Электронная библиотека » Александр Филиппов » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 11 октября 2019, 15:40


Автор книги: Александр Филиппов


Жанр: Социология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Лекция 4
Классическая социология. Фердинанд Тённис

Вы могли многого ожидать – но все это мы миновали. Мы миновали не только всю предысторию социологии, но и огромный этап собственно социологии. Мы миновали Огюста Конта как ее номинального основателя, мы не стали рассматривать сочинения его учителя (или, по крайней мере, его первого патрона) Клода Анри де Сен-Симона. Мы миновали спорного, но очень важного Алексиса де Токвиля, мы миновали Джона Стюарта Милля, внесшего большой вклад в понимание контовского позитивизма в Англии. Наконец, мы миновали Герберта Спенсера, труды которого в свое время во многом определили понимание социологии. Оставили мы все это за бортом по ряду очень важных причин. Не только потому, что невозможно объять необъятное, но и потому, что современная социология испытывает в гораздо большей степени влияние, с одной стороны, предшественников социологии, великих философов-моралистов, чем, собственно, ранних социологов, а с другой стороны, естественно, – социологов-классиков в более узком, точном смысле, который нам предстоит разъяснить. Начало социологии в ее высшем, лучшем выражении надо искать не у Конта, не у Спенсера, а именно у Фердинанда Тённиса, у Эмиля Дюркгейма, у Георга Зиммеля и Макса Вебера. Их я называю классиками в точном смысле слова и сейчас дам пояснения.

Классическую социологию можно именовать так в ценностном смысле, называя какие-то исследования образцовыми. Но это очень скользкий путь, путь релятивизма, основанного на фактическом признании. Сегодня признается одно, завтра – другое, невозможно на этой релятивистской основе выстроить внятное понимание классического. Допустим, мы хотим, чтобы все сошлись хотя бы на нескольких значимых фигурах. Такие попытки делались – социологию пытались основать на одной, двух, трех фигурах, и все эти попытки были только относительно успешными. Одни социологи оказывались исключенными, не попадали в число классиков; другие фигуры подсоединялись, и, конечно, если посмотреть на господствующие в последнее время дискуссии, то оказывается, что некоторые фигуры сохраняются всегда. Это Дюркгейм, Вебер, а дальше начинается какая-то вариабельность. Но если мы спросим себя, почему Дюркгейм, Вебер, иногда Зиммель, Тённис и Парето и гораздо реже – Конт и Спенсер – почему не они, чем они плохи? А дело вот в чем. В некоторых важных отношениях моделью постановки социологической задачи, выстраивания социологического объяснения, структурирования социологического понятийного аппарата эти ранние социологи быть не могут. Объяснить это можно через самореференцию социологии, которая конституируется как наука, объявляя своими классиками определенных авторов и исключая других. Но это плохой путь: опять мы идем к фактической стороне дела, к признанию. Тут появляются, например, такие термины, как «ранние классики», то есть чтобы не обидеть, классиками называют «уважаемых людей». Я думаю, нужны другие аргументы.

Надо посмотреть, что происходило с другими научными дисциплинами, когда у них появлялись классики. Никто не будет сейчас опираться на труды ученых-естественников классической эпохи, но они продолжают считаться классиками. Почему? Потому что классическая наука формируется тогда, когда происходит изоляция каузальных рядов. Иначе говоря, обнаруживаются некоторого рода связи, некоторого рода соотношения и зависимости, причинения одним другого, которые называются соответствующим образом – например, физическая причинность. Или оказывается, что в химии есть какие-то собственные законы, и появляется понятие физико-химической причинности. Биологи обнаруживают, что существует элементарный уровень живого, и дальше идти невозможно. Сейчас мы знаем, что это не так, но тогда они так думали. И на этом уровне, не уходя с него, мы обнаруживаем биологическую причинность, биологические каузальные ряды. И если посмотреть с этой точки зрения, выясняется, что социология проходит сходный путь, она автономизируется, и появляется социальное. Даже если его не именуют этим словом, есть некие социальные каузальные ряды, и социальное объясняется социальным. Следовательно, социальное не объясняется биологическим, психологическим, физическим. Поэтому у меня в этом смысле жесткая позиция, которую я обосновываю следующим образом: никакие «измы», – психологизмы, биологизмы, – в изучении социального не могут быть признаны классическими способами обоснования социологии. Конечно, это хороший аргумент, но, как и всякий аргумент такого рода, он хорош, пока не применяешь его к материалу. Выясняется, что классики сами были не тверды. Тем не менее они старались вычленить аргумент, в котором социальное объясняется социальным. Одним из первых был Фердинанд Тённис. Тённис – самый старший по возрасту из классиков, и он выпустил одну из первых ключевых для последующей социологии книг – «Gemeinschaft und Gesellschaft». К немецкому названию, к его истолкованию я еще обращусь.

