Электронная библиотека » Александр Герцен » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 22 марта 2022, 11:40


Автор книги: Александр Герцен


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Лета тысяча восемьсот пятидесятого, апреля двадцать четвертого».


Далее: «Мы пригласили поименованного Герцена явиться в продолжение двадцати четырех часов в префектуру для получения паспорта и для назначения границы, через которую он выедет из Франции.

А чтоб сказанный сударь Герцен не отозвался неведением, мы ему оставили эту копию сказанного решения в начале сего настоящего нашего протокола объявления».

Где мои вятские товарищи по канцелярии, где Ардашов, писавший за присест по десяти листов, Вепрёв, Штин и мой пьяненький столоначальник? Как сердце их должно возрадоваться, что в Париже, после Вольтера, после Бомарше, после Ж. Санд и Гюго, – пишут так бумаги! Да и не один Вепрёв и Штин должны радоваться – а и земский моего отца, Василий Епифанов, который, из глубоких соображений учтивости, писал своему помещику: «Повеление ваше по сей настоящей прошедшей почте получил и по оной же имею честь доложить…»

* * *

Чтение не произвело ожидаемого действия; парижанин думает, что высылка из Парижа равняется изгнанию Адама из рая, да и то еще без Евы, – мне, напротив, было все равно, и жизнь парижская уже начинала надоедать.

– Когда должен я явиться в префектуру? – спросил я, придавая себе любезный вид, несмотря на злобу, разбиравшую меня.

– Я советую завтра, часов в десять утра.

– С удовольствием.

– Как нынешний год весна рано начинается, – заметил комиссар города Парижа, и в особенности Тюльерийский.

– Чрезвычайно.

– Это старинный отель, здесь обедывал Мирабо, оттого он так и называется; вы, верно, были им очень довольны?

– Очень. Вообразите же, каково с ним расстаться так круто!

– Это действительно неприятно…

– Помилуйте, всякое бывает, честь имею вам кланяться.

На другой день я явился в префектуру. Сначала меня принял какой-то шпионствующий юноша, с бородкой, усиками и со всеми приемами недоношенного фельетониста и неудавшегося демократа; лицо его, взгляд носили печать того утонченного растления души, того завистливого голода наслаждений, власти, приобретений, которые я очень хорошо научился читать на западных лицах и которого вовсе нет у англичан. Должно быть, он еще недавно поступил на свое место, он еще наслаждался им и потому говорил несколько свысока. Он объявил мне, что я должен ехать через три дни и что без особенно важных причин отсрочить нельзя. Его дерзкое лицо, его произношение и мимика были таковы, что, не вступая с ним в дальнейшие рассуждения, я поклонился ему и потом спросил, надев сперва шляпу, когда можно видеть префекта.

– Префект принимает только тех, кто у него письменно просит аудиенции.

– Позвольте мне написать сейчас.

Он позвонил, вошел старик huissier с цепью на груди; сказав ему с важным видом: «Бумаги и перо этому господину», юноша кивнул мне головой.

Huissier повел меня в другую комнату. Там я написал Карлье, что желаю его видеть, чтоб объяснить ему, почему мне надобно отсрочить мой отъезд.

В тот же день вечером я получил из префектуры лаконический ответ: «Г. префект готов принять такого-то завтра в два часа».

Тот же самый противный юноша встретил меня и на другой день: у него была особая комната, из чего я заключил, что он нечто вроде начальника отделения. Начавши так рано и с таким успехом карьеру, он далеко уйдет, если бог продлит его живот.

На сей раз он привел меня в большой кабинет; там, за огромным столом, на больших покойных креслах сидел толстый, высокий румяный господин – из тех, которым всегда бывает жарко, с белыми, откормленными, но рыхлыми мясами, с толстыми, но тщательно выхоленными руками, с шейным платком, сведенным на минимум, с бесцветными глазами, с жовиальным выражением, которое обыкновенно принадлежит людям, совершенно потонувшим в любви к своему благосостоянию и которые могут подняться холодно и без больших усилий до чрезвычайных злодейств.

