Текст книги "Потерял слепой дуду"
Автор книги: Александр Григоренко
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
На протяжении всех дней его жизни они приходили без вызова, даже когда было совсем не до них, даже тогда, когда лежал он, Александр Александрович, в сером снегу кювета.
И было-то их всего несколько, но таких, что хватало почувствовать сразу всю жизнь, прекрасную и страшную.
Иногда первой приходила Светка – девочка с полными, невероятно живыми губами, круглым личиком, вздернутым носом – та, что кричала ему в ухо: «Шмотри, невешта!»
Она всегда говорила, прищурившись одним глазком, вставая вполоборота к собеседнику, и часто Шурик не мог разобрать слов, но видел, что ее речь всегда была готова сорваться в смех.
Светка, городская девочка, летом жила у тетки, ее дом стоял почти напротив шпигулинского – через улицу, или, как тут говорили, на другом порядке. Она была вероломна, коварна, но Шурик лишь догадывался об этом, поскольку Светкино вероломство и коварство доставалось другим мальчикам – Кольке Семикову и Сережке Бородулину. Каким-то тайным, невероятным мастерством Светка их стравливала, доводила до драки и убегала. Но минуты ее отсутствия хватало, чтобы Колька с Сережкой мирились, шли в заросли, где срезали полые подсохшие стебли, рвали, крошили, рассовывали по карманам гроздья бузины и шли расстреливать роковую женщину.
Она привязала их к себе. Если они играли втроем, то обязательно во что-то орущее, бегучее, опасное, но в прочее время стояла меж ними вражда – желанная, как было видно. Сережка, семилетний, в рубахе, всегда расстегнутой до пупа, конопатый с головы до пяток, голубоглазый, с пшеничным вихром в виде перевернутой запятой, издалека увидев Светку, пронзительно угрожал ей убийством – на этот раз окончательным.
А Колька, имевший отчего-то врожденно виноватое выражение лица, состоявший на вечном попечении бабки, сухощавой стремительной старухи, однажды впал в подлинное безумие и весь день ходил по улице голый. Не сказать чтобы эта выходка всех удивила – на Кольку лишь оглядывались. Некоторые, похохатывая, спрашивали причину у его бабки, и та выстреливала: «Я ему говорю – ты чево по деревне без штанов ходишь, собаки вот тебе стручок-ат отгрызут. А он – „я закаляюсь“, басурман бестолковый».
Выходка Кольки, если она вообще имела какую-то цель, ушла в пустоту. Светки в тот день в деревне не было, последовавшие слухи ее не впечатлили, и все продолжалось по-прежнему. Расстрелянная бузиной по ляжкам, зареванная, она бежала в шпигулинский двор, где тихо и величественно коротал день совсем другой мальчик с глазами неваляшки, мальчик в идеально белой, застегнутой на все пуговицы рубашечке и черненьких коротких штанишках с лямочкой наискось, мальчик молчаливый и повинующийся ей легко, будто ее желания считает своими.
Она прищуривала глаз, и влажные смеющиеся губы произносили: «Шурик… Шурик… а, Шурик».
Потом брала его за руку и вела на пруд. На желтой солнечной отмели они ловили головастиков и, набрав в жестяную или стеклянную банку штук десять, возвращались во двор. Там, во дворе, у головастиков начиналась другая жизнь: они снова рождались, их нянчили, потом они знакомились попарно, женились, заселялись семьями в спичечные коробки, жили там долго и счастливо, минут пять, после чего внезапно старились и умирали. Щепкой им рыли могилки, лепили на них холмики и водружали связанные из спичек кресты.
После недолгого сосредоточенного молчания Светка легонько толкала Шурика в плечо, проговаривала громким шепотом: «Теперь давай плакать», – обнимала Шурика и начинала рыдать, обливаясь настоящими слезами и вздрагивая. Плечи Шурика всегда помнили эту дрожь.