Годы жизни Тённиса, которые нам нужно держать в голове: 1855–1936. Социологи-классики творят в одно и то же время. Они живут в одно и то же время, творят в одно и то же время и практически все умирают в одно и то же время, только Тённис, самый старший, всех пережил. Это очень интересный период. Грубо говоря, он похож на период, в котором находится современная Европа: давным-давно не было войны, кругом мир, спокойствие и безопасность, прогресс. Граждане ездят в разные страны, в том числе и в Америку, правда, тогда это еще не имело такого сакрального значения. Говорят на многих языках, стараются наладить международное сотрудничество, без всяких сложностей пересекают границы, и вообще европейское человечество чувствует себя необыкновенно уютно. Все худшее, с чем сталкивался еще, например, Конт, у них позади. Не то, чтобы они это совсем не переживали. 1871 год – Франко-прусская война, Парижская коммуна, но потом… потом 40 с лишним лет невменяемого счастья. Техника развивается и, главное, господствует огромный оптимизм, который, правда, подтачивается изнутри. Чувствуется, что с таким счастьем невозможно жить. Психологический срыв этого времени описывает Дюркгейм в «Самоубийстве». Напряжение растет, и когда в 1914 году начинается война, социологи еще не понимают, что их время кончилось. Они продолжают еще шелестеть, но их песенка спета. И когда война заканчивается, они очень быстро умирают: в 1917 – Дюркгейм, в 1918 – Зиммель, в 1920 – Вебер, в 1926 – Парето. И только несгибаемый Тённис продолжает бороться и даже пишет социологические книжки, за это ему придется увидеть, как в Германии приходит к власти нацизм. И умирает он в достаточно скверных обстоятельствах – его давят, ему припоминают все, потому что он сочувствовал левым.

На лекции про Руссо я говорил, что он хоть и находится на содержании у аристократов, но свое плебейское происхождение так и не преодолевает и королям ничего не советует. Это говорилось для того, чтобы указать на специфическое положение социолога. Каким оно было, таким оно и утвердилось у классиков, и до известной степени осталось таким и сейчас, хотя есть нюансы. Предшественник социологии, большой политический философ Нового времени – это, в первую очередь, советник суверена, который помогает управлять (или считает, что может это); или часто он сам является серьезным государственным деятелем – Макиавелли, Томас Мор, Локк, Лейбниц…. Это люди, являющиеся серьезными политиками своего времени в своих государствах. Это значит, что, когда они говорят об управлении, о том, как все устроено, то видят все это сверху, условно: с точки зрения короля, даже когда речь идет о народе. Точка зрения короля и точка зрения большого философа совпадают. Философ обладает привилегированным доступом к знанию, которое нужно на самом деле не ему, а королю. Что касается того, может ли он об этом судить, – да, может, в частности, потому, что его позиция высокая. Обретя свою позицию, он получает доступ к определенной перспективе воззрения на все что творится. И в этой перспективе он оказывается знающим. По своей информированности он несопоставим со всеми теми, кто его читает.