– Вы желали видеть префекта, – сказал он мне, – но он извиняется перед вами, очень нужное дело заставило его выехать, – если я могу сделать вам чем-нибудь что-нибудь приятное, я ничего лучшего не прошу. Вот кресло, не угодно ли?

Все это высказал он плавно, очень учтиво, несколько щуря глаза и улыбаясь мясными подушечками, которыми были украшены его скулы. «Ну, этот давно служит», – подумал я.

– Вы, верно, знаете, зачем я пришел?

Он сделал головою то тихое движение, которое делает всякий, начиная плавать, и не отвечал ничего.

– Мне объявлен приказ ехать через три дня. Так как я знаю, что министр у вас имеет право высылать, не говоря причины и не делая следствия, то я и не стану ни спрашивать, почему меня высылают, ни защищаться; но у меня есть, сверх собственного дома…

– Где ваш дом?

– Четырнадцать, rue Amsterdam… очень серьезные дела в Париже, мне трудно их оставить сразу.

– Позвольте узнать, какие у вас дела, по дому или..?

– Дела мои у Ротшильда, мне приходится получить тысяч четыреста франков.

– Это значительная сумма! Сколько времени вам нужно для окончания вашего дела? – спросил он, глядя на меня еще кротче, так, как глядят на выставленные в окнах фазаны с трюфелями.

– От месяца до шести недель.

– Это ужасно много.

– Процесс мой в России. Чуть ли не по его милости я и оставляю Францию.

– Как так?

– С неделю тому назад Ротшильд мне говорил, что Киселев дурно обо мне отзывался. Вероятно, петербургскому правительству хочется замять дело, чтоб о нем не говорили; чай, посол попросил по дружбе выслать меня вон.

– Франция не позволит ни одному правительству мешаться в ее внутренние дела, – заметил, принимая важный и проникнутый сильным убеждением вид, обиженный патриот префектуры. – Я удивляюсь, как вам могла прийти такая мысль в голову. Потом, что может быть естественнее, как право, которое взяло себе правительство, старающееся всеми силами возвратить порядок страждущему народу, удалять из страны, в которой столько горючих веществ, иностранцев, употребляющих во зло то гостеприимство, которое она им дает?

Я решился его добивать деньгами. Это было так же верно, как в споре с католиком употреблять тексты из Евангелия, а потому, улыбнувшись, я возразил ему:

– За гостеприимство Парижа я заплатил сто тысяч франков – и потому считал себя почти сквитавшимся.

Он сконфузился и, сказав после небольшой паузы: «Что нам делать? Мы в необходимости», – взял со стола мое досье. Это был второй том романа, первую часть которого я видел когда-то в руках Дубельта. Поглаживая листы, как добрых коней, своей пухлой рукой: «Видите ли, – приговаривал он, – ваши связи, участие в неблагонамеренных журналах (почти слово в слово то же, что мне говорил Сахтынский в 1840), наконец, значительные subventions, которые вы давали самым вредным предприятиям, заставили нас прибегнуть к мере очень неприятной, но необходимой. Мера эта удивлять вас не может. Вы даже в своем отечестве навлекли на себя политические гонения. Одинакие причины ведут к одинаким последствиям».

– Я уверен, – сказал я, – что сам император Николай не подозревает этой солидарности; не можете же вы в самом деле находить хорошим его управление.

– Хороший гражданин уважает законы страны, какие бы они ни были…

– Вероятно, это по тому знаменитому правилу, что все же лучше, чтобы была дурная погода, чем чтоб совсем погоды не было.

– Но, чтоб вам доказать, что русское правительство совершенно вне игры, я вам обещаю выхлопотать у префекта отсрочку на один месяц. Вы, верно, не найдете странным, если мы справимся у Ротшильда о вашем деле, тут не столько сомнение…

– Да сделайте одолжение, отчего же не справиться, мы в войне, и если б мне было полезно употребить военную хитрость, чтоб остаться, неужели вы думаете, что я не употребил бы ее?..

