Автор книги: Александр Фурман
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Охотники на привале
Осенью уже почти угасшая мечта Фурмана о дружеском эпистолярном общении получила неожиданное развитие. После его возвращения в Москву сразу с десяток «товарищей» вдруг захотели вступить с ним в переписку, а вскоре «эпистолярная эпидемия» охватила и часть его московского круга. Теперь он получал и отправлял по два-три письма ежедневно, и чаще всего это были не какие-то коротенькие записки, а многостраничные послания, полные изощренной словесной игры, взаимной воспитательной заботы и изысканных лирических наблюдений. Над некоторыми своими письмами Фурман проводил по нескольку дней и ночей, и это время казалось ему лучшим в его бессмысленно утекающей жизни.
Нередко переписка была намного увлекательнее, чем реальные встречи и разговоры. За эту осень у него дома «с ответными визитами» перебывало немало гостей из Карелии. Принимая на своей территории и без того немногословных северян, мгновенно оглушаемых и подавляемых его огромным родным городом, он ощущал странную раздвоенность. Их полугодовая общая жизнь, внутри которой они были важны друг для друга, стремительно превращалась в обычные, ни к чему не ведущие воспоминания, и точки живого соприкосновения с каждым из гостей приходилось нащупывать чуть ли не заново. Но попытки Фурмана завязать «серьезный разговор» по большей части оказывались совершенно неуместными – для провинциалов поездка в столицу на пару-тройку дней была захватывающим приключением, которое требовало от них особой сомнамбулической сосредоточенности, и обычно к вечеру они уже просто валились с ног от усталости. Ждать от этих бедных затерянных путешественников какого-то «глубокого общения» было глупо, совсем не за этим они приезжали, но Фурман все равно каждый раз испытывал разочарование.
Самым неожиданным для него стало появление «товарищеского» комиссара Наташи. В своем коротком предупредительном письме она сообщила, что собирается в Москву «по личному делу», о котором в Петрозаводске никто не знает, и ей нужно всего лишь где-то переночевать. Фурману очень не понравились ни ее секреты, ни то, что его так откровенно используют, но, справившись с гневом, он все же решил честно отыграть роль гостеприимного хозяина. Видимо, это ему удалось, потому что в следующий свой трехдневный приезд Наташа держалась уже вполне дружелюбно – даже чмокнула его в щеку при встрече на вокзале и по-свойски взяла под руку (и то и другое в их юношеских компаниях абсолютно не было принято и молчаливо считалось «пошлостью»). В последний вечер они осторожно разговорились на кухне, и тут Наташе вздумалось на всякий случай проверить, известно ли ему что-нибудь о ее Ужасной Главной Тайне. Фурман поначалу насмешливо наблюдал за ее наивно упрямыми манипуляциями и обходными маневрами – и вдруг почувствовал острую, почти до слез, мстительную жалость к этой чужой, запутавшейся в собственных интригах девушке… Как бы то ни было, дразнящая игра в уклончивые вопросы и ответы с роковой неизбежностью подвела их к той странно волнующей точке, в которой Наташу внезапно пронзила кошмарная догадка: «Так ты все знал!» Фурман печально кивнул. «И молчал?! Но почему?! Хотя нет, можешь не отвечать. Теперь я, кажется, многое начинаю понимать… Но ведь это означает, что и другие тоже знают?..» Она потрясенно качала головой, повторяя: «Не может быть… я тебе не верю… этого просто не может быть! Признайся, ты меня разыгрываешь?..» Но потом у нее возникла «объясняющая» ассоциация со сказкой о голом короле – и она сердито расплакалась. Фурману пришлось ее успокаивать и убеждать, что знают не все, а только несколько человек; что это вовсе не ситуация «публичного позора», как ей показалось в первый момент; и что он лично совсем не осуждает ее, а наоборот, сочувствует и уже давно думает, как ей можно помочь (действительно, еще весной, в Петрозаводске, он пытался написать Наташе письмо, но так и не смог найти правильную интонацию)… Впрочем, оказалось, что все произошло как раз вовремя. Раньше тайна создавала между ними непреодолимую дистанцию взаимного недоверия, но теперь Наташа, по ее признанию, уже и сама готовилась к тому, чтобы серьезно повернуть свою жизнь, и была благодарна Фурману за возможность выговориться. При этом она никого не винила, ни о чем не жалела и по-женски гордилась собой. Фурман даже позавидовал ее внутренней независимости и отваге, с которыми она относилась к собственной судьбе.