С Руссо начинается, напомню, – внутри нашего курса – плебейская социальная философия. Руссо судит обо всем с точки зрения мудреца, который отрицает привилегированную позицию за государями, и это также связано с его критикой цивилизации и просвещения. Руссо предлагает сугубо имманентистскую концепцию социального, которое управляется самим собой, над ним нет инстанции разума и власти. Социологи классического периода походят на Руссо, а не на Гоббса и Локка. Это люди, которые исходят из проблем плебса. Это имущие, образованные, но это не аристократия, не старая традиционная бюрократия, которая служит князю. Они приходят снизу и из середины. Они понимают проблемы обездоленных, потому что видят их каждый день не из окна кареты. Они ценят образование и науку, они смотрят на неимущих и необразованных тоже сверху вниз, но и к традиционной бюрократии, не допускающей иной инстанции социального знания и социальной активности, они относятся недоброжелательно. При этом социологи – еще и противники социализма. Социализм – это другое продолжение Руссо, это продолжение имманентистской концепции социального в другом плане. Однако социализм, в особенности радикальный социализм – это идея, грубо говоря, перехода в иное состояние, решение проблем через отрицание существующего общества, настолько полное отрицание, что технические задачи правления и управления теряют смысл, пока этот переход не состоялся. Социологи против такого радикализма, и они, собственно, хотят учредить инстанцию знания и решения внутри существующего общества, а не через его радикальное преобразование. Разумеется, возможны такие концепции, про которые сразу и не скажешь, социология это или социализм. Так, Сен-Симон считается классиком утопического социализма, но в его описаниях и анализе общества мы видим больше перекличек с последующим учением Конта, чем Маркса. Сопоставление Маркса и Конта могло бы стать отдельной большой темой, но я только скажу, что и ненависть коммунистов к социологам-позитивистам, и влияние социалистов на социологов вплоть до появления социалистически ориентированной социологии, и последующее развитие, в рамках которого появляется прежде немыслимое: марксистская социология, – все это возможно потому, что есть общий корень. Но мы сегодня шагнем сразу к социологу-классику, Фердинанду Тённису.

Фердинанд Тённис (1855–1936) происходит из, назовем это так, кулаков – зажиточных крестьян немецкой провинции, которая была спорной территорией между Германией и Данией, это Шлезвиг, замшелое место без университетских традиций. Обратите внимание, Дюркгейм, о котором нам еще придется говорить, родился в Лотарингии, в то время французской территории, потом часть ее французы потеряли после Франко-прусской войны, и родной город Дюркгейма, Эпиналь, оказался приграничным. Я потом к этому вернусь. Тённис родился не просто на спорных территориях, а – в то время – на датской земле, потом датчане ее потеряли. Слишком серьезных выводов отсюда мы делать не будем, но перекличка биографий есть. Преподавал он в Киле. Где Киль, а где Гейдельберг, Франкфурт, Гамбург – университетские центры и богатые города? Самая что ни на есть деревенщина, и так он никуда и не выбился, несмотря на все усилия, он до конца жизни торчит в Киле, что совершенно несообразно его способностям, его продуктивности и, в конце концов, мировой известности. Конечно, тут нужны некоторые уточнения, чтобы не было картины, нарисованной сплошь серыми красками. Образование он получил в лучших университетах Германии, специализировался в классической филологии, прекрасно знал языки. Начал он с обычного для тогдашних карьер преподавания в университете без ставки, получая только возмещение от слушателей. Очень сочувствовал рабочему движению, поэтому немецкая бюрократия его невзлюбила, ему пришлось в конце 1890-х покинуть Киль, должность внештатного профессора он получил лишь в 1909 году, а штатного – в 1913 году, потом выходил на пенсию, возвращался уже после революции в 1918 году, организовывал преподавание социологии в Киле. Ближе к концу жизни он получил вроде бы все: в какой-то момент стал «тайным советником» (это не государственная должность, а почетное звание), получил почетную докторскую степень в Гамбурге и так далее. Но труды и заботы занимали его всю жизнь.