Но светский и милый alter ego префекта не остался в долгу:

– Люди, которые так говорят, никогда не говорят неправды.

Русский консул. Из надворных советников в тягловые крестьяне

…С год после нашего приезда в Ниццу из Парижа я писал: «Напрасно радовался я моему тихому удалению, напрасно чертил у дверей моих пентаграмм: я не нашел ни желанного мира, ни покойной гавани. Пентаграммы защищают от нечистых духов – от нечистых людей не спасет никакой многоугольник, разве только квадрат селлюлярной тюрьмы».

Меня вспомнил наконец Николай Павлович.

Одним утром горничная наша, с несколько озабоченным видом, сказала мне, что русский консул внизу и спрашивает, могу ли я его принять. Я до того уже считал поконченными мои отношения с русским правительством, что сам удивился такой чести и не мог догадаться, что ему от меня надобно.

Вошла какая-то официальная, германски-канцелярская фигура второго порядка.

– Я имею вам сделать сообщение.

– Несмотря на то, – отвечал я, – что я не знаю вовсе, какого рода, я почти уверен, что оно будет неприятное. Прошу садиться.

Консул покраснел, несколько смешался, потом сел на диван, вынул из кармана бумагу, развернул и, прочитавши: «Генерал-адъютант граф Орлов сообщил графу Нессельроде, что его им… – снова встал.

Тут, по счастью, я вспомнил, что в Париже, в нашем посольстве, объявляя Сазонову приказ государя возвратиться в Россию, секретарь встал, и Сазонов, ничего не подозревая, тоже встал, а секретарь это делал из глубокого чувства долга, требующего, чтоб верноподданный держал спину на ногах и несколько согбенную голову, внимая монаршую волю. А потому, по мере того как консул вставал, я глубже и покойнее усаживался в креслах и, желая, чтоб он это заметил, сказал ему, кивая головой:

– Сделайте одолжение, я слушаю.

– …ператорское величество, – продолжал он, снова садясь, – изволили приказать, чтобы такой-то немедленно возвратился, о чем ему объявить, не принимая от него никаких причин, которые могли бы замедлить его отъезд, и не давая ему ни в каком случае отсрочки».

Он замолчал. Я продолжал не говорить ни слова.

– Что же мне отвечать? – спросил он, складывая бумагу.

– Что я не поеду.

– Как не поедете?

– Так-таки, просто не поеду.

– Вы обдумали ли, что такой шаг…

– Обдумал.

– Да как же это… Позвольте, что же я напишу? По какой причине?..

– Вам не велено принимать никаких причин.

– Как же я скажу, ведь это – ослушание воли его императорского величества?

– Так и скажите.

– Это невозможно, я никогда не осмелюсь написать это, – и он еще больше покраснел. – Право, лучше было бы вам изменить ваше решение, пока все это еще келейно. (Консул, верно, думал, что III Отделение – монастырь.)

Как я ни человеколюбив, но для облегчения переписки генерального консула в Ницце не хотел ехать в Петропавловские кельи отца Леонтия или в Нерчинск, не имея даже в виду Евпатории в легких Николая Павловича.

– Неужели, – сказал я ему, – когда вы шли сюда, вы могли хоть одну секунду предполагать, что я поеду? Забудьте, что вы консул, и рассудите сами. Именье мое секвестровано, капитал моей матери был задержан, и все это не спрашивая меня, хочу ли я возвратиться. Могу ли же я после этого ехать, не сойдя с ума?

Он мялся, постоянно краснел и, наконец, попал на ловкую, умную и, главное, новую мысль.

– Я не могу, – сказал он, – вступать… я понимаю затруднительное положение, с другой стороны – милосердие! – Я посмотрел на него, он опять покраснел. – Сверх того, зачем же вам отрезывать себе все пути? Вы напишите мне, что вы очень больны, я отошлю к графу.

– Это уж слишком старо, да и на что же без нужды говорить неправду.