Другим видением была тоненькая стрелка света, пробившаяся сквозь почти невидимую щель и отразившаяся на черной стене перевернутым миром, в котором медленно проплывали дома, кусты, коровы, стоявшие головами вниз…
Темнота была в наглухо закрытом фургоне красного «каблучка», в котором Шурика везли крестить в село, на другой стороне зеленой речки. Погожими летними вечерами обрывистый берег со стороны села горел нежно-розовым светом, исходившим от белых переливающихся камней. Густая вода шевелила донные травы, и где-то на узкой излучине берега соединялись тоненьким деревянным мостиком, по которому ходили в церковь предки – Светкины, Шурика, Кольки, Сережки, бабы Вали и вообще всех ныне живущих. Ходили босиком, а у кого были сапоги, те несли их связанными на палке и обувались у церковной ограды.
Из своего крещения запомнил Шурик, как вели его от купели к родне и шел он по церкви в чем мать родила, а по сторонам стояли рядами взрослые одетые люди, улыбались ему, и было от этого невероятного, похожего на сон воспоминания только странное чувство идущего изнутри нежного тепла. Шурик никогда не задумывался, откуда это тепло, просто чувствовал его.
Потом опять была темнота, и повторилось чудо перевернутого мира. Но длилось оно совсем недолго: «каблучок» остановился, двери открылись, и незнакомый Шурику человек в огромной кепке вручил ему стопу соевого шоколада в зеленых обертках.
Являлось и страшное воспоминание, но в нем был не тот страх, который лишает сил, – у страха была обратная, светлая сторона.
В десять лет Шурика чуть не утопили в пруду. Дядя, Константин Сергеевич, уже давно переехавший вместе с женой в город, выучил его плавать по-собачьи – на большее Шурик оказался неспособен.
Когда он плыл и видел только слепящее солнце и серо-зеленый дрожащий срез воды, откуда-то из-за спины вышла неведомая страшная сила, схватила его за макушку и потащила вниз. Шурик оттолкнулся от дна, вспышкой блеснул свет, но сила вновь повлекла его в мутную глубину и уже не отпускала. Там, на глубине, он увидел ужас, ощутил непонятный ему, высасывающий нутро холод. Он не чувствовал, как отчаянно, сами по себе работают его руки и ноги, не слышал, как кричит под водой, потому что сила продолжала свое дело, толкала его на дно… Потом, когда вдруг ужас исчез и стало все равно, та же сила, что стремилась погубить, схватила его за волосы и понесла к берегу.
Юрка Гуляев, мускулистый, невеликого роста, подвижный парень, немногим моложе Шурикова дядьки, – он и был той силой. Юрка так шутил. Он вытащил Шурика на берег, что-то кричал ему в лицо, трепал, улыбаясь, по полной щеке…
Шурик не слышал, не было сил разбирать слова. Как был, в одних плавках, поплелся домой, и по его странному виду, по остаткам ужаса, подхваченного в воде, поняла Валентина, что случилось плохое. С лицом, перекошенным тревогой, она трясла внука за плечи, кричала что-то: так всплыло Юркино имя.
Дорога от пруда пролегала рядом со шпигулинским домом. По ней часа через два возвращался губитель Шурика – одна его рука держала ручку большого приемника, другая помахивала красной рубахой, во рту ритмично пыхтела папироска, мокрые волосы торчали черными головнями залитого кострища. Беззаботный Юрка шагал прямиком к двору, где ждала его рать, построенная уступами: Валентина, две ее сестры – Еннафа и Нина, Анна, сестра Люси, появлявшаяся в деревне каждое лето и осыпавшая Шурика невиданными вещами: муж ее, офицер, служил за границей. Во главе рати стоял Константин Сергеевич – в тельняшке без рукавов, в покрытых древесной пылью серых штанах.
И видит Шурик: дядя подходит к Юрке, останавливается в полушаге от него. Что-то говорит, слегка наклонившись, спрятав жилистые руки в карманы, рот его двигается четко, как солдат с ружьем, и одна рука постоянно выскакивает из кармана, делает в воздухе резкие движения, будто собирается ударить Юрку, но не бьет, а только опасно летает возле его головы. А Юрка рывками растягивает рот, взбрыкивает, как подбрасывает что-то, не замечая, что папироска в уголке рта погасла, торчит почерневшим обрубком.