Он сначала занимается философией, серьезно занимается Гоббсом и вообще историей философии Нового времени. Первоначально на Гоббсе он громкого имени не делает, но теперь он признанный классик гоббсоведения: биография Гоббса, издание его работ на основе архивных изысканий, множество специальных работ по истории философии Нового времени. Хотя это добротная философская карьера, постепенно у него формируются другие интересы. Он, в общем, обладает склонностью анализировать то, что тогда уже достаточно единодушно именовалось социальным вопросом, то есть проблемы неравенства и разные напряжения, в результате этого неравенства возникающие. В 1909 году Тённис становится сооснователем, вместе с Зиммелем, Зомбартом и Вебером, «Немецкого социологического общества», первым его президентом. Его постоянно переизбирают. И когда Вебер и Зиммель уходят из этого общества, Тённис там остается надолго, правда, временами жизнь этой организации замирает.

Первая книга Тённиса «Gemeinschaft und Gesellschaft» не была написана как социологическая. Когда он ее писал, то планировал книгу о социализме и коммунизме как «эмпирических культурных формах» («Abhandlung des Communismus und des Socialismus als empirischer Culturformen»), она вышла в 1887 году. После этого он написал много всего, в том числе и философские, и социологические книги, он был очень трудолюбивый человек: немцы в таких случаях используют слово «fleiliig», прилежный. Он читал все, что выходило, писал по этому поводу рецензии, критические отклики. Его книга, включающая множество рецензий и обзорных статей, называется «Социологические исследования и критика» и составляет три толстых тома. Он откликался, в числе прочего, на Зиммеля, на Дюркгейма, он следил за всем, что происходит, вырабатывая свою точку зрения. Он становится социологом по преимуществу, и в этом смысле он – на своем месте в социологическом сообществе. Тённис испытывает огромный интерес к прикладным исследованиям. Он не чистый теоретик, не тот, кто просто читает книжки и пытается синтезировать, что там написано. Ему интересно, как происходит все на самом деле, он проводит разного рода исследования, которые сам же называет социографическими. Привожу только один пример того, что я сам читал – это поздний период, 20-е годы, исследование об алкоголизме у рабочих. Типичная социологическая тема, которая и сегодня нормально смотрелась бы в журнале по социологии. Вообще, чем дальше, тем больше Тённис становится «конвенциональным социологом». Мы можем сейчас читать то, что он писал в свои поздние годы, с интересом, но без восторга. Ключевое его сочинение для нас вышло в 1887 году и было переиздано в 1912 году.

Вообще, это фантастический год в социологии, точнее 1912-13 годы. Выходит все лучшее, что для нас представляет ценность до сих пор. У Вебера – «О некоторых категориях понимающей социологии». У Парето – «Трактат по общей социологии». У Дюркгейма – «Элементарные формы религиозной жизни». А у Тённиса в этом году выходит второе издание «Gemeinschaft und Gese Use haft», юбилейное издание – через четверть века! Оно востребовано, причем книгу читали, конечно, все тот же Дюркгейм ее читал и рецензировал. В 1920 году выходит третье издание, а потом дело идет так, что выходит по два издания в год.

За год до кончины Тённиса вышло восьмое издание, что абсолютно беспрецедентно в случае такой специальной работы. Эта книга дополняется в разные годы, она расширяется, интонация меняется, меняется и подзаголовок. Уже в 1912 году появляется подзаголовок: «Чистые понятия социологии». В середине 20-х вышла книга «Критика общественного мнения», а в начале 30-х выходит «Введение в социологию», где он по-новому представляет свою социологическую концепцию, а незадолго до этого для социологического словаря, в который входили очень длинные статьи, пишет статью «Gemeinschaft und Gesellschaft», мало похожую на книгу. С нацистами у него отношения не сложились, его не любили, но не трогали. Раньше нередко писали, что нацисты его сместили с должности президента «Немецкого социологического общества», но там история была сложнее, нам она, впрочем, сейчас не интересна.

В наши дни в Германии есть общество Тённиса, которое издает его полное собрание сочинений, рассчитывая, если я не ошибаюсь, на 100 томов. Читать это невозможно, и никому это не нужно кроме тех, кто получает под это гранты. Было несколько важных попыток продвинуть Тённиса за рубежами Германии. Его зять, Рудольф Хеберле, в нацистское время эмигрировал в США, он способствовал выпуску его работ на английском языке. «Gemeinschaft und Gesellschaft» по-прежнему переводят; существуют четыре разных перевода. О Тённисе писали специальные книжки, но по большому счету ничего не помогает. Единственное, что по-настоящему остается от Тённиса на данный момент, – это «Gemeinschaft und Gesellschaft». Скорее пара понятий, чем аргументы, но мы изучим с вами именно аргументы, хотя и в очень упрощенной форме.