– Ну, так уж потрудитесь написать мне письменный ответ.

– Пожалуй. Вы мне не оставите ли копии с бумаги, которую читали?

– У нас этого не делается.

– Жаль. Я собираю коллекцию.

* * *

Как ни был прост мой письменный ответ, консул все же перепугался: ему казалось, что его переведут за него, не знаю, куда-нибудь в Бейрут или в Триполи; он решительно объявил мне, что ни принять, ни сообщить его никогда не осмелится. Как я его ни убеждал, что на него не может пасть никакой ответственности, он не соглашался и просил меня написать другое письмо.

– Это невозможно, – возразил я ему, – я не шучу этим шагом и вздорных причин писать не стану: вот вам письмо и делайте с ним что хотите.

– Позвольте, – говорил самый кроткий консул из всех, бывших после Юния Брута и Калпурния Бестии, – вы письмо это напишите не ко мне, а к графу Орлову, я же только сообщу его канцлеру.

– Дело не трудное, стоит поставить «М. le comte» вместо «М. le consul»; на это я согласен.

Переписывая мое письмо, мне пришло в голову, для чего же это я пишу Орлову по-французски. По-русски кантонист какой-нибудь в его канцелярии или в канцелярии III Отделения может его прочесть, его могут послать в сенат, и молодой обер-секретарь покажет его писцам; зачем же их лишать этого удовольствия? А потому я перевел письмо. Вот оно:


«М. г. Граф Алексей Федорович!

Императорский консул в Ницце сообщил мне высочайшую волю о моем возвращении в Россию. При всем желании, я нахожусь в невозможности исполнить ее, не приведя в ясность моего положения.

Прежде всякого вызова, более года тому назад, положено было запрещение на мое именье, отобраны деловые бумаги, находившиеся в частных руках, наконец, захвачены деньги, 10000 фp., высланные мне из Москвы. Такие строгие и чрезвычайные меры против меня показывают, что я не только в чем-то обвиняем, но что, прежде всякого вопроса, всякого суда, признан виновным и наказан – лишением части моих средств.

Я не могу надеяться, чтоб одно возвращение мое могло меня спасти от печальных последствий политического процесса. Мне легко объяснить каждое из моих действий, но в процессах этого рода судят мнения, теории; на них основывают приговоры. Могу ли я, должен ли я подвергать себя и все мое семейство такому процессу…

В. с., оцените простоту и откровенность моего ответа и повергните на высочайшее рассмотрение причины, заставляющие меня остаться в чужих краях, несмотря на мое искреннее и глубокое желание возвратиться на родину.

Ницца, 23 сентября 1850».


Я действительно не знаю, возможно ли было скромнее и проще отвечать; но у нас так велика привычка к рабскому молчанию, что и это письмо консул в Ницце счел чудовищно дерзким, да, вероятно, и сам Орлов, также.

Молчать, не смеяться, да и не плакать, а отвечать по данной форме, без похвалы и осуждения, без веселья, да и без печали – это идеал, до которого деспотизм хочет довести подданных и довел солдат, – но какими средствами? А вот я вам расскажу.

Николай раз на смотру, увидав молодца флангового солдата с крестом, спросил его: «Где получил крест?» По несчастью, солдат этот был из каких-то исшалившихся семинаристов и, желая воспользоваться таким случаем, чтоб блеснуть красноречием, отвечал: «Под победоносными орлами вашего величества». Николай сурово взглянул на него, на генерала, надулся и прошел. А генерал, шедший за ним, когда поравнялся с солдатом, бледный от бешенства, поднял кулак к его лицу и сказал: «В гроб заколочу Демосфена!»

Мудрено ли, что красноречие не цветет при таких поощрениях!

* * *

Отделавшись от императора и консула, мне захотелось выйти из категории беспаспортных.