Наконец дядя уходит в сторону, губитель собирается идти своей дорогой, но тут вступает в дело рать, дотоле стоявшая, только что-то кричавшая. Рать начинает преследовать врага, посылая ему в спину крики, из которых Шурик разобрал только «бессовестный» и «скотина комолая», и враг, старавшийся до последнего не уронить достоинства, обращая все в шутку, переходит на позорную трусцу.
Та кара оказалась только началом удивительного дела. Весть о том, что Юрка Гуляев намеревался утопить блаженного глухонемого мальчика, мгновенно облетела шпигулинскую родню в двух соседствующих деревнях.
И выпала Юрке каинова участь. Где бы ни появлялся он, по работе или просто так, везде находилась старуха, которая, потрясая подогом[3]3
Подог – палка, трость или дубинка для опоры при ходьбе; наименование, характерное для Нижегородской области.
[Закрыть], уличала Юрку в его злодеянии.
Но так же не было на свете человека, который не приласкал бы Шурика по поводу его беды, – в этом он сам убедился, поскольку к тому времени купила ему Валентина велосипед «Луч» (фельдшер посоветовал для разработки ноги), и стал он монголом, не покидающим седла, объезжал всех, кого знал и кого положено было навещать.
Вместе со страхом, пережитым на пруду, пришла бессловесная уверенность, что мир, состоящий из этих самых старух, бабушки, деда Василия, сильного дядьки, щедрой веселой тети Анны, весь этот мир – за него, за Шурика, и жизнь прекрасна уже потому, что в ней можно ничего не бояться. Всё несущее ужас будет немедленно изгнано за ее пределы.
Хотя, видел он, есть в мире вещи странные…
Первая странная вещь завершила то удивительное лето.
В сентябре, под самый конец жатвы, Сережка Бородулин, вечно гонимый неиссякающим своим любопытством, забрался в молотилку комбайна, стоявшего на краю поля. Пришел комбайнер, торопливо дожевывая, забрался в кабину и запустил двигатель…
Шурика в то время уже отвезли в интернат, он не был на похоронах. Деревенское кладбище стояло ровным, обрамленным долговязыми тополями квадратом посреди бледно-желтого поля.
Там Шурик и увидел Сережку – на бумажной фотокарточке, вставленной в специальный кармашек на свежевыкрашенном памятнике и придавленной оргстеклом. Карточка запечатлела, видимо, единственный во всей Сережкиной жизни момент, когда он был застегнут по самый подбородок, а прочее – стаи веснушек, разбегающихся от коротенького носа по щекам, прищуренные глаза, вихор в виде большой перевернутой запятой – все оставалось прежним. Проглядывала даже пустота на месте отсутствующего переднего зуба.
Над фотографией сгорбились две строки, сделанные бурой краской: «Никогда мне не выплакать слез моих, сыночек мой».
Окажись на этом месте фотография другого, взрослого человека, тем более незнакомого, Шурик, наверное, думал бы о том, чтобы все побыстрее наревелись и увели его отсюда. Но теперь рядом была одна бабушка, она только вздыхала, а на памятнике – Сережка, и это казалось глупостью. Сережку надо быстрее найти, расспросить, как случилась с ним столь невероятная штука, что он забрался сюда, и что вообще будет дальше.
Шурик взрослел, а это означало, что привязанности детства в другой, взрослой жизни не получат продолжения. Все понимали, и он сам понимал, что Светка и такие, как она, здоровые девушки выйдут за здоровых парней и будет у них работа, до которой Шурика не допустят.
Валентина тревожилась, но тревогу разгонял Василий, ее старший брат, веселый, круглолицый, коренастый, мало похожий на старика. Он принял Шурика как свое прямое мужицкое продолжение, учил внука всему, что умел сам, и так незаметно воспитал его руки.
Когда исполнилось внуку двенадцать – а ростом и шириной выглядел он на все пятнадцать, – дед взял его в свое дело, которого многие боялись и лишь немногие могли обойтись без него.