Что для нас важно в этой замечательной книге? Не столько само конкретное содержание каждого отдельного аргумента, не столько каждая отдельная категория и ее обоснование в контексте всей книги – нет. Для нас более важны другие вещи. Устройство аргумента в случае Тённиса для нас более важно, чем содержание аргумента. Начну с того, почему я говорю «Gemeinschaft» и «Gesellschaft», не перевожу термины, указав один раз на оригинал. Проще всего сказать, что это понятия, которые нельзя перевести на другой язык. Но, строго говоря, на русский многое трудно перевести. Здесь особые трудности, один из экстраординарных случаев. Когда мы с вами читаем, например, в хорошем русском переводе «Общность и общество» (это перевод Скляднева, который сделал почти невозможное, я просто не верил, что можно так замечательно передать текст Тённиса на русском, учтите, это – надежный перевод), то это хорошо, но в более старых статьях и переводах это «Сообщество и общество», в совсем старых статьях упоминается «Община и общество», что совсем нехорошо. Я, увы, тоже приложил к этому руку. В первой статье, которая была написана для одного из словарей по социологии, я механически взял вариант «Община и общество». Таков был распространенный русский перевод, так говорили все знатоки вокруг. И я не очень хотел от этого отказываться, но пришлось. Стал говорить и писать «сообщество», а теперь и вовсе предпочитаю не переводить. В чем тут дело?

«Община», «общность», «сообщество», «общество» и даже «общественность» – везде один корень. Но это по-русски. По-немецки Тённис использует слова разнокоренные. «Gemein» означает – распространенный, обычный, также и общий. Может означать «подлый», причем в обоих значениях, которые есть в русском языке, – и нехороший, и принадлежащий к низшему сословию. «Gemeinschaft», таким образом, безусловно, есть нечто общее, общераспространенное, некая общность, и дальше идут оттенки, которые ни одним словом другого языка не передаются.

A «Gesellschaft» по-немецки совсем не то, не общество в нынешнем смысле. На что это похоже? Ну, вот, например, когда вы читаете в каком-нибудь старом рассказе, мол, «у нас составилось небольшое общество для игры в карты: полковой врач, штабс-капитан и я» – это может напоминать раннее значение слова «общество». «Der Geselle» – может быть и приятель, но скорее это тот, с кем общаются, делают что-то вместе. Этимология из немецкого средневековья – это подмастерье, который делит кров и стол с другими и занят общим делом. «Gesellen» – это приобщаться, присоединиться к общению. «Gesellschaft» – это, в первую очередь, общение, приобретающее устойчивый характер. Недаром с таким трудом и по-разному переводят «Gesellschaft» из заголовка этой книги на английский. Есть вариант «society», самый плохой, есть «civil society», есть «association».

У Тённиса, как и у многих немецких авторов того времени, очень трудный для точного перевода язык, в котором латинская или восходящая к латинской терминология занимает меньше места, чем в современной, интернационализированной науке. Нам многих великих немцев довольно трудно понять не в силу какой-то необыкновенной сложности мысли, а потому, что мы основную социологическую терминологию знаем благодаря переводам с английского, причем переводчики, которые впервые брались за американские книги, не только не знали немецкого, но не знали предыстории тех терминов, которые им встречались. Эти термины американцы – не всегда, но очень часто – брали в немецких и французских книгах, переводили, переиначивали, в общем, имея на то свои резоны, приспосабливали к нуждам своей науки и в русле своей традиции передачи иностранных текстов на родном языке. А когда у нас переводчики сталкивались с трудностями, они часто от отчаяния, как я думаю, писали английское слово по-русски, давали кальку и тем ограничивались. Некоторые слова не прижились, например, «социация» при переводе Зиммеля и работ о нем, о чем я еще скажу, или «экспектация» при переводе Парсонса. А другие прижились, причем перевод, сделанный с американского перевода немецкого текста, оказался принят куда более широко, чем перевод первоисточника. Есть большие проблемы с «институтом», когда речь идет о Максе Вебере, есть совершенно непонятное по-русски «социетальное сообщество» у Парсонса (здесь надо знать именно терминологию Тённиса), и пока ничто не указывает на благоприятные перспективы кодификации переводов хотя бы главных терминов.