Будущее было темно, печально… я мог умереть, и мысль, что тот же краснеющий консул явится распоряжаться в доме, захватит бумаги, заставляла меня думать о получении где-нибудь прав гражданства. Кроме швейцарской натурализации, я не принял бы в Европе никакой, ни даже английской; поступить добровольно в подданство чье бы то ни было мне противно. Не скверного барина на хорошего хотел переменить я, а выйти из крепостного состояния в свободные хлебопашцы. Для этого предстояли две страны: Америка и Швейцария.

Америка – я ее очень уважаю; верю, что она призвана к великому будущему, знаю, что она теперь вдвое ближе к Европе, чем была, но американская жизнь мне антипатична. Весьма вероятно, что из угловатых, грубых, сухих элементов ее сложится иной быт. Америка не приняла оседлости, она недостроена, в ней работники и мастеровые в будничном платье таскают бревна, таскают каменья, пилят, рубят, приколачивают… зачем же постороннему обживать ее сырое здание?

Сверх того, Америка, как сказал Гарибальди, – «страна забвения родины»; пусть же в нее едут те, которые не имеют веры в свое отечество, они должны ехать с своих кладбищ; совсем напротив, по мере того как я утрачивал все надежды на романо-германскую Европу, вера в Россию снова возрождалась – но думать о возвращении при Николае было бы безумием.

Итак, оставалось вступить в союз с свободными людьми Гельветической конфедерации.

В Швейцарии для натурализации необходимо, чтоб предварительно какое-нибудь сельское или городское общество было согласно на принятие нового согражданина, что совершенно согласно с самозаконностью каждого кантона и каждого местечка, в свою очередь. Деревенька Шатель, близ Мора (Муртен), соглашалась за небольшой взнос денег в пользу сельского общества принять мою семью в число своих крестьянских семей. Деревенька эта недалеко от Муртенского озера, возле которого был разбит и убит Карл Смелый.

Когда дело поступило в Большой совет, два иезуитствующие депутата подняли голос против меня, но ничего не сделали. Один из них говорил, что надобно было бы знать – почему я был в ссылке и чем навлек гнев Николая. «Да это – само по себе рекомендация!» – отвечал ему кто-то, и все засмеялись. Другой, из видов предупредительной осторожности, требовал новых обеспечений, чтоб в случае моей смерти воспитание и содержание моих детей не пало на бедную коммуну. Мои права гражданства были признаны огромным большинством, и я сделался из русских надворных советников – тягловым крестьянином сельца Шателя, что под Муртеном.

Натурализация нисколько не мешает, впрочем, карьере дома, – я имею два блестящих примера перед глазами: Людовик Бонапарт – гражданин Турговии, и Александр Николаевич – бюргер дармштадтский, сделались, после их натурализации, императорами. Так далеко я и не иду.

Получив весть об утверждении моих прав, мне было почти необходимо съездить поблагодарить новых сограждан и познакомиться с ними. К тому же у меня именно в это время была сильная потребность побыть одному, всмотреться в себя, сверить прошлое, разглядеть что-нибудь в тумане будущего, и я был рад внешнему толчку.

Накануне моего отъезда из Ниццы я получил приглашение от начальника полиции de la sicurezza pubblica. Он мне объявил приказ министра внутренних дел – выехать немедленно из сардинских владений. Эта странная мера со стороны ручного и уклончивого сардинского правительства удивила меня гораздо больше, чем высылка из Парижа в 1850. К тому же и не было никакого повода.

Говорят, будто я обязан этим усердию двух-трех верноподданных русских, живших в Ницце, и в числе их мне приятно назвать министра юстиции Панина; он не мог вынести, что человек, навлекший на себя высочайший гнев Николая Павловича, не только покойно живет, и даже в одном городе с ним, но еще пишет статейки, зная, что государь император этого не жалует. Приехав в Турин, юстиция, говорят, попросил, так, по доброму знакомству, министра Азелио выслать меня. Сердце Азелио чуяло, верно, что я в Крутицких казармах, учась по-итальянски, читал его «La Disfida di Barletta» – роман «и не классический, и не старинный», хотя тоже скучный, – и ничего не сделал. А может, и потому он не решился меня выслать, что, прежде таких дружеских вниманий, надобно было прислать посланника, а Николай все еще дулся за мятежные мысли Карла-Альберта.

Зато ниццский интендант и министры в Турине воспользовались рекомендацией при первом же случае. Несколько дней до моей высылки в Ницце было «народное волнение», в котором лодочники и лавочники, увлекаемые красноречием банкира Авигдора, протестовали, и притом довольно дерзко, говоря о независимости ниццского графства, о его неотъемлемых правах, – против уничтожения свободного порта. Общее легкое таможенное положение для всего королевства уменьшало их привилегии без уважения «к независимости ниццского графства» и к его правам, «начертанным на скрижалях истории».

Авигдора, этого О’Коннеля Пальоне (так называется сухая река, текущая в Ницце), посадили в тюрьму, ночью ходили патрули, и народ ходил, те и другие пели песни, и притом одни и те же, – вот и все.

* * *

Нужно ли говорить, что ни я, ни кто другой из иностранцев не участвовал в этом семейном деле тарифов и таможен. Тем не менее интендант указал на несколько человек из рефюжье как на зачинщиков, и в том числе на меня. Министерство, желая показать пример целебной строгости, велело меня прогнать вместе с другими.

Я пошел к интенданту (из иезуитов) и, заметив ему, что это совершеннейшая роскошь высылать человека, который сам едет и у которого визированный пасс в кармане, – спросил его, в чем дело? Он уверял, что сам так же удивлен, как я, что мера взята министром внутренних дел, даже без предварительного сношения с ним. При этом он был до того учтив, что у меня не осталось никакого сомнения, что все это напакостил он. Я написал разговор мой с ним известному депутату оппозиции Лоренцо Валерио и уехал в Париж.

Валерио свирепо напал на министра в своей интерпелляции и требовал отчета, почему меня выслали. Министр мялся, отклонял всякое влияние русской дипломатии, свалил все на доносы интенданта и смиренно заключил, что если министерство поступило сгоряча, неосторожно, то оно с удовольствием изменит свое решение.

Оппозиция аплодировала. Следственно, de facto запрещение было снято, но, несмотря на мое письмо к министру, он мне не отвечал. Речь Валерио и ответ на нее я прочитал в газетах и решился ехать просто-напросто в Турин, на возвратном пути из Фрибурга. Чтоб не иметь отказа в визе, я поехал без визы; на пиэмонтской границе со стороны Швейцарии пассы осматривают без свирепого ожесточения французских жандармов.

В Турине я пошел к министру внутренних дел: вместо него меня принял его товарищ, заведовавший верховной полицией, граф Понс де ла Мартино, человек известный в тех краях, умный, хитрый и преданный католической партии.

Прием его меня удивил. Он мне сказал все то, что я ему хотел сказать; что-то подобное было со мной в одно из свиданий с Дубельтом, но граф Понс перещеголял.

Он был очень пожилых лет, болезненный, худой, с отталкивающей наружностию, с злыми и лукавыми чертами, с несколько клерикальным видом и жесткими седыми волосами на голове. Прежде чем я успел сказать десять слов о причине, почему я просил аудиенции у министра, он перебил меня словами:

– Да помилуйте, где же тут может быть сомнение… Отправляйтесь в Ниццу, отправляйтесь в Геную, оставайтесь здесь – мы очень рады… это все наделал интендант… видите, мы еще ученики, не привыкли к законности, к конституционному порядку. Если бы вы сделали что-нибудь противное законам, на то есть суд, вам нечего тогда было бы пенять на несправедливость, не правда ли?

– Совершенно согласен с вами.

– А то берут меры, которые раздражают… заставляют кричать – и без всякой нужды!

После этой речи против самого себя он проворно схватил лист бумаги с министерским заголовком и написал мне разрешение на жительство.

– Вот вам на всякий случай, впрочем, будьте уверены, до этой бумаги дело не дойдет. Я очень, очень рад, что мы покончили с вами это дело.

Так как это значило vulgariter «ступайте с богом», то я и оставил моего Понса, улыбаясь вперед лицу, которое сделает интендант в Ницце; но этого лица бог мне не привел видеть, его сменили.

* * *

Но возвращаюсь к Фрибургу и его кантону. Послушавши знаменитые органы и проехавши по знаменитому мосту, как все смертные, бывшие в Фрибурге, мы отправились с добрым старичком, канцлером Фрибургского кантона, в Шатель. В Муртене префект полиции, человек энергический и радикальный, просил нас подождать у него, говоря, что староста поручил ему предупредить его о нашем приезде, потому что ему и прочим домохозяевам было бы очень неприятно, если б я приехал невзначай, когда все в поле на работе. Погулявши час-два по Мора, или Муртену, мы отправились, и префект с нами.

Возле дома старосты ждали нас несколько пожилых крестьян и впереди их сам староста, почтенный, высокого роста, седой и хотя несколько сгорбившийся, но мускулистый старик. Он выступил вперед, снял шляпу, протянул мне широкую, сильную руку и произнес приветственную речь на таком германо-швейцарском наречии, что я ничего не понял. Приблизительно можно было догадаться, что он мог мне сказать, а потому, да еще взяв в соображение, что если я скрыл, что не понимаю его, то и он скроет, что не понимает меня, я смело отвечал на его речь:

– Любезный гражданин староста и любезные шательские сограждане! Я прихожу благодарить вас за то, что вы в вашей общине дали приют мне и моим детям и положили предел моему бездомному скитанию. Я, любезные граждане, не затем оставил родину, чтоб искать себе другой: я всем сердцем люблю народ русский, а Россию оставил потому, что не мог быть немым и праздным свидетелем ее угнетения; я оставил ее после ссылки, преследуемый свирепым самовластием Николая. Рука его, достававшая меня везде, где есть король или господин, не так длинна, чтоб достать меня в общине вашей! Я спокойно прихожу под защиту и кров ваш, как в гавань, в которой я всегда могу найти покой. Вы, граждане Шателя, вы, эти несколько человек, вы могли, принимая меня в вашу среду, остановить занесенную руку русского императора, вооруженную миллионом штыков. Вы сильнее его! Но сильны вы только вашими свободными вековыми республиканскими учреждениями! С гордостью вступаю я в ваш союз! И да здравствует Гельветическая республика!

Старики крепко пожали мою руку; я сам был несколько взволнован!

Староста пригласил нас к себе.

Мы вошли и сели за длинный стол, на скамьях, на столе был хлеб и сыр. Двое крестьян втащили страшной величины бутыль, больше тех классических бутылей, которые преют целые зимы в старинных наших домах, в углу на лежанке, наполненные наливками и настойками. Бутыль эта была в плетеной корзине и наполнена белым вином. Староста сказал нам, что это вино тамошнее, но только очень старое, что эту бутыль он помнит лет за тридцать и что вино это употребляется только при чрезвычайных случаях. Все крестьяне сели с нами за стол, кроме двух, хлопотавших около кафедральной бутыли. Они из нее наливали вино в большую кружку, а староста наливал из кружки в стаканы; перед каждым крестьянином был стакан, но мне он принес нарядный хрустальный кубок, причем он заметил канцлеру и префекту:

– Вы на этот раз извините, почетный-то кубок уж нынче мы подадим нашему новому согражданину; с вами мы свои люди.

Пока староста наливал вино в стаканы, я заметил, что один из присутствующих, одетый не совсем по-крестьянски, был очень беспокоен, обтирал пот, краснел – ему нездоровилось; когда же староста провозгласил мой тост, он с какой-то отчаянной отвагой вскочил и, обращаясь ко мне, начал речь.

– Это, – шепнул мне на ухо староста с значительным видом, – гражданин учитель в нашей школе.

Я встал.

Учитель говорил не по-швейцарски, а по-немецки, да и не просто, а по образцам из нарочито известных ораторов и писателей: он помянул и о Вильгельме Телле, и о Карле Смелом (как тут поступила бы австрийско-александринская театральная цензура – разве назвала бы Вильгельма Смелым, а Карла – Теллем?) и при этом не забыл не столько новое, сколько выразительное сравнение неволи с позлащенной клеткой, из которой птица все же рвется; Николаю Павловичу досталось от него порядком, он его ставил рядом с очень облихованными людьми из римской истории. Я чуть не перервал его на этом, чтоб сказать: «Не обижайте покойников!», но, как будто предвидя, что и Николай скоро будет в их числе, промолчал.

* * *

Крестьяне слушали его, вытянув загорелую сморщившуюся шею и прикладывая в виде глазного зонтика руку к ушам; канцлер немного вздремнул и, чтоб скрыть это, первый похвалил оратора. Между тем староста сидел не сложа руки, а усердно наливал вино, провозглашая, как самый привычный к делу церемониймейстер, тосты:

– За конфедерацию! За Фрибург и его радикальное правительство! За президента Шаллера!

– За моих любезных сограждан в Шателе! – предложил я наконец, чувствуя, что вино, несмотря на слабый вкус, далеко не слабо. Все встали… Староста говорил:

– Нет, нет, полный кубок, как мы пили за вас, полный! – Старички мои расходились, вино подогрело их…

– Привезите ваших детей, – говорил один.

– Да, да, – подхватили другие, – пусть они посмотрят, как мы живем, мы люди простые, дурному не научим, да и мы их посмотрим.

– Непременно, – отвечал я, – непременно.

Тут староста уж пошел извиняться в дурном приеме, говоря, что во всем виноват канцлер, что ему следовало бы дать знать дня за два, тогда бы все было иное, можно бы достать и музыку, а главное, – что тогда встретили бы меня и проводили ружейным залпом. Я чуть не сказал ему a la Louis-Philippe: «Помилуйте… да что же случилось? Одним крестьянином только больше в Шателе!»

Мы расстались большими друзьями. Меня несколько удивило, что я не видел ни одной женщины, ни старухи, ни девочки, да и ни одного молодого человека. Впрочем, это было в рабочую пору. Замечательно и то, что на таком редком для них празднике не был приглашен пастор.

Я им это поставил в большую заслугу. Пастор непременно испортил бы все, сказал бы глупую проповедь и с своим чинным благочестием похож был бы на муху в стакане с вином, которую непременно надобно вынуть, чтоб пить с удовольствием.

Наконец мы снова уселись в небольшую коляску, или, вернее, линейку канцлера, завезли префекта в Мора и покатились в Фрибург. Небо было покрыто тучами, меня клонил сон и кружилось в голове. Я усиливался не спать. «Неужели это их вино?» – думал я с некоторым презрением к самому себе… Канцлер лукаво улыбался, а потом сам задремал; дождь стал накрапывать, я покрылся пальто, стал было засыпать… потом проснулся от прикосновения холодной воды… дождь лил, как из ведра, черные тучи словно высекали огонь из скалистых вершин, дальние раскаты грома пересыпались по горам. Канцлер стоял в сенях и громко смеялся, говоря с хозяином Zohringer Hofa.

– Что, – спрашивал меня хозяин, – видно, наше простое крестьянское вино не то что французское?

– Да неужели мы приехали? – спрашивал я, выходя весь мокрый из линейки.

– Это не так мудрено, – заметил канцлер, – а вот что мудрено, что вы проспали грозу, какой давно не бывало. Неужели вы ничего не слыхали?

– Ничего.

Потом я узнал, что простые швейцарские вина, вовсе не крепкие на вкус, получают с летами большую силу и особенно действуют на непривычных. Канцлер нарочно мне не сказал этого. К тому же, если бы он и сказал, я не стал бы отказываться от добродушного угощения крестьян, от их тостов и еще менее не стал бы церемонно мочить губы и ломаться. Что я хорошо поступил, доказывается тем, что через год, проездом из Берна в Женеву, я встретил на одной станции моратского префекта.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации