Электронная библиотека » Александр Феденко » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 16:34


Автор книги: Александр Феденко


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Утро Хлыбзикова

К полудню сил продолжать спать дальше решительно не осталось, и Иван Петрович Хлыбзиков скинул с себя одеяло.

Он прошлепал на кухню, прилипая, отлипая и вновь прилипая необутыми ногами к серому вязкому линолеуму. Накануне Иван Петрович отмечал юбилей и вылил полбутылки крепленого на пол.

На плите муторно сипел чайник. Жена Ивана Петровича, Алина Карловна, сидела за столом, намазывая булку маслом.

Хлыбзиков зажег сигарету и засмотрелся на перекосившееся отражение кухни в старом никелированном боку чайника. Тлеющий огонек съедал сигарету, превращая ее в удушливый гадковатый дым. Иван Петрович глубоко затянулся, выперхнул из себя вместе с остатками сна сизое облачко и глухо закашлялся.

Чайник закипел.

Хлыбзиков почувствовал, что задыхается, и вспомнил детство. В глазах его проплыло далекое летнее утро, еще одно, еще, еще.

Но кашель вдруг ушел. И детство тоже ушло.

Наваждение осыпалось на пол теплым пеплом сигареты. Иван Петрович наступил на него ногой и открыл окно.

Внизу под окном оранжевый дворник Галактион, сливаясь с оранжевой листвой, сметал ее в кучи. Но ветер приносил новую листву, и все опять становилось оранжевым.

Иван Петрович выбросил окурок в окно и с интересом посмотрел, как он летит. Когда тот упал, Хлыбзиков сардонически засмеялся.

Зазвонил телефон. Иван Петрович взял трубку. Это был его начальник Степан Степанович, который интересовался, почему Хлыбзиков позволяет себе свинство не явиться на работу. Иван Петрович еще более сардонически засмеялся и выбросил телефон в окно. Голос Степана Степановича полетел вниз и разбился на тысячу уродливых осколков. Галактион смел осколки, а на их место тут же нападали оранжевые листья.



Хлыбзиков сел на табурет, огляделся по сторонам, увидел Алину Карловну и улыбнулся ей. Она заметила, что он смотрит на нее, и завизжала в контральто, о чем-то догадавшись.

Иван Петрович схватил ее и тоже выбросил в окно.

Но она не полетела вниз. Ветер подхватил ее, как сорванную афишу или кусок обоев, и понес на деревья. Там она и застряла. И долго еще висела, держа в руке булку с маслом, пока Галактион не стряхнул ее. Лишь после этого ветер унес Алину Карловну совсем уж неизвестно куда.

Иван Петрович сначала ходил по квартире, с липким треском ступая по линолеуму и сардонически смеясь, но потом проголодался.

Он сгреб крошки со стола и съел их, запив чаем.

После чая ему стало тепло и захотелось испытывать возвышенные чувства. Он пошел на бульвар и познакомился там с Агдой Карповной, которая ощущала в себе благосклонность к возвышенным чувствам.

Иван Петрович и Агда Карповна сидели на кухне Хлыбзикова, Агда Карповна мазала булки маслом, а Хлыбзикков поедал их и запивал чаем.

Насытившись сполна, Иван Петрович Хлыбзиков выкурил сигарету, посмотрел в ночное небо, лег в кровать и накрылся одеялом.

Наутро он умер.

В зеркале

– Анюта, открой!

Зеркало запотело, и Анюта нарисовала жирафа. За жирафом – похожую своим гигантским платьем на абажур фею. Фея наколдовала шоколадное мороженное – на стекле появилось ведро размером с многоэтажный дом, который был вовсе не дом, а волшебный замок-дворец. Жираф объелся мороженного, подхватил ангину во всю длину горла и стал смахивать на перевязанный изолентой пятнистый гвоздодер.

– Анюта, открой, мне побриться надо, я опаздываю!

Анюта выключила воду и щелкнула шпингалетом.

– Папа, нарисуй там меня.

В верхней части зеркала оставалось свободное место.

– Опаздываю я! Что за сырость ты развела? Целый потоп.

– Ну, нарисуй! Я там не достаю.

– Некогда.

Отец дернул шнурок вентиляции под потолком, достал бритвенный станок и хотел смахнуть изображение с зеркала.

– Не стирай!

Рука остановилась, но в открытую дверь уже пробирался прохладный сухой воздух, и жираф с феей начали неуловимо исчезать. Многоэтажный замок-дворец продержался дольше всех, но и он растворился в отражении хмурого намыленного лица.

Уставший человек сбросил туфли, расстегнул рубашку. Взял телефон, позвонил, долго слушал гудки вызова.

Ну и черт с вами! Со всеми.

Прошел в ванную – заткнул пробку, включил горячую воду.

Утомился я. Всем этим. Утомился.

Скинул рубашку, уставился на увядающее измученное отражение.

Вот уж не думал, что спокойно приму старение. Кому-то оно дается тяжело.

Человек провел рукой по седой щетинистой щеке.

Женщинам, наверное, тяжелее…

Что ж там у них опять не сложилось?

Над водой поднимался пар, заполняя собой комнату.

Будто трудно взять трубку.

Зеркало запотело. Отражение помутнело и исчезло.

Жизнь кончилась.

Не его, Анькина. И не сегодня, когда она разводится с Петей, своим последним недоразумением, а давно. Кончилась, так по-настоящему и не начавшись. Все вышло как-то скомканно, смазанно. Мутно вышло. Нерадостно.

Даже детей нет. Даже… Можно подумать, дети приносят радость. Дети – это страх и переживания до конца дней. И упущенная жизнь. Когда проходит своя жизнь – не страшно. Но как мучительно наблюдать неумолимое исчезновение жизни маленькой улыбающейся девочки, полной надежд.

Ванна наполнилась, человек закрыл кран. Стало тихо. Последние капли продолжали падать, нарушая тишину, но и они прекратились и смолкли.

На стекле проявилось изображение перевязанного жирафа, абажурной феи и многоэтажного замка-дворца.

Человек замер, разглядывая.

Очертания были почти неуловимы, но он их узнал, вспомнил.

– Папа, нарисуй там меня.

Верхняя часть зеркала была покрыта ровной пустой матовостью.

– Я там не достаю.

Человек дотронулся до стекла – осталась точка.

– …меня.

Он увеличил точку и поставил рядом вторую. Под ними вывел гнутую линию улыбки. Овал лица, платье, палки ручек и ножек, бант, похожий на конфету в обертке, пузырь воздушного шара, цветы под ногами, солнце в небе с толстыми, длинными щупальцами тепла и света. Тепла и света. Мир, прогретый теплом и светом. Улыбающуюся счастливую девочку. Счастливую…

Человек опустился в остывающую воду. В приоткрытую дверь проникал прохладный сухой воздух. Капельки влаги на зеркале неуловимо исчезали, превращаясь в отражение пустой ванной комнаты.

Научный подход

Поймали Лаврушкина, всем известного жулика. Повели в суд. Свидетелей – триста человек. Доказательств – еще пятьсот человек на тележках везут.

И каждое – аки гвоздь или шуруп какой, пригвождает и не соскользнешь.

– Ух, мы сейчас ему зададим! Он у нас попляшет!

Три прокурора померло по старости, пока все доказательства рассмотрели и всех свидетелей выслушали.

А Лаврушкин – жулик и подлец – даже адвоката брать не стал.

Выходит на решительное слово и говорит снисходительно:

– Я вам научно сейчас заблуждения ваши обосную.

Судья:

– Только нельзя ли поскорее, а то четвертый прокурор уже через раз дышит, как бы вовсе не выдохся.

– Я буквально в два счета, через пять минут по домам разойдемся – котлеты с капустой жевать. Вот скажите, граждане, дважды два – четыре будет, или я не прав?

– Оно ведь, смотря по потребности. Но если научно, то, конечно, – прав.

– А «жи-ши» писать следовает с буквой «и», или я не прав?

– Всякое встречается – бывает, и с другой иной, и через твердый знак один гражданин писал, да три года ему дали, но если научно, то, конечно, – прав.

– А за вилку не левой ли рукой браться нужно, ухватив нож правой? Или я не прав?

– А за вилку – это не научный вопрос, а из этикету!

– Но из этикету-то я прав?

– Если из этикету, то, конечно, – прав.

– Вот и выходит – ни научно, ни этически крыть мою правоту вам нечем! У вас все сплошь фантазии и беллетристика, поставленные на жидкий фундамент. А я кругом прав – и научно, и этически. Развязывайте меня и идите по домам.

– Один убыток от этой науки, – вздохнул прокурор. – И от этики тоже – один убыток. Хоть помирай.

И помер. Выдохся.

– Если прокурору крыть нечем… – Судья посмотрел на прокурора и, убедившись в его молчании, вынес вердикт: – Невиновен!

Лаврушкина – всем известного жулика – развязали, на радость общественности он сплясал и был таков, да и все прочие разошлись. И триста свидетелей разошлись. И те, что с тележками, – тоже. Всяк в свой дом – котлеты с капустой жевать.

Только мертвый прокурор остался без обеда. Дворник привычно свез его на помойку и выбросил.

Супница

Коля Блинчиков залез с ногами на стол, чтобы повеситься, и превратился в супницу. Тут пришла жена его, Варвара, но Колю не узрела. А пришла она вдвоем с Хмуряковым. Хмуряков Колю тоже не узрел. А Коля узрел их обоих.

Хмуряков и Варвара, не замечая своей разоблаченности, принялись есть арбуз. Хмуряков ненасытно припадал губами к красной сочной сахарной мякоти, впивался, сопел и похрюкивал от удовольствия. Варвара вторила.

– Какая удобная супница, – заметил вдруг Хмуряков непризнанного Блинчикова, – очень кстати.

И придвинул фарфоровую лохань, и начал плевать в нее арбузные семечки и швырять обгрызенные корки.

Семечек и корок набилось так много, что супница треснула и развалилась на отдельные кусочки.

– Какая надломленная конструкция у этой супницы, – заметил Хмуряков.

И ушел, размышляя о целостности и разобщенности.

Варвара Блинчикова собрала осколки и со скуки взялась их склеивать. И склеила. Вышла супница как новая, даже лучше. Только ручки одной не хватало, и дыра вышла в боку, и вообще она теперь больше на утюг походила. А утюгу вторая ручка без надобности. Поэтому хорошо вышло.

Тут Коля из супницы обратно в Колю Блинчикова превратился. Сидит на столе на корточках в арбузной куче и озирается. Варвара увидала его и ну вопить тревожно. Не узнала Колю, потому что у него все теперь перепутанное было: правая рука снизу, левая – из затылка торчит и держит левую ногу, а другая нога и вовсе не там, где положено. А некоторых телесных членов даже и не нашлось. Всецело исчезли. Видать, что-то из осколков супницы под столом затерялось. Или Хмуряков прихватил на память. А то и нарочно, от дрянности характера попер.

Варвара подумала, что перед нею уголовник беглый, и вызвала полицию. Блинчикова сначала в тюрьму посадить хотели, но ему места и там не нашлось, и его в музей отправили, как аномалию.



Хмуряков к Варваре больше не ходил. Она сделалась несчастной и нервной. А Блинчиков, наоборот, сделался счастливый и в свое удовольствие проживал в музее. У него во внутреннем устройстве что-то с чем-то переставилось местами. А то и вовсе ушло – осталось лежать осколком в кармане Хмурякова.

Хмуряков же ходил в музей, смотрел на Блинчикова, сердился и всякий раз говорил:

– Ничего аномального в этом решительно нет.

Мелодия

Электрокардиограф дотянулся до нужной ноты и, вцепившись в нее, уже не отпускал.

Нота, оказавшись безвыходно запертой в собственной монотонности, обезумела, заметалась, распалась отражениями, извернулась никому не слышной мелодией. Жердев вспомнил, узнал ее, пошел за ней. Стало темно, и в темноте поплыли неторопливые белые титры.

Когда титры кончились, человек все еще шел и слушал мелодию, которая никак не кончалась. Шел и слушал.

Неподвижность

Первый разбежался и твердостью черепа утоп в мягкости живота второго. Второй жадно открыл губы, ища ими ушедший из него воздух.

Толпа сморщилась пресыщенным недовольством.

– Больше крови!

Второй, оседая, придавил первого грузом своего больного туловища и резко поднял колено. Из смявшегося лица первого посыпались зубы.

Толпа выдавила слюну возбуждения.

– Сделай ему больно!

Первый, по-младенчески стоя на четвереньках, ударил снизу в пах. Второй подломился и усох, как выеденный червем плод.

Толпа росла, эрегируя.

– Убей его! Убей!

Первый занес руку к небу для окончательного удара, но второй выкорчевал ее из тела и бросил другим на пропитание.

Вопимые толпой слова стали такими же искалеченными. Они разъединились на звуки, которыми человек мог говорить, когда еще не приручил слова.

– У-у-ы-ы-а-а!!!

Первый не покинувшей его рукой поднял с сырой земли железный прут и внедрил его второму в горло. Второй успел пожить еще мгновение. Того мгновения хватило переломить шею первому. Они упали, обняв друг друга, разделившись с собственной жизнью и проникнувшись смертью другого.

Толпа помычала выплеснутым восторгом и, осыпаясь звоном мелкой меди, скукожилась.

Напряжение невидимых нитей ослабло. Человек в сером жадно собирал дешевые деньги…

Кукольник повесил обоих на гвоздь и ушел пропивать медь и восторг толпы.

Опрокинутая голова первого уперлась в металл, торчавший из горла второго, и замерла, ища милосердия.

Ниточки кукол переплелись, спутались. Никто не дергал за них теперь и не мог произвести шевелений, способных утешить, унять боль. Ничто не колыхалось в отвердевших телах.

И эта подвешенная на гвоздь неподвижность стала нестерпимой и более мучительной, чем каждое из движений, ожививших их убивать друг друга.

На бульваре

Высокий человек по фамилии Скороходов ступал по бульвару начищенными ботинками. С достоинством. Туда-сюда.

И вдруг, мимоходом, совершенно непроизвольно, зацепился обо что-то случайное, даже эпизодическое. Или об кого-то. А может быть, и вовсе этот кто-то сам зацепил высокого господина. Пойди теперь разбери.

Зацепившись, господин Скороходов не заметил этой неожиданной и новой сопряженности с миром и, шагнув вперед, почти оторвал то, чем зацепился. Да так и пошел дальше. Стало быть, зашагал уже не вполне целый собой.

Он позже уж заметил, когда неудобно стало ходить, что это надорванное как-то хворо волочится по дороге вслед за ним.

И так вышло, что зацепился он не абы чем. А своим человеческим достоинством.

Определенное недоумение завладело Скороходовым. Он пытался идти дальше. Но неприятное ненужное неудобство сказывалось на его движениях, на походке, делая каждый шаг неполноценным, уродливым.



Господин Скороходов попытался исподволь дооторвать то, что волочилось. Но ничего не вышло. Так он и гулял по бульвару в растерянности и неокончательности своего положения.

К счастью, пробегавшие мальчишки наступили на волочившуюся амбицию, Скороходов пошел дальше, а она благополучно осталась.

Теперь ходить туда-сюда стало приятнее. Скороходов ощутил легкость, душевный подъем и страсть к прекрасному. Захотелось выпить.

Столь воодушевленный, он не сразу заметил, как опять оказался на том же месте. Бродячая собака уныло рвала на куски ошметки человеческого достоинства. Уже изрядно пыльные и потерявшие всякую привлекательность.

– Жри, сука, – сказал Скороходов.

– Что упало – то пропало, – ответила не то собака, не то кто-то другой.

Бульвар стал неуютен.

Скороходов свернул в переулок, оказавшийся глухим тупиком. Пройти его насквозь оказалось невозможно. Темнело и холодало. Вернуться назад Скороходов не решился.

Засветилось несколько окон. Зажглась вывеска «Трактир». Стала заметна луна в узком обрывке неба.

Высокий человек в начищенных ботинках постоял на остывающей земле, обхватил себя за плечи и, зажмурив глаза от слепящего света луны, трактирной вывески и чужих окон, отчаянно закричал.

Недостоин

– Любви вашей, Клавдия Агаповна, я вовсе недостоин. Вижу это со всей отчетливостью.

– Иван Ильич, вы, конечно, мне нисколько не симпатичны, а когда поворачиваетесь боком – даже противны, но, душа моя, вам нельзя глядеть на себя в таком жалком свете.

– Отсутствие ваших чувств, Клавдия Агаповна, повергает меня в пучину безысходности. И справедливо – ибо что я? Вошь, летящая на свет.

– Но, Иван Ильич, вши не летают. Они ползают, и препротивно.

– Вы очаровательны, как ангел, и столь же умны, и осведомлены обо всем. Как точно, Клавдия Агаповна, вы указали мое место – я вошь, ползущая на свет.

– Прекратите, не желаю слушать про вшей. Что вы там начинали говорить о любви?

– Недостоин.

– Этого мало. Продолжайте.

– Решительно недостоин любви вашей, Клавдия Агаповна. Вижу это со всей отчетливостью.

– Иван Ильич, вы так говорите, словно в самом деле меня любите, а сами никогда в чувствах и не изъяснялись. Уж не хотите ли вы этими вашими насекомыми объясниться мне в чем-то исключительном?

– Что-то в этом роде, только совсем другое. Но я не пророню более ни слова.

– Вот как? Зачем же вы затеяли этот разговор?