Василий резал крупный скот, считался по этой части лучшим во всей округе, да, пожалуй, и единственным мастером. При надобности старухи заискивающе кланялись ему, а он, как бы освобождая их от этой неприятной вежливости, говорил грубо: «Сделаем, как два пальца…» – и всегда брал с собой внука.
Однажды так вышло, что Шурику пришлось участвовать в убийстве собственной коровы. Она была умная, намного умнее своей предшественницы, постоянно убегавшей из стада. Корова сама возвращалась с выпаса одной и той же тропой, впереди бежал теленок. Валентина выходила к воротам хлева с краюхой размоченного в воде хлеба, и теленок, увидев ее, сгибал хвост буквой Г и пускался в рваный галоп – корова же входила в хлев, как гордый корабль в гавань, оглашая прибытие троекратным уверенным ревом.
Потом теленок куда-то исчез, а корова заболела выменем, перестала доиться, и пришел ее исход.
Василия позвали к вечеру, он явился вместе с внуком. Шурик держался солидно, молча поздоровался за руку с мужиками, пришедшими на такое событие, первым ушел в хлев, где обреченно горел яркий свет, через некоторое время выглянул оттуда:
– Дед!
Василий о чем-то говорил с соседями, обернулся:
– Чего тебе?
– Дабай, ну!
– Хех! – Дед подпрыгнул на крепких кривеньких ногах. – Начальство зовет, надо идти.
Он закрыл за собой ворота, и Валентина, прятавшаяся от страха в избе, услышала, как знакомый торжественный рев ударил в стены хлева, опустился до хрипа и смолк.
Собравшимся Василий с бодрой небрежностью отчитался о сделанном, сказал, что каждый в его бригаде знает свой маневр: внук держит скотину за хвост, дед бьет молотом промеж рогов и перерезает горло.
А Валентина увидела через окошко, выходящее на двор, над которым висела уличная лампа: внук ее стоит в середине светлого круга и вытирает полотенцем окровавленные руки. От неприятного зрелища этого вдруг потеплело у нее внутри – будто принес ее мальчик первые деньги в дом.
Он и не должен был пропасть, раз уж так вышло, что весь мир за него.
Окончил Шурик интернат, поступил в училище и выучился на столяра, устроился в мастерскую, где инвалиды мастерили посылочные ящики и табуретки. Дали ему комнатку в общежитии, но там оставался он редко: рабочий день заканчивался в пять, поэтому Шурик успевал добраться до конечной в Щербинках, садился на последний автобус и через час был в деревне. Бабушка этому радовалась, поскольку боялась, что без нее приохотят Шурика к разным нехорошим делам, научат пить например. Но боялась она напрасно, поскольку в том общежитии окружали Шурика здоровые и совсем чужие люди, а всего чужого он сторонился и среди здоровых воспринимал только тех, кого знал с детства.
К тому же сготовить он себе толком не умел, тем более обстирать себя, а между тем не знал ни голода, ни грязи – вот и ездил, считай, каждый день. Бабушка, подперев голову рукой, подолгу смотрела, как он тщательно, задумчиво жует с закрытым ртом, будто не здешний он мальчик – здешние ели торопливо и громко, – и думала, что все хорошо, потому как ничего в жизни не меняется, разве что она стареет.
Правда, вскоре в жизни что-то щелкнуло, исчезла привычная страна, немного погодя – колхоз «Победа». В обоих деревенских магазинах, где последние годы на полках стояли горные цепи из банок ставриды в томате, а хлеб завозили раз в неделю, отчего покупали его мешками, себе и скотине, вдруг стало совсем пусто. Но чуть погодя появились какие-то смуглые небритые мужики, каковых сразу зачислили в цыгане, а с ними – непонятные цветастые бутылки, шоколадки, курево с нерусскими надписями на коробках.
Потом исчезли привычные, надежные деньги, а новые были легки и неуловимы, как мошкара. Как ни скаредничала Валентина, ее и Шурика пенсии исчезали в считанные дни, да и платили их неровно. В городе табуреточная мастерская осталась без заказов, и, если бы не Коська, Константин Сергеевич, не терявший никогда спокойной и решительной житейской повадки, молчаливо и безотказно исполнявший свой родовой долг, не знай, как жили бы они.
Перемена была еще и в том, что как-то странно стали умирать люди. То есть они и раньше делали это, и не только по причине болезни и старости – бывало, тонули по пьянке, от печки угорали, под машины попадали, грибами травились, уксус пили, вешались. Но почти каждая такая смерть стояла особняком, имела свою историю, иногда более сильную, чем любое кино. А теперь казалось многим, что смерть утратила причину. Уехал парень в город – нет его, пропал с концами. Другой сам себе сделал укол какого-то подогретого бензина и околел вмиг. В августе на полевом стане пятеро механизаторов выпили в обед по стаканчику из цветастой иностранной бутылки – так всех пятерых разом и вынесли на кладбище.
Когда услышала об этом Валентина, под сердцем у нее заныло, показалось ей, что непременно среди этих нелепых покойников должен быть ее старший сын. Но Шурки, к счастью, там не оказалось – в то время он опробовал новую жену, в поселке где-то на подступах к городу.
Успокоившись, Валентина подумала: может, вовсе и не по Шурке была эта боль.
А потом валунами попадали на нее перемены.
Как-то вечером Шурик переступил порог, громко, по-солдатски топнув, направил руку во внутренний карман куртки, извлек оттуда небольшой прямоугольник зеленой пластмассы и гаркнул:
– Пдопуск!
– Чево?
– Пдопуск. На!
Четверть прямоугольника занимала фотография Шурика, напыженного, вытянувшего губы вперед. На край белой рубахи легла печать, а в сторонке было обозначено, что предъявитель сего есть работник цеха покраски кузовов на великом нашем автозаводе. Дочитав все слова, которые были, даже на печати, и увидев, что слов больше нет, Валентина заплакала:
– Как же тебя туда взяли?
– Сам!
Шурик поел, приказал разбудить себя не в шесть, а в пять. Несколько дней ходила бабушка ошалевшая от почти забытого, немного боязного счастья видеть, как дитё перерастает в работника.
Для чего это было надо ему, всегда сидевшему, где посадят, игравшему, где оставят, открылось через две недели. Так же вечером переступил Шурик порог, но без прежней бодрости, сел, не разуваясь, на табурет у вешалки и сказал:
– Баба, в годод надо… В годод! Тебе!
– Зачем?
Шурик внезапно запунцовел, руки его, крупные, широкие, с длинными пальцами, такие, как весь он, дрогнули, подпрыгнули с колен, что-то шумно сказали в воздухе, опомнились и упали.
– Натворил чево? – не веря себе, спросила бабушка.
Шурик замотал головой.
– А чево ж? – улыбнулась она облегченно. – Жениться, что ль, надумал?
Благодарным собачьим взглядом глянул на нее внук: трудные слова бабушка проговорила сама, хоть и в шутку. Оставалось ему только набрать воздуха побольше и выдохнуть:
– Да!
Звали ее Ирочка. Происходила она из интернатовских, не слышала почти ничего, поэтому могла говорить только со своими, такими же.
И еще с родителями.
Ее родители, здоровые добротные люди с добротным жильем в новостройке, узнав о болезни единственного ребенка, подняли свой крест и несли его так высоко, что миру следовало устыдиться своих забот. Ребенку они отдавали все. Мама Ирочки, бухгалтер по диплому, выучила язык немых и владела им виртуозно. Папа – значительно хуже, но все понимал.
Ирочка нравилась Шурику еще в ранних классах, но до чего-то более серьезного у него не дошло, да и как могло дойти, когда была на свете девочка Светка…
Зато сам Шурик нравился Ирочкиным родителям, особенно матери, потому что всегда был отдельно от прочих, учился хорошо, а главное, с возрастом все больше походил на их дочь – такую же рослую, широкую, мягкую. Маму не тревожило, что Шурик деревенский, к тому же сирота: детей, которых одевают с таким тщанием, заметным только самозабвенной матери, она не считала сиротами.
Крест она приняла как пожизненный и хотела одного: чтобы дочери нравился ее избранник, чтобы ей было хорошо с ним, тихо, спокойно, стабильно. Ни о каком расчете она не думала – какие могут быть расчеты у инвалидов? Не надо мечтать – надо выбрать лучшее из возможного, вот и вся мудрость.
Она спрашивала Ирочку:
– Тебе нравится Саша Шпигулин?
– Да, – отвечала Ирочка так, будто это был не вопрос, а слова, всего лишь требующие подтверждения, и прибавляла уже от себя: – Он хороший.
В течение трех лет вопрос этот повторялся трижды – ответ был тот же, и мама решила, что подошло время поработать в другом направлении.
Приближалась пятая годовщина окончания интерната, намечалось торжество, и мама Ирочки напросилась в организаторы, пригласила всех, кого отыскала, а Шурика нашла в первую очередь.
За столом сказала ему, что скоро, меньше чем через месяц, у Ирочки день рождения и уж кого-кого, а его она будет рада видеть больше всех.
Потом «по пути» несколько раз заглядывала к нему в табуреточную мастерскую, хвалила – Шурик рдел от смущения – и однажды заказала ему комплект для кухни, «на четыре посадочных места». Порывалась заплатить сразу, но Шурик денег не взял, ни сразу, ни после, хотя зарплаты не видел уже несколько месяцев. Привыкший соответствовать похвалам, он все сделал как можно лучше, выжег по трафарету цветы на сиденьях, покрыл изделие лаком, и, когда мама, принимая заказ, увидела эти цветы, она сделала следующий шаг:
– Я знаю, где ты можешь получить хорошую работу. Тебе нужна работа?
– Да, нужна, очень.
Никакой вакансии у мамы, конечно, не было, но был муж, невеликого ранга инженер на том самом великом автозаводе, и она приказала мужу найти Шурику место, что и было исполнено, хотя далеко не сразу и не без труда.
Настал день, когда они стояли одни, лицом друг к другу.
– Саша! – Мама взмахнула пурпурными ногтями. – Давно хотела сказать тебе: из всех одноклассников моей дочери ты один похож на настоящего мужчину.
Шурик вздрогнул – как всегда вздрагивал, когда называли его этим чужим именем, и оттого что услышал слово «мужчина», впервые адресованное ему.
– А ведь, казалось бы, ты сирота и научить тебя некому…
– У меня бабушка есть, баба Валя, я ее очень люблю.
– Знаю, знаю, дорогой мой, прости, я не то сказала. У тебя чудесная бабушка, волшебная бабушка. Не всякая заботливая мать сравнится с ней.
Она замолчала и долго глядела на Шурика снизу вверх, закинув длинные ресницы чуть не до самых бровей.
– А ведь не только бабушка тебя любит.
– Я знаю. Меня любит много народу. Дед Вася, дядя Костя, Люся, тетя Анна, баба Нина, баба Еннафа…
– Еннафа? Странное имя…
– Хорошее.
– Еще Ирочка тебя любит. Что так смотришь, дорогой мой? Да, любит, а сказать не может. А я не могу смотреть, как она мучается. – Она погладила Шурика по волосам. – Ты не беспокойся, Сашенька, милый, что ж ты так перепугался. Я знаю, все знаю. У тебя своя жизнь, ты можешь устраивать ее, как тебе захочется, ты взрослый человек, это твое право, в конце концов. Я просто хочу, чтобы ты знал, я была обязана тебе это сказать. Ирочка тебя любит. Вот, теперь ты знаешь. Вы в школе проходили такую книжку «Живи и помни»? Ну вот – живи. И помни.
Она ушла, оставив Шурика, пораженного в самое сердце.
Отвергнуть новую, пока еще непонятную любовь Шурик не мог, он не знал, как это делается, потому что всегда жил в любви. Он догадывался только, что эта любовь другая, не бабушкина, не родственная.
После того разговора в его жизни, всегда вывернутой наизнанку, вдруг появилась тайная сторона. Шурик вынес только неделю такого испытания, пришел к Ирочкиным родителям с цветами и тортом – цветы и торт исключили надобность в официальном заявлении.
Ирочкина мама, разгадавшая нехитрую механику его души, уверенно праздновала победу. С будущей женой Шурик даже не объяснялся – та сидела рядышком, слегка смущенная, но спокойная, будто знакомый хороший мальчик из класса пришел на ее день рождения – с той лишь разницей, что после него не уйдет домой, а останется.
Еще через неделю он приехал в «годод» с бабушкой. Попав в квартиру, уставленную хрусталем и книгами, бабушка раскраснелась, сидела, как подсудимая, перебрала с вежливостью, отказываясь от угощения, чем смутила хозяев; вышла молчаливая и только в автобусе прокричала Шурику на ухо:
– Люди хорошие. Хорошие, говорю, люди.
В середине осени была свадьба. Родители невесты, помнившие о сиротстве жениха и потому готовившиеся принять на себя основные заботы и расходы, были приятно удивлены многочисленностью и сплоченностью Шпигулиных. После недолгого, без лишних слов, совещания с Константином Сергеевичем как бы само собой родилось общее согласие, что праздновать надо не на автозаводе и тем более не в кафе: намного дешевле, ближе и вообще удобнее будет в столовой института, где завхозом работала Люся, Константинова жена.
Константин Сергеевич «осуществил подвоз продуктов», которых было много и самого лучшего качества. Василий ради такого дела без помощи внука шарахнул кувалдой по лбу собственного бычка, которому расти бы и расти. Валентина руководила на кухне своими двоюродными и родными сестрами, привезенными из обеих деревень почти в полном составе, за исключением нескольких заболевших и совсем дряхлых.
Даже Шурка проявил рвение. Энергичной, но уже нетвердой походкой курсировал он из кухни в зал и обратно. Находившись, принялся расставлять столы и стулья, но мать, увидев его работу, закричала:
– Полы еще не мыты, а он нагородил тут!
Шурка, матерясь про себя, привел мебель в прежнее положение. Когда начали понемногу съезжаться гости, вышел на крыльцо столовой, закурил, монументально отставив ногу и вообще всячески показывая, что он здесь главный, поскольку женится не чей попало, а его сын.
В загсе перед началом церемонии появилась Светка – поцеловала невесту, обняла жениха. Вдруг он на мгновение ощутил на плече знакомую дрожь: «Теперь давай плакать…» За ее спиной ждал своей очереди поздравить улыбающийся коренастый парень в новенькой офицерской форме.
А потом все – тетки, дядьки и знакомые – замерли над картиной: Шурик, в новом черном костюме (подарок деда Василия) с белым кучерявым цветочком на лацкане, причесанный и напомаженный, сверкающий огромными черными глазами и красными щеками, ведет под руку невесту – высокую, полненькую, с маленькой головкой, увенчанной кружевной шляпкой.
Откуда-то донесся ясно различимый всхлип:
– Куклятки, ну чисто куклятки!
Поселился Шурик у родителей Ирочки. По выходным приезжал из города с молодой женой и обходил родову[4]4
Родова – родня (диал.).
[Закрыть] в обеих деревнях. Заняло это мероприятие месяца два, если не больше, но зато никто не мог сказать, что его забыли. Бабушка сама составляла график, строжайше следила, чтобы не допустить и ничтожной обиды.
Года через полтора после свадьбы родилась у Шурика дочка, совсем здоровая.
Еще через год Шурик от жены ушел.
Было им не труднее, чем другим, и то, что открываются при долгом совместном жительстве незнакомые и неприятные черты в человеке, не стало причиной развода. В Шурике неприятного было не так уж и много, разве что обслужить себя совсем не умел, и жена к этому тоже не была приспособлена.
Тут было совсем другое…
Мама Ирочки несокрушимой своей правотой вдруг поняла, что в этом младенчике и есть ее цель, ее счастье, а значит, цель и счастье Ирочки. То, что способствовало достижению того и другого, теперь отработано и подлежит удалению. Поняв это, никакого замысла она не готовила, просто искренне возненавидела зятя, который из волшебного мальчика сразу превратился в толстого неряшливого мужика, и гадких черт обнаружилось в нем очень много. С Шуриком теща стала суха, не подпускала его к ребенку, а под конец зять сам помог ей. В цеху что-то отметили после работы, Шурик – чего за ним прежде никогда не водилось – явился домой, пошатываясь и распространяя по комнатам запах.
Мать, а следом и дочь рыдали в тот вечер добросовестно, до самозабвения, как над молодым ядреным покойником. Тесть находился в тылу и с заметным усилием держал суровое лицо.
Стихия изгнала Шурика – он испугался, мигом протрезвел и утром уехал на работу с чемоданом своих вещей.
На другой день, когда и запах его выветрился, теща вздохнула блаженно и сказала мужу, чтобы не прогонял Шурика с автозавода: «Надо же ему как-то жить».
Заявился Шурик в деревню и сказал, что взял отпуск и потому будет жить здесь месяц, а может, и больше.
В тот день Валентина первый раз кричала на внука: «Ты чево творишь-то!», – а он краснел от гнева, неистово ругался руками, поднимая ветер в избе, и ревел: «Дуда она!»
– Поди, пьяный приходил? – уже спокойнее спросила бабка, после чего Шурик, хряснув по воздуху ручищей, ушел в сад и сидел там один, на яблоневом пеньке.
А Валентина после двух таких разговоров перестала пытать внука и решила для себя то, что и должна была решить: жена Шурикова, скорее всего, и есть «дуда», а еще большая «дуда» теща, потому как трясется вместе с мужем, тестем то есть, над своим больным ребенком («А я будто не тряслась»), и вообще плохо молодым жить со старыми, да еще в тесноте, и с квартирами беда…
Но почему-то не было в ее душе той сосущей тревоги, что идет впереди беды, может, потому, что ни внук, ни его жена на развод не подали («гляди, еще и сойдутся»), а главное оттого, что в мире ничего не изменилось – все стояло как стоит. Она, слава богу, жива, и брат Василий, и родня в обеих деревнях, Шурка непутевый – все целы. И даже прибавилось Шпигулиных – родилась у младшего сына дочка Лидочка.
Все хорошие, крепкие люди, а Коська особенно. Теперь у него работа ответственная, назначили его каким-то начальником в автоколонне. А как он дом матери отремонтировал – картинка, а не дом! Сам решает, что в хозяйстве сделать, и такой он справный крестьянский сын, что никогда не забывает родню, теткам помогает, не спрашивая, надо ли помочь.
Каждый раз, бывая у сына в гостях, мать дивилась постоянно откуда-то возникавшим новым вещам; особенно поразил ее отделанный под старину телефон из белого камня, да с позолотой, и парчовый длинный халат, изукрашенный драконами. Константин всегда хотел, чтобы все у него было лучше, чем у других (и на флот в самом деле попросился из-за клешей), хотя человек он по нынешним временам небогатый, живет с семьей в общежитии…
Но и эта беда вскоре рассосалась. В один из дней Константин приехал и сказал матери:
– Квартиру мне должны дать.
– А разве ж теперь дают их, квартиры-то?
– Нет, закрылась лавочка, но мне дадут. Из резервов.
Валентина чуть не заплакала:
– Ты, Коська, работник хороший, уж шибко хороший ты работник, сынок.
– Хороший, – сухо подтвердил сын. – И с Шуриком надо чего-то решать. Здесь он?
– В огороде, вишню собират. Позвать?
– Сам схожу.
Она видела в окно, как сын вышел из дома, открыл крашеную калитку и скрылся под сводами вишневых деревьев, откуда вскоре появился Шурик с эмалированным ведром, а Коська – немного погодя, отчего подумала Валентина: сын, видно, дерево подпирал, не может сын шагу ступить попусту.
Шурик показал заполненное наполовину ведро, изрек «во-у-от», потом добавил:
– Мадо совсем, водоны едят, дужьё дадо…
– Будет тебе ружье, – улыбнулся Коська, – садись давай.
Все втроем сели за пустой стол.
– Ну, расскажи, друг, чего от жены сбежал?
– «Дуда», говорит, – услужливо пояснила Валентина, – охламонище эдакий. Чево не жилось…
Шурик глубоко вздохнул, видимо, готовясь ругаться.
– Погоди, мать, – прервал Константин – и Шурику: – Ты пьешь?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?