Именно такие рискованные разговоры, требовавшие от собеседников полной самоотдачи, чреватые опасными открытиями о себе самих и необратимыми внутренними изменениями, он и ценил в общении больше всего. Неудивительно, что третий, последний визит Наташи в Москву совпал с его увольнением из библиотеки…
Отношения Фурмана с четырьмя московскими участниками переписки в разное время складывались по-разному.
Вальку Юмашева еще в мае забрали в армию (Фурмана как раз тогда же положили в психушку на экспертизу). Часть, в которой он служил, находилась в двадцати минутах езды от фурмановского дома, и, получив увольнительную, Валька обычно забегал к нему помыться и переодеться в «гражданское» (он считал, что при дефиците времени глупо ехать только ради этого в подмосковное Переделкино к маме; да и горячей воды у них там не было). В своих простодушных посланиях Валька жаловался на ужасную скуку армейской жизни, и Фурман старался развлечь его свежими «клубными» новостями и гротескными описаниями общих знакомых.
Наиболее интенсивный обмен письмами установился у него с художницей Соней Друскиной. Будучи на три года старше Фурмана, Соня, как и он, нигде не училась (хотя и пыталась поступить в художественное училище) и не имела постоянной работы (хотя в газете ей регулярно заказывали небольшие рисуночки, которые принесли ей определенную известность). Зато у нее было полно свободного времени, она много читала, легко срывалась с места ради дружеских встреч и с ироничной готовностью поддерживала разговоры на любые «серьезные темы». При этом Соня нередко бывала чудовищно капризной, безумно обидчивой и до смешного брезгливой. Первое время она даже в общем поющем кругу всегда стояла отдельно, разрывая братскую цепочку и никому не позволяя до себя дотронуться. Но бесстрашным комиссарам Мариничевой и Фурману, которые видели в ее «антиобщественных закидонах» особый педагогический вызов, постепенно удалось слегка «приручить» это, как говорила Ольга, «дико талантливое и в то же время жутко эгоистичное существо».
В дружеской эпистолярной игре Фурман, рассчитывая на свойственное Соне жесткое чувство юмора, позволял себе довольно далеко заходящую фамильярность и прочие «стилистические вольности».
19 октября 1976
Добродушный день, эфемерное создание! …Политических новостей у нас нет, а в личной жизни мы постриглись и побрились как молодой человек.
По поводу Ваших эпистолярных предложений я готов и в нетерпении жду всего перечисленного и обещанного Вами, не говоря уже о том, о чем можно только мечтать, надеяться и грустить. Так могучий раскидистый дуб ждет весну, зябко морща толстую кожу во время порывистого ветра без существенных осадков…
26 октября 1976
Послушай, о Женщина!
Это начало я замыслил вчера ночью и пронес его сквозь треволнения снов в сегодняшнее утро…
Потому я был сердит и кричал: о Женщина! – мне казалось, что ты не спешишь возликовать и обрадовать ся нашей письменной свободе, нашей крепкой эпистолярной дружбе, счастливо преодолевшей все козни и злоумышления.
Но настало, хотя и бессолнечное, но все-таки утро, и давящие ночные тени оставили мое, вообще-то степенное, а сейчас подернувшееся волнистой рябью и зыбью воображение.
Переписка продолжается, а вместе с нею и жизнь!
Как ты думаешь, достоин я твоих бесчисленных и драгоценных, но не написанных еще посланий? Я думаю, что да, хотя меня и не спрашивали.
День, чуть кружа, опадает, сворачивается и темнеет.
Где-то под землей неслышно начинается час пик.
Твое письмо в непроницаемом конверте, придавленное стопой чужих известий, совершает свой неведомый путь, медленно приближаясь к моему дому. Мой дом далеко.
В ожидании пересказываю свежий эпизод из нашей жизни.
(Действие происходит в квартире Н-пу, известного корреспондента, в его отсутствие, но зато в присутствии вашего корреспондента, временно фигурирующего под кличкой «дядя Саша».)
Жена известного корреспондента спрашивает своего сына Денёчка, откуда у него такая маленькая белая собачка взялась. Пусть расскажет дяде Саше. Дядя Саша прислоняется к стене и с улыбкой приготавливается слушать. Денис сначала стесняется, но потом признает в нем товарища своих игр и войн и медленно ведет повествование:
– Мама шла в садик. Шла, шла. И к ней упала снежинка и превратилась в такую беленькую собачку.
Мама говорит:
– Вот. И теперь ее зовут Снежинка.
Помолчав и помявшись, Денёчек вертит в руках собачку Снежинку и тихонько сообщает, как бы уточняя:
– А здесь у нее пиписька…
У старого вояки дяди Саши екает сердце.
Мама, смеясь, убеждает сына, что не исключено, что «пиписька» находится именно в том месте, куда указывает он, однако спрашивать об этом вроде бы не совсем прилично. Денис сконфужен.
– Кто ж тебя этому научил, а? – мимоходом интересуется мама.
Дядя Саша, добрый друг, уже пришел в себя и снова улыбается.
– Папа меня спрашивал! – восхищенно даже отвечает Денёчек.
Немая сцена.
Из соседней комнаты доносится голос маленькой Оли, она пискляво поет: «Не верьте пехоте…»
Бывший дядя Саша лихорадочно скрывается, болезненно двигая ушами…
Что же это такое, Великолепная: я целый день и еще вечер пишу к Вам, а ответа все нет? Привета нет?
Увы.
До свидания, недалекая подружка моей пламенной юности.
Вторник, такого-то числа текущего месяца.
10 ноября 1976
Тихонько жму твою черненькую перчатку и молча приветствую твой светлый образ, явившийся мне за полуночным окном в черной шубке из душевного меха.
В это время на далекой Красной площади золотые часы отбили двенадцатый удар. Я жду Макса. А его все нет. Вдруг мне показалось, что его вообще не существует, т. е. просто я его придумал, и он живет уже давно в моих мыслях и сопутствует им: длинный бездомный персонаж в строгих очках, переживший по неизвестным причинам очередной ненаписанный роман с названием как в теме школьного сочинения – «Мечта и иллюзии». За сочинение поставлена оценка «пять».
Странно или весело, но ведь прошло почти полтора года с тех пор, как я оставил школу. Я не разберусь: с одной стороны – удивительно, потрясающе много событий и изменений, с другой – отчего же так больно оглядываться на эти – всего-то! – полтора года. Уничтожающе жаль прожитого, казалось бы сполна, времени. Может быть, это потому, что нет одного большого, заметного итога, достойного и понятного завершения?
…Знаешь, мне кажется, главное – что во всех наших «послеклубных» увлечениях нет простого человеческого тепла. Может, я совсем взбесился, но, даже когда мы собачимся с Ольгой, в нас и между нами проходят какие-то невидные токи и волны сочувствия, доброты. Т. е. я могу говорить ей, допустим, обзывательства и одновременно очень сильно и глубоко жалеть ее…
* * *
Андрей Максимов (Макс) и Боря Минаев тоже участвовали в переписке (которой, кстати, явно способствовало отсутствие у Фурмана домашнего телефона – в новой квартире его пока так и не подключили). Оба в этом году поступили на журфак, у обоих был острый конфликт с родителями, и в особо тяжелые моменты они заезжали к Фурману «поговорить», нередко оставаясь ночевать, а то и «пожить». Вялая переписка Фурмана с Минаевым сводилась к взаимным жалобам на «препоганую жизнь» и обмену ободряющими советами. А вот с Максом у него в середине декабря завязалась бурная письменная дискуссия, которой предшествовали сначала дурацкий «роман» Макса с Мариничевой, а потом его очередной уход из дома и явно затянувшееся «утешительное» проживание у Фурмана.
Фурман – Ларисе Котовой (в Петрозаводск)
Осень 1976
(не отправлено)
Стол усеян пеплом, на нем разбросаны бумажные листы, скрепки, пустой коробок; грязный стакан противно торчит на подоконнике рядом с пепельницей; пишущая машинка валяется на кровати, там же лежат два толстых словаря, копирка, альбом для марок; на книжном шкафу брошена бритва. Стакан с водой я утром опрокинул, и около стола теперь грязное высохшее пятно. Пустую пачку из-под сигарет он перед уходом выкинул в окно, а ушел в моих носках (странно, размер ноги у него 43, а у меня 40), унеся без спросу библиотечную книгу и оставив невыветривающийся запах табака и неопрятности.
Хотя дверь за моей спиной плотно закрыта, я сквозь нее чувствую раздражение папы, молчаливое неодобрение дедушки и устало жду прихода с работы мамы: из-за того, что он жил (живет) здесь, мой старший брат уже неделю у нас не появлялся, так как в моей комнате только два спальных места.
Почти всю эту неделю мы с Андреем ложились в 2–3 часа ночи и вставали к 12 дня. Зарядку я, конечно, откладывал на будущее… Днем я подогревал еду, мыл посуду, включал и выключал для него проигрыватель, пытался читать, сидя рядом с ним, пока он печатал свои письма, долго-долго слушал то, что он рассказывал.
Ему, конечно, трудно. Он в очередной раз поссорился со своими родителями (точнее, с отцом) и то ли ушел, то ли был выгнан из дома. В общем-то, сейчас он уже больше играет, чем действительно не может вернуться. Он через день заходит домой и один раз при мне встретился у лифта с отцом: тот в дипломате нес ему одежду. Андрей же, не желая с ним долго разговаривать, побежал вверх по лестнице и, остановившись на площадке этажом выше, орал и топал ногами в ответ на какие-то примирительные просьбы и зовы – это он называет «поцапался с отцом».
Еще у него всяческие нелады с редакцией, а с ней связано его будущее. Его вот-вот могут взять на работу стажером, а могут и вытурить оттуда. Учится он на вечернем отделении журфака, но не работает. Я думаю, что ничего с ним не случится очень плохого, в крайнем случае он может пойти в «Московский комсомолец», и его там с радостью примут.
Вчера он вечер и ночь писал в моей комнате очерк по своей смоленской командировке, а я сидел на кухне и засыпал.
Дедушка несколько раз сказал мне, чтобы я вынес окурки: «от них главный запах». Я объяснял, что запах не от окурков, а от курения, но дедушка не верил и осуждающе молчал.
Мама, когда мы с ней вечером смотрели телевизор, вдруг сказала: «Ты скажи Андрею, чтобы он вымыл ноги и постирал свои носки…»
Ты, конечно, знаешь, что передача таких деталей вполне в моем вкусе, поэтому только поморщись про себя и зверски тактично растяни улыбкой губы, – но вряд ли маме надо было говорить об этом.
Папа недовольно сказал, что курить можно выходить на лестницу. Я ответил, что Андрей одновременно пишет (святое понятие!) и курит, поэтому выходить никуда не может, но моего пафоса не поняли.
Дня три назад Андрей прочел другому человеку мое письмо, которое ему, в принципе, не стоило читать. А на следующий день он написал письмо к этому же человеку (свое я еще не отправил), использовав совершенно случайно несколько «специфических» оборотов и выражений из моего. Т. е. он вовсе не думал «списывать» у меня, просто эти слова ему запомнились, и он был уверен, что выдумал их сам.
Труднее всего ему сейчас оттого, что его бросил близкий человек. Но шок уже прошел, а отношение Андрея к таким вопросам не то чтобы легкое, но свободное.
Вот, мне стало уже противно то, что я пишу, потому что выходит слишком свободно и легко. Тем более что все это выглядит как мои жалобы на человека, который доверился мне и про которого я теперь рассказываю «истории» из его личной жизни.
Маринка Логинова написала как-то, что письмо – как протянутая для пожатья рука: разве можно не пожать ее в ответ… Вот ты написала мне письмо, и я тебе отвечаю тем, что во мне сейчас есть. Хотя, наверное, то, что есть, – плохо. Однажды кто-то сказал, что ты просто очень деликатный человек – и это прекрасно. Я же груб и глуп хотя бы потому, что слишком много болтаю, и про себя самого особенно. Так что прости.