– Хотел снисходительно просить, то есть нет, не так… хотел просить о снисхождении предложить вам свою руку и прилагающееся к ней сердце. Но вижу со всей отчетливостью…

– Иван Ильич! Зачем же вам моя рука, то есть нет, зачем мне ваша рука, не знаю уже как правильно, вы меня спутали, что толку от рук и ног, когда вы не желаете изъясняться в любви?

– Я не «не желаю»?! Но я вижу со всей отчетливостью…

– Прекратите! Прекратите видеть эту вашу отчетливость. Изъясняйтесь в любви, я разрешаю.

– Клавдия Агаповна, если бы вошь могла летать…

– Иван Ильич, нет ли у вас более возвышенных метафор? От ваших сравнений и в самом деле вши заведутся.

– Более возвышенных – недостоин.

– Душа моя, всмотритесь же в себя получше. Вы не так отвратительны, как это видится всякому при взгляде на вас.

– Вы находите?

– Нахожу, душа моя, нахожу. Взять хотя бы ваш лоб – не сократовский, прямо скажем, лоб, но и в нем есть свои интригующие изгибы.

– Это я ударился фонарным столбом. Как раз об лоб. Изрядно так ударился, с помутнениями.

– Сознание не теряли?

– Господь миловал, Клавдия Агаповна.

– Вот видите – у вас крепкая голова, это редкое достоинство в наше время. И чем не повод для женских чувств? А профиль – душа моя, покажите профиль.

– Но вы же сами давеча соблаговолили выговаривать, что сбоку – противно.

– Ничего такого я не выговаривала. Наоборот – соблаговолила заметить, что очень раритетный профиль. Нечто древнее в нем провисает. Антикварное. Пожалуй, даже археологическое, если приглядеться. Не пойму только что, но провисает.

– Не могу знать, Клавдия Агаповна, не имею гибкости увидеть свое лицо сбоку.

– Кто умножает познания – умножает скорбь, Иван Ильич. Вы счастливый человек, и не хотите делиться своим счастьем с другими.

– Это вы премудро заметили. Мне до вашей мудрости не взобраться, хоть бы и табуретку подставляй. Все равно, как вше не возвыситься до летящей мухи.

– Опять вы за свое?! Я требую, чтобы вы возвысились. Я настаиваю.

– Клавдия Агаповна, нет в нашем мире большего удовольствия, чем махать крылышками рядом с вашими возвышенностями, но недостоин я даже ползать по ним.

– Я не требую – я прошу вас, Иван Ильич, возвысьтесь и махайте, или машите – запамятовала, как правильно.

– Нет силы, способной поднять меня с колен, когда вижу все ваши достоинства со всей отчетливостью.

– Вот – вы уже и начали изъясняться, а делали вид, что не умеете. Продолжайте.

– Рожденный ползать – ползет.

– Несносный вы человек. Душа моя, вообразите себя хотя бы молью, я видела – моль вполне может летать.

– От близости вашей, Клавдия Агаповна, сгорают мои тщедушные крылья.

– Да что ж вы немощный такой? Черт с вами! Я сама спущусь до вас. Подайте мне руку.

– Не смею ослушаться.

– Так-то лучше. Держите?

– Держусь.

– А теперь – ведите!

– Куда, Клавдия Агаповна?

– К алтарю, душа моя, к алтарю. Дорогу я вам покажу. Вы ведь, Иван Ильич, орел-мужчина – я вижу это со всей отчетливостью.

– Лечу, душа моя, лечу!

Кирпич

– Кошку – нельзя. Собаку – нельзя. Хомяка – нельзя. А кого можно?

– Никого.

– Почему?

– Потому. Не маленькая уже – соображать должна.

– Что соображать?

– То!

– Раньше было нельзя, потому что маленькая.

– Не делай из матери идиотку!

– Я и не делаю.

– Хотя бы лягушку?

– Нет.

– Червячка?

– Нельзя.

– Ну пожалуйста!

– Не беси меня!

Катя осторожно закрыла за собой дверь и спустилась во двор.

Посреди двора лежал кирпич – раньше Катя его не видела.

– Ты чей? – заговорила Катя с кирпичом.

– Ничей. Бросили меня.

Кирпич был красно-рыжий, из обожженной глины, весь в сколах и выщербинах, один край сильно отбит. Катя протянула руку, кирпич пугливо сжался, попятился, глядя на Катю.

И все-таки позволил себя погладить – желание ласки одолело страх удара.

Катя расплела с головы ленту, привязала к кирпичу – получился поводок.

– Теперь ты мой. Я тебя не брошу.

Девочка пошла по двору, кирпич захромал следом.

– Тебя как зовут?

– Никак меня не зовут.

– Я буду звать тебя Жора.

– Зачем ты притащила в дом кирпич?

– Ему было плохо. Это не простой кирпич. Это Жора. Он будет жить с нами.

Кирпич жадно лакал молоко из блюдца. Недоверчиво скашивал назад то один, то другой глаз, не прекращая лакания. Девочка восторженными глазами смотрела на него, не веря в свое счастье.

– Вдруг он больной?

– Он не больной! Он хороший. Его бросили!

– Хороших не бросают.

Катя не ответила.



Мама запнулась о кирпич и долго, с вдохновением ругалась.

– Он хотел поиграть с тобой, – оправдывала его Катя.

Жора заполз под диван и затаился.

В отличие от матери, отец не замечал его вовсе, не веря в способность глины ощущать жизнь. При появлении отца Жора забирался на подоконник и тихо лежал там, рассматривая движение уставших людей, бредущих далеко внизу по земле.

На ночь Катя укладывала кирпич на своей подушке и, обняв его, сразу же засыпала беззаботным детским сном.

Кирпич лежал рядом и глядел на спящую Катю преданными глазами. Осторожно выбирался из-под ее руки, спускался на пол и бродил по квартире – наблюдал прекратившееся существование семейства, испытывая редкое для себя удовольствие безмятежности.

Перед рассветом он возвращался к Кате, ложился в ногах и засыпал.

Утром мама находила красно-рыжие следы на полу и привычно ругалась.

Она ругалась, что из-за кирпича везде пыль, и не продохнуть, и что, наверное, кирпич медленно их убивает.

Однажды отец проснулся ночью и увидел напротив неподвижный темный силуэт.

Он нащупал в темноте тапок и швырнул. Жора ушел в комнату Кати, и утренние красно-рыжие следы появляться перестали.

Жора старался не попадаться на глаза, днем он предпочитал лежать под диваном, изредка выбираясь на подоконник – посмотреть на жизнь.

Как-то раз отец пришел домой раньше обычного. Раздраженный. Злой.

Жора был на кухне, пил воду из миски. Проскользнуть в комнату Кати незаметно от отца он не успевал.

Отец увидел его. Жора припал к полу и ждал, поняв, что будет дальше.

– Что ты тут прикидываешься живой тварью? Кирпичи не пьют воду!

Он вдруг пнул Жору, вложив в удар давно копившуюся ненависть к поддельной жизни, и запрыгал на одной ноге. Лицо его оскалилось от боли и бешенства.

– Паскуда! Вы видели – он сломал мне палец!

– Папа, это ты его пнул.

Катя подняла Жору и, прижимая к груди, убежала к себе, заперлась.

Отец ворвался. Он выдернул кирпич из рук Кати и затряс им в воздухе.

– Это кирпич! Всего лишь кирпич. В нем нет ничего живого. Это мертвая, бесчувственная глина.

Пальцы отца впились в твердый керамический бок с нечеловеческой силой и начали крошить. Кирпич сжался в руке, чувствуя, как разрушается его тело, и, не имея сил вытерпеть боль этого разрушения, начал скрючиваться, сминаться, ища новое положение и форму своей жизни и не находя их. Он побелел от боли. Отец распахнул окно и бросил кирпич вниз.

Сердце Кати оторвалось и полетело в бесконечную, бездонную пропасть.

Катя побежала следом в эту пропасть, с каждой ступенькой исчерпывая остатки надежды, с каждым пролетом проваливаясь в страшное, неминуемое.

Большое красное пятно на треснувшем асфальте запечатлело последнее движение жизни и мгновенно наступившую за ним неподвижность. Мелкие кусочки обожженной глины лежали, разметавшись, заполнив собой все вокруг. Нашлось несколько обломков покрупнее. Катя принялась складывать их друг с другом, но они не соединялись, разваливаясь в бесформенную кучу. Тихие слезы текли по Катиному лицу, мешая видеть новый мир. Она отодвигала их руками, и лицо ее делалось красным от потеков кирпичной пыли.

Дворник Галактион принес старую ненужную коробку от обуви и помог собрать останки.

Девочка с крепко прижимаемой к груди ношей села в поезд.

Некоторые из людей замечали ее, удивлялись, что такая маленькая девочка едет одна, порывались заговорить, расспросить или даже помочь. Но подойдя и заглянув в ее глаза, поспешно уходили прочь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации