Текст книги "Ожерелье королевы. Анж Питу"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Часть первая
Глава IДве незнакомки
Зиму 1784 года, это чудовище, набросившееся на шестую часть Франции и рычавшее у каждой двери, мы с вами еще не видели, поскольку сидели в столовой у герцога де Ришелье, дышавшей теплом и всевозможными ароматами.
Заиндевелые окна – это тоже одна из разновидностей роскоши, которую природа дарит живущему в роскоши человеку. Для богача, завернутого в меха или плотно укупоренного в собственной карете или нежащегося в вате и бархате в натопленных покоях, у зимы есть и алмазы, и пудра, и золотая вышивка. Любая изморозь – это лишь украшение декораций, а ненастье – их перемена, за которой богач наблюдает из окон и которую производит этот великий и вечный машинист сцены по имени Господь.
Разумеется, тот, кто сидит в тепле, вполне может любоваться черными деревьями и находить прелесть в грустных необозримых равнинах, спеленутых зимою.
Тот, кто ощущает нежные ароматы приближающегося обеда, может порою вдохнуть сквозь приоткрытое окно терпкий запах северного ветра, стужи и ледяного снега и лишь освежит тем самым свои мысли.
И наконец, тот, кто после дня, проведенного тихо и приятно, тогда как миллионы его сограждан испытывали страдания, растянется под пуховой периной, на тонких простынях нагретой постели, – тот может, подобно эгоисту, упомянутому Лукрецием и прославленному Вольтером, найти, что все прекрасно в этом лучшем из миров.
Но тот, кому холодно, совершенно слеп к великолепию этого белого покрывала природы, ничуть не менее прекрасного, чем ее зеленый убор.
Тот, кто голоден, ищет землю и бежит небес – небес без солнца, а значит, и без улыбки для несчастного.
В то время, до которого мы добрались, то есть в половине апреля, в одном только Париже раздавались стоны трехсот тысяч несчастных, умиравших от стужи и голода, – в Париже, где под предлогом того, что в никаком другом городе нет такого количества богатых людей, ничего не было предпринято, чтобы не дать беднякам погибнуть от холода и нищеты.
За последние четыре месяца жестокое небо выгнало несчастных из деревень в города, как зима гонит волков из леса в деревни.
Больше хлеба, больше дров.
Больше хлеба для тех, кто до сих пор терпел стужу, больше дров, чтобы печь хлеб.
Сделанные запасы Париж истребил в течение месяца; парижский прево, недальновидный и бестолковый, не смог ввезти в город порученные его заботам двести тысяч саженей дров, размещенных в радиусе всего десяти лье от столицы.
Когда подмораживало, он оправдывался тем, что гололедица мешает лошадям идти, когда таяло – тем, что лошадей и телег не хватает. Людовик XVI, не знавший общественных нужд своего народа, однако всегда добрый и отзывчивый к его материальным нуждам, начал с того, что выделил двести тысяч ливров для найма лошадей и телег, а чуть позже приказал забирать их силой.
Однако все, что поступало, тут же и потреблялось. Пришлось ограничить покупателей. Сначала с дровяного двора нельзя было брать более воза дров, потом – более полувоза. У ворот дровяных дворов появились очереди; позже им предстояло выстроиться и у булочных.
Король стал раздавать огромные деньги в качестве милостыни. Взяв три миллиона акцизного дохода, он использовал их на помощь страждущим, заявив, что теперь самое неотложное – это борьба со стужей и голодом.
Королева, со своей стороны, пожертвовала пятьсот луидоров. Монастыри, больницы и общественные здания были превращены в приюты; по примеру короля владельцы особняков приказали отпереть ворота, чтобы бедняки смогли проникнуть во двор и погреться у большого костра.
Таким манером они хотели добиться наступления оттепели!
Но небеса были непреклонны. Каждый вечер они подергивались медно-красной пеленою, на них холодно и безрадостно, словно погребальный факел, горела одинокая звезда, и ночные заморозки вновь сгущали в алмазном озере тусклые хлопья снега, растаявшие было под полуденным солнцем.
Днем тысячи рабочих, вооруженные лопатами и заступами, убирали снег от домов, сгребая его в высокие валы, загромождавшие улицы, которые и так в большинстве своем были слишком узки. Тяжелые кареты скользили, лошади шли нетвердо и поминутно падали, отбрасывая на ледяные стены валов прохожих, которые подвергались теперь тройной опасности: упасть самим, получить удар и быть раздавленными.
Вскоре снега и льда скопилось на улицах столько, что лавок уже стало не видно вовсе; от уборки снега пришлось отказаться, так как люди и гужевой транспорт с нею не справлялись.
Беспомощный Париж признал себя побежденным и перестал бороться с зимой. Так прошли декабрь, январь, февраль и март; порой двух-трехдневная оттепель превращала Париж, лишенный сточных канав и откосов, в настоящий океан.
В такие дни некоторые улицы можно было пересечь лишь вплавь. Лошади погружались в воду и тонули. Ездить по улицам в каретах люди не решались – для этого их прежде следовало переделать в лодки.
Верный своему нраву Париж складывал песенки о гибели в распутицу, как немного раньше – о голодной смерти. Люди толпились на рынке, глазели на торговок, расхваливающих свой товар, подтрунивали друг над другом из-за громадных кожаных сапог, в которые были заправлены штаны, или из-за юбок, подоткнутых чуть ли не до пояса, хохотали, жестикулировали, брызгали друг в друга грязью, хлюпая по жидкому месиву, в котором жили, однако, когда оттепели оказывались недолгими, когда лед становился все толще и прочнее, когда вчерашние озера превращались назавтра в скользкий хрусталь, кареты сменялись санями, которые катились по зеркалу улиц, подталкиваемые людьми на коньках или же влекомые лошадьми, подкованными в шип. Сена, промерзшая на глубину в несколько футов, стала местом встречи всяких шалопаев, которые катались там по льду с горок, скользили на коньках и устраивали всяческие забавы, после чего, разгоряченные этими гимнастическими упражнениями, бежали к ближайшему костру, где могли отдохнуть, не боясь, что пот замерзнет прямо на них.

Приближался день, когда сообщение по воде будет прервано, а по суше сделается невозможным, подвоз провизии прекратится, и Париж, этот громадный организм, погибнет из-за недостатка пищи, подобно тем чудовищным китам, которые, съев все, что было поблизости, умирают от истощения, окруженные полярными льдами и не имея возможности по примеру мелкой рыбешки, составлявшей их добычу, проплыть через разломы в места с более умеренным климатом, в воды, где еще есть пища.
Предвидя столь бедственную перспективу, король собрал совет. Было решено, что из Парижа выселят, вернее, попросят вернуться к себе в провинцию епископов, аббатов и монахов, до сих пор беззаботно живших в столице, губернаторов и интендантов областей, устроивших себе в Париже резиденции, а также судейских, которые предпочитали Оперу и свет своим расшитым лилиями креслам.
И в самом деле, все эти люди расходовали большое количество дров для отопления своих богатых особняков и переводили у себя в громадных поварнях множество провизии.
Провинциальным сеньорам также было предложено вернуться к себе в замки. Однако начальник полиции г-н Ленуар заявил королю, что все эти люди ни в чем не провинились, поэтому немедленного отъезда потребовать от них нельзя, и в результате они, не испытывая охоты уезжать, а также из-за плохих дорог так затянули сборы в дорогу, что оттепель наступила раньше, чем эта мера принесла плоды, а неудобства были причинены изрядные.
Между тем сострадание короля, опустошившее его денежный сундук, и милосердие королевы, истощившее ее кошелек, встретили признательность простого народа, который выражал ее, строя весьма прихотливые, но эфемерные, как добро и зло, монументы в память о благодеяниях, излившихся на подданных со стороны Людовика XVI и его супруги. Как некогда солдаты воздвигали в честь генерала-победителя горы из трофейного оружия, отобранного у врага, так парижане на полях битв с зимой сооружали изо льда и снега обелиски королю и королеве. Участие в постройке принимал каждый: чернорабочий предоставлял свои руки, ремесленник – трудолюбие, художник – талант, и на всех углах главных улиц стали возникать изящные, дерзкие и прочные обелиски, тогда как бедные литераторы, которых монаршие благодеяния застали в мансардах, приносили в дар надписи, рожденные не столько умом, сколько сердцем.
В конце марта начались оттепели, но еще неустойчивые, с возвратом заморозков, которые продлевали нищету, беды и голод парижан, но в то же время хорошо сохраняли снежные монументы.
Бедственное положение в этот последний период достигло предела: из-за появлявшегося порою на небе теплого солнца ветреные и холодные ночи казались еще более студеными, толстые слои льда и снега растаяли и ручьями бежали в Сену, затопляя все вокруг. Но в первые дни апреля началось одно из похолоданий, о которых мы упоминали: обелиски, уже покрывшиеся испариной, предвестницей их гибели, и наполовину растаявшие, вновь затвердели, бесформенные и поникшие, слой белого снега покрыл бульвары и набережные, на них снова появились сани, запряженные резвыми лошадьми. На бульварах и набережных все обстояло наилучшим образом, однако на улицах кареты и быстрые одноколки стали истым бичом для пешеходов, которые, не слыша их приближения и не имея возможности из-за снежных валов отойти в сторону, часто попадали прямо под колеса.
В несколько дней в Париже стало полным-полно раненых и умирающих. То нога, сломанная в результате падения на обледенелой улице, то грудь, продавленная оглоблей одноколки, летевшей на полной скорости и не сумевшей остановиться на льду. Тогда полиция принялась спасать от колес тех, кому удалось избежать смерти от холода, голода и наводнений. Богачей, которые давили бедняков, стали штрафовать. В те времена, во времена владычества аристократии, у нее была даже своя манера править лошадьми: принц крови несся во весь опор и даже не кричал: «Берегись!» – герцог и пэр, дворянин и девица из Оперы ехали крупной рысью, президент или финансист – просто рысью, щеголь в своей одноколке правил так, словно отправлялся на охоту, а стоявший у него на запятках жокей кричал: «Берегись!» – когда его хозяин задевал или опрокидывал какого-нибудь несчастного.
Кто мог, по словам Мерсье[27]27
Луи-Себастьян Мерсье (1740–1814) – французский писатель, автор многотомных «Картин Парижа».
[Закрыть], тот вставал, но, в сущности, если только парижанин видел на бульваре изящные сани с красиво выгнутым передком, если только мог насладиться видом придворных дам в куньих или горностаевых шубах, пролетавших, словно метеоры, по сверкающему льду, если только позолоченные бубенцы, пурпурные уздечки и плюмажи лошадей веселили ребятню, выстроившуюся шеренгами, чтобы полюбоваться на все это великолепие, – тогда парижский буржуа забывал и о нерадении полицейских, и о грубости кучеров, а бедняк хотя бы на миг забывал о своей нищете, к которой привык еще в те времена, когда его опекали или хотя бы делали вид, что опекают, богатые люди.
Вот в это самое время, через неделю после данного г-ном де Ришелье в Версале обеда, солнечным, но студеным днем, в Париж въехало четверо изящных саней; они бойко катили по насту, покрывавшему аллею Королевы и оконечности бульваров, начиная от Елисейских Полей. За пределами Парижа снег долго сохраняет девственную белизну, так как прохожие там редки. Не то в Париже: тысячи ног быстро истаптывают и делают грязной эту великолепную мантию зимы.

Скользившие по сухому снегу сани сначала остановились у бульвара, то есть там, где наст кончался. Дневное солнце прогрело воздух, и началась кратковременная оттепель; мы говорим «кратковременная», поскольку чистое, холодное небо сулило на ночь ледяной ветер, вымораживающий первые побеги и цветы.
В передних санях сидели двое мужчин в дорожных плащах из коричневого драпа с воротниками, подбитыми мехом; единственное различие в их одежде заключалось в том, что у одного пуговицы и петлицы были обшиты золотом, а у другого – просто шелком.
Эти двое, влекомые вороной лошадью, из ноздрей которой валил пар, поглядывали время от времени на едущие следом сани, словно наблюдая за ними.
Во вторых санях сидели две женщины, так плотно укутанные в меха, что разглядеть их лица не представлялось никакой возможности. Вообще-то, было бы трудно даже определить, к какому полу принадлежат эти фигуры, если бы не высокие прически, прикрытые маленькими шляпками с перьями.
С этих громадных сооружений из волос, украшенных яркими лентами, слетали облачка пудры – так порой северный ветер стряхивает с ветвей облачка инея.
Две дамы, сидя вплотную друг к другу, вели беседу и не обращали ни малейшего внимания на бульварных зевак, пяливших на них глаза.
Мы забыли сказать, что, постояв с минуту, сани продолжили свой путь.
Одна из дам, более высокая и корпулентная, прижимая к губам вышитый батистовый платочек, держала голову высоко и твердо, несмотря на холодный ветер, то и дело налетавший на резво катившие сани. На церкви Сент-Круа-д’Антен пробило пять; к Парижу подступала ночь, а вместе с нею и мороз.
Тем временем сани почти уже добрались до заставы Сен-Дени.
Дама – та самая, что держала у губ платочек, – сделала знак ехавшим в авангарде мужчинам, и те, настегивая свою вороную, стали удаляться. Затем она повернулась к арьергарду, состоявшему из двух саней, управляемых кучерами без ливрей, и те, повинуясь данному им знаку, скрылись в глубине улицы Сен-Дени.
Сани же с двумя мужчинами, как мы уже говорили, уехали далеко вперед и наконец растворились в вечернем тумане, сгущавшемся вокруг огромного здания Бастилии.
Вторые сани доехали до бульвара Менильмонтан и остановились. Прохожие встречались здесь редко: их разогнала по домам приближающаяся ночь, да и мало кто из буржуа осмеливался гулять по этому отдаленному кварталу без сопровождающих с фонарем, с тех пор как зима заострила зубы нескольким тысячам подозрительных нищих, которые постепенно превратились в грабителей.
Дама, являвшаяся, как уже понял читатель, здесь главной, тронула пальцем плечо кучера.
Сани встали.
– Вебер, – спросила она, – сколько времени вам понадобится, чтобы пригнать одноколку сами знаете куда?
– Коспожа перет отноколку? – с сильным немецким акцентом осведомился кучер.
– Да, я пройду по улицам и посмотрю костры. Да и улицы гораздо более грязны, чем бульвары, на санях по ним проехать трудно. К тому же я слегка замерзла. Вы тоже, не правда ли, милочка? – обратилась дама к спутнице.
– Да, сударыня, – отвечала та.
– Значит, поняли, Вебер? Вы сами знаете куда, и с одноколкой.
– Хорошо, сутарыня.
– Сколько вам нужно времени?
– Полчаса.
– Ладно. Милочка, взгляните-ка на часы.
Более молодая из дам порылась в шубе и посмотрела на часы, что сделать было непросто, так как сумерки сгущались.
– Без четверти шесть, – наконец ответила она.
– Стало быть, без четверти семь, Вебер.
С этими словами дама легко выпрыгнула из саней, подала руку спутнице и пошла прочь, тогда как кучер, сделав жест почтительного отчаяния, пробормотал, но достаточно громко, чтобы хозяйка его услышала:
– Песрассутство! Ах, mein Gott[28]28
Боже мой! (нем.)
[Закрыть], какое песрассутство!
Молодые дамы рассмеялись, поплотнее закутались в шубы, воротники которых доходили им до ушей, и, пересекая боковую аллею бульвара, принялись с наслаждением хрустеть снегом, ступая в него своими маленькими ножками, обутыми в меховые боты.
– У вас зрение лучше, Андреа, – сказала старшая из дам, которой на вид можно было дать лет тридцать с небольшим, – попробуйте отсюда прочесть название этой улицы.
– Улица Понт-о-Шу, сударыня, – с улыбкой ответила младшая.
– Что это еще за улица Понт-о-Шу? О боже, мы, кажется, заблудились! Улица Понт-о-Шу! А мне сказали – вторая улица направо. Однако вы чувствуете, Андреа, как приятно пахнет теплым хлебом?
– Ничего удивительного, – ответила спутница, – мы ведь у двери булочной.
– Прекрасно! Давайте спросим, где улица Сен-Клод.
И говорившая сделала движение в сторону двери.
– О, не входите, сударыня! – воскликнула молодая женщина. – Позвольте мне.
– Улица Сен-Клод, дамочки? – послышался чей-то игривый голос. – Вы хотите знать, где улица Сен-Клод?
Женщины разом обернулись на голос и увидели прислонившегося к двери булочной хлебопека, выряженного в камзол, но, несмотря на мороз, с голыми ногами и грудью.
– Ах! Голый мужчина! – воскликнула младшая из женщин. – Неужто мы попали в Океанию?
Сделав шаг назад, она спряталась за спутницу.
– Вы ищете улицу Сен-Клод? – продолжал подмастерье, который не понял движения младшей из дам и, привычный к своему наряду, был далек от того, чтобы приписать это движение действию центробежной силы.
– Да, друг мой, улицу Сен-Клод, – ответила старшая из женщин, сдерживая желание рассмеяться.
– Так ее найти не трудно, а впрочем, я вас провожу, – отозвался обсыпанный мукою жизнерадостный парень и, перейдя от слов к делу, принялся, словно циркулем, мерить дорогу своими длиннющими тощими ногами, на концах которых красовались башмаки, каждый размером с лодку.
– Нет-нет, не нужно, – поспешно возразила старшая женщина, которой явно не улыбалась перспектива быть замеченной с подобным проводником. – Не беспокойтесь, просто объясните нам, где эта улица, и мы постараемся последовать вашим указаниям.
– Первая улица направо, сударыня, – ответил молодой человек и скромно удалился.
– Благодарю, – в один голос проговорили женщины и поспешили в указанном направлении, тихонько посмеиваясь в свои муфты.
Глава IIВ доме
Возможно, мы слишком полагаемся на память нашего читателя, однако надеемся, что он все же припомнит улицу Сен-Клод, восточный конец которой примыкает к бульвару, а западный – к улице Людовика Святого. Ведь читатель встречал здесь некоторых героев, которые сыграли или еще сыграют какую-то роль в нашей истории, в те времена, когда здесь жил великий врачеватель Жозеф Бальзамо вместе с сивиллой Лоренцей и учителем Альтотасом.
В 1784 году, точно так же как и в 1770-м, когда мы впервые привели сюда нашего читателя, улица Сен-Клод представляла собою вполне благопристойную улицу, правда плохо освещенную – это верно, и не очень-то чистую – это тоже верно, а кроме того, малопосещаемую, плохо застроенную и почти никому не известную. Но у нее было имя святого и все свойства улицы на Болоте, и в качестве таковой она в нескольких составлявших ее домах давала приют множеству бедных рантье, множеству бедных торговцев и множеству просто бедняков, забытых даже в церковных книгах здешнего прихода.
Кроме нескольких домишек, на углу с бульваром стоял величественный с виду особняк, которым улица Сен-Клод могла бы гордиться как зданием вполне аристократическим, однако особняк этот, чьи окна, расположенные выше ограды, в праздничный день освещали всю улицу одним только сиянием свечей и зеркал, – особняк этот был самым мрачным, немым и недоступным из всех домов квартала.
Дверь его никогда не отворялась, окна были заложены кожаными подушками, и на каждой пластинке их жалюзи, на каждой дощечке их ставен лежала пыль, возраст которой химики или геологи определили бы как по крайней мере десятилетний.
Иногда праздный прохожий, какой-нибудь зевака или сосед подходил к воротам особняка и через внушительных размеров замочную скважину принимался обозревать внутренний двор.
Взору его открывались лишь пучки травы, пробившиеся между плитами, да плесень и мох на самих плитах. Порою огромная крыса, владелица этих заброшенных угодий, спокойно пересекала двор и скрывалась в подвале – скромность совершенно излишняя, так как удобные гостиные и кабинеты, где бы ее не потревожила никакая кошка, находились в полном и нераздельном ее распоряжении.
Если во двор заглядывал прохожий или зевака, то, убедившись, что особняк пуст, он шел своей дорогой, однако если это был сосед, проявлявший по вполне естественным причинам больший интерес к дому, то он почти всегда продолжал свои наблюдения до тех пор, пока рядом с ним не появлялся другой сосед, тоже привлеченный любопытством. В таком случае завязывался разговор, который мы можем воспроизвести как в общих чертах, так и в подробностях.
– Послушайте, сосед, – обращался тот, что не смотрел в скважину, к тому, что смотрел, – что вы там видите во дворе у господина графа де Бальзамо?
– Крысу, сосед, – отвечал тот, что смотрел, тому, что не смотрел.
– Взглянуть не позволите?
И второй ротозей, в свою очередь, нагибался к замочной скважине.
– Ну что, видите? – спрашивал обездоленный у счастливчика.
– Да, – отвечал тот, – вижу. Но до чего ж она жирная, сударь!
– Вы полагаете?
– Уверен.
– Я тоже так полагаю, ведь ей там раздолье.
– Воля ваша, а по-моему, в доме должны были остаться лакомые кусочки.
– Лакомые кусочки, говорите?
– Да ведь господин де Бальзамо исчез слишком быстро, чтобы чего-нибудь да не оставить.
– Эх, соседушка, если дом наполовину сгорел, что в нем может остаться?
– Пожалуй, сосед, вы и правы.
И, в последний раз бросив взгляд на крысу, они расходились, испуганные, что столько наговорили о такой таинственной и деликатной материи.
И действительно, после пожара, случившегося в доме, вернее, в одной его части, Бальзамо исчез, никакого ремонта произведено не было, и особняк так и стоял заброшенный.
Пускай себе этот старый особняк, пройти мимо которого, как мимо давнего знакомого, мы не могли, – пускай себе он стоит среди ночи, мрачный и сырой, с террасами, покрытыми снегом, и крышей, изглоданной пламенем, а мы, пройдя по улице направо, посмотрим лучше на садик, окруженный стеной, и на высокий узкий дом, который, подобно белой башне, возвышается на фоне серо-голубого неба.
С крыши дома тянется к небу, словно громоотвод, труба, а точно над нею мерцает яркая звезда.
Последний этаж дома вовсе потерялся во мраке, если бы в двух окнах из трех, выходящих на улицу, не горел свет.
Другие же этажи мрачны и унылы. Быть может, их обитатели уже спят? Берегут, завернувшись в одеяла, такие дорогие нынче свечи и дрова, с которыми так трудно в этом году? Как бы то ни было, но четыре этажа этого дома не подают признаков жизни, тогда как пятый не только живет, но и светится, причем даже не без некоторого жеманства.
Давайте постучим в дверь и по темной лестнице поднимемся на пятый этаж, где у нас с вами есть дело. Еще выше, на мансарду, ведет приставленная к стене стремянка.
У двери висит молоток; плетеная циновка и деревянная вешалка составляют меблировку лестничной площадки.
Открыв первую дверь, мы попадаем в темную пустую комнату – именно ее окно и не было освещено. Эта комната служит прихожей и ведет во вторую, которая заслуживает нашего самого пристального внимания.
Плитки вместо паркета, грубо окрашенная дверь, три деревянных кресла, обтянутые желтым бархатом, убогий диван с продавленными от долгого употребления подушками.
Диван напоминает старца – дряблого и покрытого морщинами; в молодости он был упруг и ярок, в пору зрелости – принимал гостя, вместо того чтобы его отталкивать, а теперь, когда года его прошли и в него стали проваливаться, он лишь скрипит.
Но прежде всего взгляд привлекают два портрета, висящие на стене. Их с двух сторон освещают сальная свеча и лампа: одна стоит на трехногом столике, другая – на камине.
На первом портрете изображен мужчина в шапочке, с длинным и бледным лицом, тусклыми глазами, остроконечной бородкой, в воротнике с брыжами; лицо его очень знакомо и невероятно напоминает Генриха III, короля Франции и Польши.
Внизу на раме с облупившейся позолотой черными буквами написано:
ГЕНРИХ ДЕ ВАЛУА
Другой портрет, в отличие от первого, с еще довольно свежими красками и в недавно золоченной раме, изображает молодую черноглазую женщину с прямым тонким носом, выдающимися скулами и линией рта, свидетельствующей об осторожности его обладательницы. Ее прическа, вернее, воздвигнутое у нее на голове сооружение из волос и шелковых лент таково, что шапочка Генриха III выглядит рядом с нею словно кротовина рядом с египетской пирамидой.
Под этим портретом тоже есть надпись, сделанная черными буквами:
ЖАННА ДЕ ВАЛУА
Если после осмотра угасшего очага и жалких симуазовых занавесок у постели, прикрытой камчатым, когда-то желтым, а теперь позеленевшим покрывалом, вам захочется узнать, какое отношение эти портреты имеют к обитателям пятого этажа, нужно лишь повернуться к небольшому дубовому столу, за которым, облокотившись о него левой рукой, просто одетая женщина просматривает груду запечатанных писем, проверяя на них адреса.
Портрет писан именно с нее.
В трех шагах от молодой женщины, в позе, выражающей одновременно любопытство и почтение, сидит и наблюдает за хозяйкой старушка-горничная лет шестидесяти, одетая, словно грезовская дуэнья.
Читатель помнит, что надпись под портретом гласила: «Жанна де Валуа».
Но если эта дама принадлежит к роду Валуа, то как же Генрих III, этот король-сибарит, отъявленный сластолюбец, способен, пусть даже находясь на холсте, выносить зрелище подобной нищеты, когда речь идет об особе его рода и даже носящей его имя?
Впрочем, сама дама с пятого этажа вполне оправдывала свое происхождение. У нее были белые, нежные руки, которые время от времени она грела под мышками. У нее были миниатюрные, узкие, продолговатые ступни, обутые в кокетливые бархатные туфельки, которыми она – опять-таки чтобы согреться – постукивала по плиткам, холодным и блестящим, как лед, что сковал парижские улицы.
Когда очередной порыв ледяного ветра ворвался в комнату сквозь щели в дверях и окнах, горничная печально пожала плечами и с грустью посмотрела на очаг без огня.
Что же до хозяйки покоев, то она продолжала перебирать письма и проверять адреса.
Каждый раз прочтя адрес, она делала небольшой подсчет.
– Госпожа де Мизери, – бормотала она, – первая камеристка ее величества. Тут можно рассчитывать лишь на шесть луидоров, поскольку она мне уже давала.
И она тяжело вздохнула.
– Госпожа Патрис, камеристка ее величества, два луидора. Господин д’Ормессон, аудиенция. Господин де Калонн, совет. Господин де Роган, визит. И постараемся, чтобы он нам его отдал, – заметила с улыбкой молодая женщина и так же монотонно подвела итог: – Итак, у нас есть верных восемь луидоров на неделю.
Она подняла голову:
– Госпожа Клотильда, снимите же со свечи нагар.
Старушка сделала, что ей было велено, и вернулась на место, серьезная и внимательная.
Наконец эта пытка, похоже, женщине надоела.
– Дорогая, – попросила она, – поищите, не осталось ли где хоть огарка восковой свечи, и дайте мне. Не выношу этих мерзких сальных свечей!
– Да больше нету, – ответила старушка.
– Все-таки посмотрите.
– Где бы это?
– В прихожей.
– Там очень холодно.
– Послушайте! Кто-то звонит, – вдруг встрепенулась молодая женщина.
– Вы ошиблись, сударыня, – возразила старая упрямица.
– А мне показалось, звонили, госпожа Клотильда.
Видя, что старуха продолжает упорствовать, она сдалась, как люди, которые почему-то позволяют помыкать собою тем, кто ниже их и не имеет на это никакого права.
Молодая женщина вернулась к своим расчетам.
– Восемь луидоров, из которых три я уже задолжала. – Она взяла перо и принялась писать. – Три луидора… Пять обещано господину де Ламотту на жизнь в Бар-сюр-Об. Бедняга! Наш брак богатства ему не принес. Однако терпение.
Она снова улыбнулась, глядя в зеркало, висевшее между портретами.
– Теперь, – продолжала она, – дорога из Версаля в Париж и из Парижа в Версаль, один луидор.
И она вписала новую цифру в колонку расходов.
– Далее, на жизнь в течение недели один луидор.
И она сделала еще одну запись.
– Туалеты, фиакры, чаевые швейцарам в домах, куда я хожу с просьбами, – еще четыре луидора. Вроде бы все? Теперь найдем сумму.
Однако, не закончив складывать, она снова подняла голову и сказала:
– Звонят, говорю вам.
– Нет, сударыня, – возразила старуха, словно приросшая к месту. – Это не здесь, а внизу, на четвертом.
– Четыре, шесть, одиннадцать, четырнадцать луидоров – шести не хватает, а еще нужно обновить гардероб да заплатить этой старой мерзавке, чтобы спровадить ее побыстрее. – Внезапно она гневно закричала: – Да говорю же вам, несчастная, звонят!
Следует признать, что на этот раз даже самое строптивое ухо не могло не услышать зов колокольчика, который дергали столь энергично, что он прозвенел раз двенадцать.
Услышав звонок, старушка наконец пробудилась и поспешила в прихожую, тогда как ее хозяйка, проворная, словно белка, смахнула разбросанные по столу письма и бумаги в ящик и, быстрым взглядом окинув комнату, чтобы убедиться, что все в порядке, уселась на диван в смиренной и печальной позе безропотно страдающего человека.
Однако поспешим добавить: в неподвижности находилось лишь тело молодой женщины. Живые, беспокойные глаза вопросительно вперялись в зеркало, в котором отражалась дверь, уши насторожились, приготовившись уловить малейший звук.
Дуэнья отворила входную дверь, и из прихожей донесся шепот.
Затем чей-то ясный и учтивый, однако не лишенный твердости голос проговорил:
– Здесь живет госпожа графиня де Ламотт?
– Госпожа графиня де Ламотт-Валуа? – гнусаво переспросила Клотильда.
– Это одно и то же, милейшая. Так госпожа де Ламотт у себя?
– Да, сударыня, но она очень больна и не выходит.
Пока продолжался этот диалог, мнимая больная, которая не упустила из него ни звука, успела заметить, что Клотильду расспрашивает женщина, по виду своему принадлежащая к высшим слоям общества.
Она мигом вспорхнула с дивана и пересела в кресло, чтобы предоставить незнакомке почетное место.
Совершая это перемещение, женщина обратила внимание на то, что посетительница вернулась на площадку и сказала кому-то, остававшемуся в тени:
– Можете войти, сударыня, это здесь.
Дверь снова затворилась, и две дамы, которые чуть раньше расспрашивали, как пройти на улицу Сен-Клод, вошли к графине де Ламотт-Валуа.
– Как прикажете доложить госпоже графине? – осведомилась Клотильда, с любопытством, но в то же время почтительно поднося свечу к лицам женщин.
– Доложите: дама-благотворительница, – ответила старшая из женщин.
– Из Парижа?
– Нет, из Версаля.
Клотильда вошла к хозяйке, и незнакомки, последовав за нею, очутились в комнате, где увидели при свете свечи, как Жанна де Валуа с трудом встает с кресла, чтобы учтиво поздороваться с гостьями.
Клотильда пододвинула два других кресла на случай, если посетительницы предпочтут сесть в них, после чего смиренно и не спеша вернулась в прихожую; это позволяло сделать вывод, что она станет подслушивать под дверьми.