Когда мы читаем великого автора, его словарь имеет для нас особое значение. Это надо как-то более наглядно пояснить. Скажем, будем наблюдать каких-то людей, увидим, что они общаются, и для удобства станем называть это общение неким словом. У нас есть наготове взятый из учебников термин, мы готовы называть их, скажем, группой. Все хорошо, только сами они называют себя другим словом, скажем, по-русски миром или артелью, и эти слова уходят в глубину веков. И можно начать большую полемику по поводу того, означает ли континуальность существования слова, термина, что в некотором виде продолжает существовать та социальная жизнь, которая с ним когда-то была ассоциирована, или все кончено: слово осталось, а жизни, с ним связанной, нет. И это только часть проблемы. Можно взять в социологию разные специфические слова, отсылающие к особым формам социальной жизни, но надо же их разместить внутри системы более универсальных терминов или как-то соотнести с ними. Иногда это лучше получается, как, например, мы еще увидим это, с понятием «маны» у Дюркгейма в социологии религии. Слово очень специальное, но постепенно стало использоваться широко. Я уже не говорю о «харизме». А вот русская «артель», хоть и фигурирует у Вебера, большой научной карьеры не сделала. И с Тённисом проблема у нас в том, что некоторые слова у него выглядят как универсальные термины, но за ними – характерные приметы родной и важной для него социальной жизни. Принято считать, что Тённис начитался Генри Мейна, взял из его книги «Древнее право» противопоставление статуса и контракта (договора) и превратил его в дихотомию «Gemeinschaft / Gesellschaft». Вы об этом прочитаете в любом учебнике или энциклопедии. Конечно, отрицать важность книги Мейна для развития социологии, в частности для Тённиса, никто не станет, тем более что статус он связывает в первую очередь с семьей, а семью понимает именно как большое образование, с домочадцами, с детьми на положении почти рабов, с собственно рабами и тому подобным, о чем у нас еще речь впереди[18]18
  Прибавление. Старый, еще 1873 года перевод знаменитой книги Генри Мейна на русский, был библиографической редкостью во время чтения курса, а сейчас он много раз переиздан, к сожалению, без изменений и редактуры, так что даже слово «status» оставили в оригинальном написании. Несколько цитат, переведенных заново, возможно, окажутся здесь небесполезными. «Движение прогрессирующих обществ было в одном отношении единообразным. Постоянно и повсеместно его отличало постепенное разрушение зависимости от семьи и замена ее ростом индивидуальных обязательств. … Исторически, начиная с таких условий в обществе, при которых все отношения между лицами сводятся к семейным, мы, судя по всему, неуклонно продвигались к той фазе социального порядка, на которой все эти отношения вырастают из свободного соглашения индивидов. В Западной Европе достигнутый в этом направлении прогресс весьма значителен. Таким образом, статус раба исчез – вместо него появилось контрактное отношение работника и хозяина. Статус женщины, опекаемой кем-то иным, нежели мужем, тоже исчез, до замужества она, достигнув определенного возраста, может вступать лишь в отношения договорные. Статус сына под властью [отца] тоже не находит себе подходящего места в праве современных европейских обществ. Если некое гражданское обязательство связывает родителя и его совершеннолетнего ребенка, то лишь договор придает ему законную силу». (Main H. J. S. Ancient Law. Its Connection to the History of Early Society. London: J. M. Dent & Sons Ltd. N. Y.: E. P. Dutton & Co., 1917. P. 99–100.)


[Закрыть]
. Но обратите внимание: Тённис берет и это, и многое другое, но только у него вместо понятных всем статуса и контракта – непереводимые немецкие слова. Они для него имеют такое значение, какого не может быть у заемных английских (латинских по происхождению) слов Генри Мейна. Он пытается донести то, что нельзя сделать путем объективного технического описания, к тому же – будучи всецело на стороне прогресса, как этот английский юрист.

Тённис был очень тонко чувствующий автор. Он ощущал себя тем, кто живет на рубеже, на переломе. Он видел, что какие-то устойчивые формы жизни размываются. Формы жизни, которые он, хуторянин, видел с детства у себя в плотной социальной среде, не просто отличаются от городских, они под более серьезной угрозой. Слова из прошлого еще имеют для него значение, но реальность, с ними связанная, исчезает на глазах. Не так, что когда-то она была, не в наскоро прочитанных книгах открылась, а прямо сейчас истончается как живое. Он не просто указывает на Gemeinschaft, он это чувство утрачиваемой общности переживает очень глубоко и потом находит правильное немецкое слово.

Ему не надо рассказывать про жизнь в деревне, где все друг друга знают, и про жизнь в большом городе, от которого ему становится плохо (и он плохо отзывается о книге «Социальная дифференциация» Зиммеля – «книжка хорошая, но видно, что писал горожанин», записывает он в дневнике, причем указывает именно на жителя большого города), – ему не нужны дополнительные аргументы, он на своей шкуре чувствует, что нечто происходит. Как он должен именовать то, что меняется? Как он должен именовать то, что он наблюдает? Откуда он берет эти слова? Можно было сказать: возьми их просто из гущи народной жизни. Возьми словарь и называй этими словами, придав обыденному языку значения научных терминов. Но наука так не работает, она не может взять расхожие слова и объявить их терминами, это невозможно. Надо положить слова, которыми он сам пользуется в жизни, в научную категориальную сетку, но ее надо так дедуцировать, чтобы они встраивались в научно-философский дискурс. Для того, чтобы это было, нужно найти место родным, правильным словам, тому, что позволяет схватить реальность, какова она есть в системе некоторых унаследованных европейских категорий. Ее, в свою очередь, тоже нужно на что-то положить, построить на более прочном фундаменте, чем воспоминания о великих традициях социальной мысли. И возникает вопрос: «что на чем строится?».

Здесь мы оказываемся перед проблемой еще более тяжелой, потому что, если вы берете какие-то категории в качестве базовых, то вы должны обосновать, почему они являются базовыми. Почему именно эти, а не другие. Откуда они дедуцируются? Из еще более общих? Но так вы просто смещаете, а не решаете проблему. Нужно какое-то безусловное начало. То есть такое, по поводу которого очень трудно дискутировать, которое трудно отвергнуть, которое должно обладать высокой степенью несомненности. Этой высокой степенью может обладать интуитивное. Интуитивно нечто является очевидным. Интуитивно нам дано понимание некоторой связности человеческих жизней. Есть интуиции социального и у каждого из вас.

Приходя сюда, вы уже готовы, я думаю, рассуждать примерно в таких терминах: вот человек действует, он что-то осознает, чего-то хочет, у него есть какие-то стремления, какой-то способ организации его жизни с другими людьми. Но практически никто (а если я заблуждаюсь, то это очень хорошо) не будет задавать себе вопрос: «а почему я вообще с такой уверенностью отделяю одного человека от другого как субъекта воли и действия? Почему я уверен, что тот, кто действует, это и есть тот, кто действует?». Что за странный вопрос, быть может, скажете вы. Вот X, он взял из кармана деньги и расплатился за булочку, и кто скажет, что это сделал не он? Хотел ли он это сделать? Большая часть ученых скажет, что, может быть, хотел. Он – тот, кто представляет себе цель, он – тот, кто выстраивает систему способов ее достижения. Делаем следующий очень важный шаг. Тённис предполагает, что существует такая социальная жизнь, при которой эта дифференциация на отдельные сознания и волевые акты неправильна.

