – зрят, очумелые: ничегошеньки нету, хоть шаром покати. Вот так так! Белочехи взъерепенились, залютовали. Офицерик, как только обшарили всюду и единственно лишь кость обглоданную у цепного пса разыскали, подступил с револьвериком к Михаилу Евграфычу и цедит сквозь зубочки свои мелкие и гниленькие: «Говорь, пес, где йе провиант?!» Михаил Евграфыч этак медленно и важно фигу к его носу поднёс, большим пальцем пошевеливал, усмехался: «Вот тута провианты и харчи. На, пёс, откусывай! Не жалко!» Рассвирепел офицерик, слюной обрызгивает: «Выбират, пес: домоф твое спалит нэбо тебэ застрэлит?» Понял, понял наш Михаил Евграфович это чужое и корявое речение. Рванул на себе рубаху: «Стреляй, – говорит, – пёс шелудивый, гнилозубик плюгавый! Понял ли русскую речь?» «Почопит, почопит, да, да, мужык, поньял, поньял. А то тебе мезинародни, интернацьиональное! слово увахи, по-чешски, вразумления!» – «Чиво треплешься?» «А вот чего!» И – бабах. Как срезанный, упал Михаил Евграфыч. Бабы, детишки – в рёв, прыснули к нему. Вояки прошурудили по всем дворам – голяк. Ещё кого-то пристрелили, кого-то побили и с десятком пустых подвод упылили несолоно хлебамши. Что ж вы думаете: убили нашего сокола Птахина? Не тут-то было: живущой, как говорят у нас, оказался курилка. Пуля – навылет, чуть-чуть лёгкое и сердце не задела. Одыбал наш отчаянный, но доблестный мужы́к и вскоре хотя и не с прежней своей неусталью, но всё же с усердием отменным взялся за хозяйство. От людей ничего не принял назад, даже скот и лошадей, хотя настаивал народ. Сказал на сходе всем: «Великое спасибо вам, братья и сестры, что позволили мне опчеству чем моглось послужить. Тем самым себе я, грешному, душу мал-мало сберёг. Вот оно что благо-то истинное, а не капиталы и харч. На том земной поклон бью. – И поклонился, говорят, низко-низко, сколь позволила сорванная сыздетства поясница и незатянувшаяся рана. – Пользуйтесь во благо жизни земной и вечной». Эх, вот ведь что за народ водился на Руси великой! Какие слова, какие души!
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?