Андрей Максимов – Фурману
(записка без даты)
Великодушному Фуру
коленопреклоненный Максимов
Фурушка, родимчик!
Прости меня, нахала. Каюсь, грешен – перегрузил я тебя собой, бедненький (не я бедненький, а ты). Но тем не менее оченно хотелось бы сегодня увидеть тебя, переночевать, а завтра поработать у тебя дома – попечатать на машинке. Но не знаю, получится ли, в смысле – какая у тебя обстановка.
В связи с этим я решаюсь назначить Вам встречу сегодня, в 22:00 в метро «Пушкинская», внутри, у бюста великому русскому поэту и отцу.
Еще раз нижайше прошу простить.
Всегда Ваш…
Андрей Максимов – Фурману
(записка без даты)
Фурка!
Если тебе трудно, если ты очень устал и т. п. – можешь к университету не подъезжать. Но в жизни моей произошли некоторые – боюсь, что существенные – изменения, и разговор с тобой будет нелишним.
Но не неволь себя.
Счастливо!..
Андрей Максимов – Фурману
15 декабря 1976
Фурка, приветствую!
Мои часы марки «Полет» показывают 2 ч. (ночи, батенька, ночи – не дня), так что письмо это будет коротким.
Сейчас, Фур, произошло знаменательное событие – я закончил переделку своей пресловутой повести «Магнит детства». Получилось 56 страниц, но при нормальной перепечатке выйдет, конечно же, больше. Впрочем, дело не в этом.
Как всегда бывает после окончания какой-то большой работы, навалилась на меня черным камнем скука, точнее, не скука даже, а чувство другое, имени которому в русском языке нет, и было в этом чувстве всё, то есть все несчастья большие и маленькие, которые мучают меня, которые руководят моим ртом, когда он в крике открывается ночью.
Была в этом чувстве и горечь по потере – постепенной, но верной – клубных друзей, и боязнь – придется праздновать одному Новый год, и жуткое желание по-настоящему, крепко подружиться с кем-то, и потребность найти свой, новый, действительно интересный круг общения, и боязнь навязаться кому-либо (тебе, Фур, например), и многое-многое другое, чего словами-то не скажешь, но что грызет душу больнее и сильнее всех черных червячков, которые завелись у меня от пресловутой О. М.
Уф! Нет, ты не думай, Фур, что я в трансе, что мне плохо и что я тоскую. Нет! Как раз вышел я из этого состояния, как пробка из бутылки – с грохотом, впрочем – сам знаешь. И сейчас мне достаточно хорошо, но все эти вышеперечисленные и неперечисленные проблемы все-таки дают себя знать иногда, и хочется, чтобы скорей Новый год, всегда кажется, что за ним что-то воистину новое, но чаще всего оказывается, что все это блеф, бутафория.
Фур, ты уж прости, что плачусь тебе, может, это оттого и происходит, что больше плакаться некому, да в общем-то и не хочется особо плакать, так, иногда, когда повесть закончишь. (Сказал я, пижоня.)
Так и остаемся мы вдруг одни, хотя вокруг много людей и они – почти все – неплохо к тебе относятся, а некоторые – даже очень хорошо, они ведь обижают тебя не из зла, кто же знал, что ты обидишься. А я и не обижаюсь ни на кого, я просто становлюсь каким-то другим и переоцениваю свое отношение ко всему происходящему, становлюсь более терпимым и менее восторженным. Фур, это я все не на тебя намекаю – ты не подумай.
А вопросов никаких я задавать тебе не буду, потому как ты человек рабочий и живешь в мрачной семейной обстановке, а потому – Фур, это я без иронии – писем писать тебе некогда. Но, может, мы когда и свидимся, а?
Еще раз прости за письмо, наверно, это и не письмо даже, а страничка из дневника, и если бы не мой непреклонный принцип «Все написанные письма – отсылай», то не видеть бы тебе письма этого, как своего могучего лба.
Фур, тебе наверняка тоже несладко? Не горюй! Я понял, что даже из самых паскудных, безвыходных, казалось бы, ситуаций всегда есть выход, и библиотекарь – это не призвание, это не на всю жизнь, а с родителями жить тебе тоже не вечно, а твой брат – Фур, серьезно – и не такой уж плохой.
А письмо-то получилось не коротким. Ну все. Прости еще раз за «плаканья» и не относись ко мне плохо. Надеюсь на встречу. На ней поведаю тебе одну мою новую литературную теорию. Не пропадай, слышишь? И не грусти!
2 ч. 05 мин.
середина декабря.
ФУР, снег на дворе. Зима уже, господи, боже мой.
А. Максимов
Все тот же, но уже не тот.
Фурман – Андрею Максимову
16–17 декабря 1976
Здравствуй, Максикушка!
Ты, как и всегда почти, весьма плодотворен во многих отношениях, и это одна из твоих благодетельных склонностей.
Вообще же, мне никто не пишет: зима ассоциируется с ночным городом у северного озера. Печаль…
Зу-у. Зу-у. Зу-у. Письма не о любви.
Потому что голова распухает и тяжелеет, а мысли съеживаются.
Так служба вредит моему организму.
Разве что в рабочее время приобрел японскую куртку.
Это шепот засыпающего библиотекера… каря? или теблоб? Строчки сливаются, делаясь похожими на редкую серую плесень, прилипшую к листу.
Кстати, я еще не рассказывал, что по роду своей службы принимаю участие в физическом уничтожении книг?..
Фу, до чего хочется спать.
Может, я тебе завтра позвоню.
Когда ты будешь читать это письмо, то сначала подумаешь, что это будет завтра, но потом осознаешь: письмо-то шло два дня, и завтра, про которое в нем говорится, это твое сегодняшнее вчера.
В этом месте я чуть было не пукнул, но пересилил себя из уважения к тебе, зловредно вспомнив, однако, что ты в подобных приключениях вел себя не лучшим образом, хотя и был на высоте (в буквальном смысле слова).
Вышестоящий абзац следует подарить Соне Друскиной, да и всем нам нужно избрать его своим девизом, изготовив специальные визитные карточки. Соньку я помянул недобрым выражением по чистой случайности, за что извиняюсь, конешно. Передавай ей привет!
И вообще, передавайте всем привет!
Всем привет!
Да.
А я направляюсь в белую постель с намерением.
Спокойной мне ночи, ладно?
А тебе чего-нибудь тоже.
И я, не скрываясь уже, тихонько и душевно попукиваю.
Фурчик
Андрей Максимов – Фурману
18 декабря 1976
Здравствуйте, милостивый к себе государь ФУ-рман!!!!
В непривычно раннее для меня время я сел «стучать» это письмо – оно будет ругательным, так и знай! Мне бы надо высказать тебе все это в личной беседе, с глазу на глаз или tête-à-tête, но с течением времени я начинаю терять надежду тебя увидеть, так что приходится выражать все в письменном виде.
Я попытаюсь сказать тебе нечто вроде того, что высказала мне Друскина Софья Аркадьевна, – после ее монолога (очень злого и колючего) я стал приходить в себя и срочно меняться. По ночам меня мучают кошмары и начались (точнее, продолжились) припадки, но об этом никто не знает и все делают вывод, что я постепенно расцветаю, как яблони и груши. Короче, я сделал выводы – может, произошло это потому, что Сонька слишком дорога мне, и я не могу не внимать ее словам. Не претендуя на это, я, зная, что слова на тебя – в отличие почти от всех – действуют, все-таки решаюсь сказать тебе нижеследующее.
Не за то я буду ругать тебя, Фур, что ты пишешь мне письма не думая – что делать нехорошо. Не в этом дело.
Фурушка, ты морально оскатиниваешься, после нашего разговора понял я это окончательно. Послушай, что ты говоришь. Ты же все время требуешь: чтобы тебе нашли работу, чтобы тебя толкали в институт. Фур, одумайся! Я понимаю, что тебе очень погано, я понимаю, как тебе плохо из-за твоих отношений с Петрозаводском, и Москва тебе опостылела. Но ведь «когда хочется плакать – не плачу». Фур, надо жить, надо работать. По сколько часов ты спишь? Надо меньше. Тебя не удовлетворяет, что на работе ты тратишь время зря? Не зря – ты работаешь, ты становишься полноправным членом семьи. Фур, твои отношения с родителями – это… Короче, привожу в пример себя (что нехорошо): я не разговариваю с отцом, [ «у меня и нет на данный момент отца» – зачеркнуто] так ты видишь, Фур, что куртке, в которой хожу я, уже лет пять как минимум, а он предлагает деньги на новую куртку – но у него я ничего не возьму. Что же касается мамы, то ни ты, ни кто другой, по-моему, не слышал, чтобы я ее ругал, вот на ее деньги я и живу. Вижу, вижу, милостивый к себе государь, наглую улыбку на твоих устах – вижу. Да, я живу на ее деньги… И ты, Фур, пожалуйста, плюй на все свои принципы, только делай при этом ДЕЛО (настоящее, из четырех заглавных букв). ДЕЛОМ этим может стать и подготовка в институт, и серьезные занятия педагогикой, и писание – не писем! хотя и их, конечно, тоже надо писать…
Фур, проснись! Жизнь твоя проходит, займись чем-то, выкинь из головы свой главный аргумент: «Мне там плохо», «Мне там не нравится». Все мы, Фур, зачем-то рождены на свет, и хамством и величайшей невоспитанностью будет, если мы умрем, так и не поблагодарив ничем жизнь за наше появление. Ты придумываешь хорошие фразы, которые не можешь ни во что объединить, ты – короче говоря – просто не можешь организоваться, уповая на то, что впереди еще много-много дней. А секунд, Фур, еще больше! Но они исчезают неотвратимо, как моя любовь к Мариничевой!
АКСИОМА: Фур, я к тебе отношусь очень хорошо!!!!
И только в силу этого нарушаю свой принцип – придуманный мною недавно – не лезть своими огромными руками в чужую жизнь.
Фур, чаще задавай себе вопрос «Ради чего?». Ради чего, например, ты бросаешь работу и становишься 19-летним тунеядцем? Если цель твоя не эгоистична – в добрый путь!
Фурушка, мне тоже очень-очень погано, мне негде жить, эх, мне бы хоть какую-нибудь квартиру, я бы не стал присматриваться, хорошая там соседка или нет, грязная квартира или чистая.
Фур, приходи в себя.
Прости, если был немного жесток с тобой, не впадай в транс, этим ты обидишь меня. Если я могу чем-то помочь тебе, буду только рад.
Прости за несколько, может быть, суховатый стиль моего письма – иначе я не могу, иначе я разревусь на машинку.
Фур, можно плакаться (только друзьям), можно рассказывать – одному-двум самым близким – свои несчастья, но нельзя, слышишь, НЕЛЬЗЯ опускаться морально. БЕРИ СЕБЯ В РУКИ. Иначе ты просто предаешь меня, я же верю тебе, Фур, я же верю в тебя, а ты что делаешь?
Я помню, как помог ты мне, когда я оказался в очень похожей на твою ситуации, прости, но я не могу предоставить тебе свои апартаменты, их у меня просто нет, вот переедем на новую квартиру, возьму тебя к себе. Так вот, памятуя о твоей и Сонькиной помощи, я и решил(ся) написать это письмо. Надеюсь и уверен, что твое состояние полнейшей духовной лени – временное.
Если будет время – напиши.
Очень хотел бы тебя видеть и поговорить.
Когда можно будет приехать к тебе – позвони (или мне домой, где я все-таки бываю, или в контору, можешь передать инфо Наппу).
АКСИОМА: обижаться на меня нельзя, так как я желаю тебе только добра.
Счастливо тебе!
И мне тоже чуточку счастья!
Да, еще: не надо мучить себя мыслями о Карелии и о Н., ведь ты пока бессилен, это очень тяжело – я это, сам понимаешь, знаю – ощущать свое бессилие, но это лучше, чем чувствовать себя слишком сильным.
И НЕ ВЗДУМАЙ БРОСАТЬ РАБОТУ ПОТОМУ ТОЛЬКО, ЧТО ТЕБЕ ТЯЖЕЛО ИЛИ ТЕБЯ ЧТО-ТО ТАМ НЕ УСТРАИВАЕТ!
РАБОТУ МОЖНО И НУЖНО БРОСАТЬ ТОЛЬКО ТОГДА, КОГДА МЕШАЕТ ОНА ЗАНИМАТЬСЯ КАКИМ-ЛИБО НУЖНЫМ ДЕЛОМ.
Счастья тебе, Фур!
И не впадай в транс, это вовсе не обязательно, надо просто подумать. Очень надо подумать.
Фурман – Андрею Максимову
22 декабря 1976
Да и Вы тоже здравствуйте, благоразумный попечитель души моей!
Сразу извещаю, что на этой неделе прибудет к моим кроватям некто Наташа из Петрозаводска, откуда проистекает, что упомянутые и знакомые тебе кровати заняты и места для тебя не найдется, разве что на следующей неделе пожалуй ко мне в гости.
Итак, постараюсь придерживаться кое-где последовательности Ваших, сеньёришка, обвинений и высказываний.
Большой пункт
о моральном оскатинивании Фурмана А. Э.
Максикушка, ты весь переборщился и заблудился в своих мыслях касательно меня!
Ведь это вы, государи мои, постоянно требуете, чтобы я устроился на работу, готовился в институт и т. д., – во мне же все это не вызывает ни капельки энтузиазма и только капельку сонной мечтательности, как в детстве:
«Я буду учителем истории (физики, физкультуры, еще чего-то), ах!..»
«Я буду трактористом (журналистом, путешественником, хемингуэем)… А-а-аххх!..»
И потому ясно, что ни одним из вышеперечисленных я не стану на данном этапе своего проживания, разве что на следующей неделе, пожалуй.
А поскольку из всех нас – меня и вас – только вы хотите протолкнуть меня в одно или другое место, пожалуйста, займитесь этим делом со всей страстью и мощью, а я помогу вам всеми имеющимися силами.
НО САМ-ТО Я С КАКОЙ СТАТИ ВДРУГ ЗАЧНУ ПОТЕТЬ НА ЭТУ ВАШУ ИДЕЮ?
Проблема моих семейных отношений так же пуста и неспособна быть разрешенной. Деньги. Как ты понимаешь, любая зарплата, меньшая чем у родителей, полноправным членом семьи ни меня, ни тебя не сделает. Да и вообще идея такого «семейного членства» для меня сомнительна: надо любить и уважать человека, а не его деньги. А здесь в лучшем случае родители станут гордиться моей зарплатой, но не мной. Это старая история, и у Вас, товарищ Макс, начисто отсутствует социальное понимание происходящего, что впоследствии может отразиться на значимости Вашего творчества для трудящихся масс.
Про куртку я подозреваю, что Вас, господин, снедает черная зависть к моему японскому приобретению, ибо разве не замечали Вы, что до того ходил я в замусоленной и продуваемой холодным ветром штормовке? А разглядывали ли Вы, господин, мои разнообразные брюки? Эх, да чего там…
Но, в самом деле, зачем же рождаться на свет? Я думаю, все-таки не для того, чтобы потом деньгами расплачиваться за этот акт с кем бы то ни было. А расплата творчеством… Вряд ли здесь можно попрекать кого-то, и бездельем тоже, а? Но время я считаю с точностью до дня, по крайней мере.
Немножко резкое продолжение
Так что имеете Вы в виду, говоря о моем нечестивом падении?
В какие такие РУКИ мне пророческим голосом предлагается себя взять? И поведение мое аморально, не так ли?
Понимаете ли, сописник мой, я ведь ТОЖЕ ЗНАЮ, ЧТО ХОРОШО и ЧТО ПЛОХО! И мне кажется, я не вовсе гад – настолько, чтобы выбирать более или менее постоянно плохое вместо хорошего.
Так что же?
Для алиби не хватает, как мы говорим, ДЕЛА. Оное же, понятно, должно иметь после себя некие материальные проявления, могущие быть предъявленными в качестве оправдания и доказательства действительно происходящего ДЕЛА: картины, романы, статуи и, наконец, просто ДЕНЬГИ (некоторыми они и вовсе приравниваются к ДЕЛУ).
Факт: перечисленных продуктов у меня не имеется.
Следовательно, обозначенного ДЕЛА, могущего служить оправданием многих поступков, не прощаемых в обычных обстоятельствах, у меня,
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?