Для того, чтобы увидеть это, возьмем простой пример из самого Тённиса: вот мать и новорожденный ребенок. Является ли связь между ними социальной? Мы скажем: если связь имеет место между людьми, то это социальная связь. Основана ли она на сознательном выборе? Кто из них что может выбирать? Со стороны матери еще возможен некоторого рода выбор, а со стороны ребенка – скорее всего, нет. Их единение очень высокое, и когда мы рассматриваем их, то скорее всего будем рассматривать их в паре по одной причине, даже чисто теоретической – невозможно быть матерью, если нет ребенка. Невозможно быть сыном без матери; человеком – можно, но не сыном. Невозможно быть мужем, если нет жены. Эти квалификации взаимодополнительны. В данном случае – это фиксация высокого, почти органического единства. Что значит «почти органического»? Как члена большего, чем каждый из них, организма. Они составляют это единство, мать и дитя в данном случае, и помыслить их одного без другой – можно, но тогда потеряется и их квалификация, то есть качество матери и качество ребенка, а также и то, что они составляют, будучи вместе. Да, бывают отдельные от родителей дети и отдельные от детей родители – те, у кого родители умерли или родители, у которых умерли дети. Эти случаи бывают, но фундаментальный феномен этого почти биологического единства оказывается в данном случае основным. Это то, что мы интуитивно опознаем как единство. Против этого, говоря исторически и антропологически, можно сейчас выставить тысячу и одно возражение. В сущности, эта интуитивная ясность – не более чем результат нашей исторически обусловленной формы семейной жизни, которую мы воспринимаем как естественную лишь постольку, поскольку застаем ее с детства повсюду. Переносить ее в прошлое и универсализировать надо с большой осторожностью. Но если мы отвлечемся от этого и, вместо критики Тённиса с точки зрения позднейшей науки рассмотрим движение его мысли, то поймем, что такое начало по-своему оправдано.

Двигаемся дальше. Вот семья как хозяйственная единица, будь то во времена Античности или во времена самого Тённиса. Были слуги, батраки и так далее – все это образовывало некоторого рода единство. Только в позднейшие времена можно было сказать «жили как одна семья», а в старые времена они были одной семьей, только в другом смысле слова. Это не было единство тех, кто заключал договор и рационально выбирал, делал расчет. Это единство на начальном этапе в некотором роде неразрывное. Не такое, конечно, как у матери с новорожденным ребенком, но это своего рода единство. Невозможно сказать: давайте этот хутор разделим на отдельных акторов и будем выяснять мотивацию каждого из них. Они не так живут. Наверное, следовало долго и много говорить об этом, но я лучше приведу пример, не имеющий отношения ни к античному ойкосу, ни к хуторам. Мы много смотрели фильмов про преступления мафии, мы знаем, какое значение там имеет семья, не нуклеарная, не мама-папа-дети, а большая, с разветвленными внутренними связями и отношениями. И вот, пусть в фильме про мафию – не будем стеснять себя точными ссылками, пусть это будет «Крестный отец», но я не уверен в точности цитат – выходит мафиозо и говорит другому, почтительно ожидающему решения своей судьбы: «Семья хочет того-то». Что произошло? Возможно, что старый Дон сказал: «Я вижу, что вы хотите, чтобы он сделал что-то или чтобы он умер». И все говорят: «Да, да!» Можно сказать, что это Дон принимал решение и продавил его своим авторитетом. Но было ли какое-то тайное голосование? Едва ли. Было ли мнение старого Дона мнением только его? Нет, это мнение, в некотором роде, всей семьи. Как оно устанавливается, как мы узнаем, что все так хотят? Здесь нечто неуловимое по отдельным действиям и словам, но внятное по атмосфере и результату. Потому что они все здесь вместе чувствуют настроения друг друга, они без слов и рациональных взвешиваний могут прийти к какому-то решению. Вы скажете: «Может быть, там на самом деле тьма рациональности?» Вполне возможно, мы к этому вернемся. Пока что достаточно того, что мы видим: есть некоторое количество людей и есть единство воли, которое не сводится к сумме отдельных волений. Когда это есть, есть Gemeinschaft.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации