Электронная библиотека » Александр Куприн » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Белый снег России"


  • Текст добавлен: 28 февраля 2021, 14:43


Автор книги: Александр Куприн


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Домик

Петербург. По главной аллее Летнего сада идут три человека. Один из них – актер, Илья Уралов, новый любимец взыскательной александрийской публики. Все у него преувеличенно большое: и могучее рослое тело, и рыжее крупное лицо с солидной бородавкой, и голос, и имя, и английское широченное пальто балахоном, и мягкая ковбойская шляпа, и даже карманные часы величиною с кухонный будильник. Рядом с ним, едва достигая головой его плеч, мелкими, торопливыми шажками семенит милейший, добродушнейший Яшенька Эпштейн. Весь артистический мир Петербурга знает и любит «нашего Яшу». Писатели, актеры, певцы, художники, музыканты – все они постоянные гости, а порою и временные жильцы в широко открытом Яшином доме.

Празднует Яша одинаково усердно и православные, и еврейские праздники. Впрочем, иногда он не празднует ни тех, ни других. Это бывает в несчастливые дни, в невезеньевы полосы, когда в купеческом клубе понтеры бьют у него банк за банком, ибо главная специальность Яши – «макао», а то, что он талантливый инженер-химик – это маленькая побочная профессия…

В доме у него всегда просто, светло, весело и как-то радостно. Здесь поют, импровизируют, декламируют. Здесь рождаются бесшабашные анекдоты, ставятся экспромтом одноактные оперетки и пародии на новые театральные пьесы, рассказываются старинные театральные предания и с любовью воскрешаются забытые старые песни и наивные романсы… Здесь каждый гость хозяин; ему все позволено. Одного только не терпит Яша: это когда кто-нибудь дурно говорит об отсутствующем товарище по профессии.

Но милый лик Яши заставил меня немного уклониться. Сзади Ильи Уралова лениво идет третий компаньон, очень смирный человек, – это ваш покорнейший слуга, пишущий настоящие строки.

Вчера была еврейская пасха, и Яша пригласил нас по этому случаю в еврейскую кухмистерскую, что на углу Невского и Фонтанки, и там угощал нас замечательным обедом, состоявшим из фаршированной щуки (рыба-фиш) и курицы по-еврейски, – обедом, орошенным семидесятиградусной пейсаховой водкой и сладким палестинским вином.

Но не в этих кулинарных прелестях заключался главный смысл обеда, а в том, что Яша познакомил нас с великим еврейским писателем и бесподобным юмористом Шолом-Алейхемом. Этот морщинистый маленький старик с острым и добродушно-лукавым взглядом сквозь роговые очки охотно прочитал нам несколько своих коротеньких рассказов. Он читал на жаргоне, но, обладая самым ничтожным запасом немецкого языка, его легко было понимать, так выразительно выговаривал он каждое слово и так ясны и богаты были его интонации.

А, кроме того, все, что читал Шолом-Алейхем, тотчас же невольно, как живая иллюстрация, отражалось на подвижном лице Уралова, который родился и прожил нею молодость в черте и отлично знал жаргон. Ах, это было двойное наслаждение – слушать одного и смотреть на другого. У Яши все лицо сияло от удовольствия…

А на другой день, то есть сегодня, все мы трое званы были к пасхальному русскому столу у пламенного Павлуши Самойлова и оттуда ушли лишь после того, как раздели хозяина и бережно уложили его на диван. Тогда и мы сами почувствовали потребность в прогулке по свежему воздуху.

Столетние липы Летнего сада еще были голы, но на их тонких ветках уже краснели пупырышки тугих почек. Весенний воздух дрожал и щекотал лицо. Мраморные богини, нимфы и музы только что освободились от своих зимних дощатых покрывал, и мне казалось, что их белым нагим телам хочется потянуться в сладкой весенней истоме. По дорожкам ходили женщины, такие прекрасные, какие бывают только в Петербурге весною…

Яша вдруг воскликнул:

– Укротись, Илья, сделай милость. Ты бежишь, как слон, и я устал тебя догонять.

Мы остановились.

– Вот что я вам хотел, господа, сказать, – продолжал Яша. – В сущности же это – свинство. Ну да, кто же из нас не назначал свиданий на скамейках Летнего сада. И все мы отлично знаем, что в Летний сад водил гулять юного Женю Онегина его гувернер – monsieur L’abbe и что Пушкин называл Летний сад своим огородом. Но признайтесь, друзья мои, были ли вы когда-нибудь в доме Петра Великого?

Мы переглянулись и все трое сознались конфузливо, что нет, не были.

– Так пойдемте.

Посетителей, кроме нас, не было. В сенях нас встретил древний старик в старинном мундире. Ростом он был с Уралова, несмотря на то, что время слегка согнуло его спину. Лицо его было обрито, а толстые и крутые, как у моржа, бело-зеленые усы покрывали всю его верхнюю челюсть. Вид у него был суровый, даже строгий. Он повесил наши пальто на колышки и сунул каждому из нас по номерочку. Говоря с нами, он поминутно делал паузы и, должно быть от астмы, громко отпыхивался; так: паф-паф-паф.

– Пожалуйте за мною, – сказал он и пошел по лестнице.

Яша ликовал. Потирая быстро и крепко свои маленькие ручки, он сказал восторженно:

– Так вот, это значит и есть домик Петра Великого?

(Справедливость требует сказать, что Яша произнес не «домик», а нежно «домикь», с мягким знаком на конце.)

Старик вдруг остановился и с негодованием обернулся на Яшу.

– Домик? – переспросил он с густым презрением. – Домик? Паф-паф-паф. Не домик, а дворец его императорского величества, государя Петра Алексеевича. Паф-паф.

И он, ехидно передразнивая Яшу, еще раз повторил блеющим голосом.

– До-о-о-о-омик. Паф!

Яша был уничтожен. Тщетно он бормотал извинения. Он-де отлично знает, что домик – это на Петербургской стороне, под стеклом, он только случайно сбился, ошибся, сбился. Старый солдат не удостоил его даже взглядом.

И странно: в эту минуту мне вдруг показалось, что ветхий сторож служил солдатом еще при самом Великом Петре, разделяя с ним военные тяготы под Нарвой, Полтавой и Азовом, и показалось также, что в покоях вдруг запахло крепким табаком, ямайским ромом и острым потом огромного плотника.

Старик вел нас дальше, тяжело ступая по дубовым доскам, натертым, как паркет.

Яша не удержался и во второй комнате.

– Что за прелестный ковер! – сказал он, указывая на стену. – Изумительно!

– Ковер? – снова огрызнулся старик. – Это ковер? Паф-паф. Это не ковер, а гобелен французской королевской мануфактуры. Подарок герцогини Беррийской во время посещения Парижа государем Петром Алексеевичем. Паф-паф-паф… Доооомик.

Тут Яшенька уже совсем замолк. В картинной галерее он попробовал было сказать на ухо Уралову: «Какой великолепный Рембрандт!», и слава богу, что не сказал громко, а то бы задал ему перцу старый воин. Картина оказалась кисти Тинторетто.

Наконец сподвижник Петра привел нас в столовую.

– Обратите внимание, – торжественно заговорил он. – Стол из простого соснового дерева. Деревянные чашки и ложки… Паф-паф… А здесь, извольте поглядеть, малое окошечко прямо в кухню. Император любил, чтобы все ему подавалось самое горячее. Другие, паф-паф, не выдерживали, не терпели, обжигались…

– Да, – продолжал он с глубоким пафосом. – Было время и были люди. Ведь государыня-то, Катерина Алексеевна, сама, собственными ручками, изволила императору обед стряпать… А нынешние!.. Разве оне могут? Разве понимают? Паф-паф. Дооомикь.

Мы спускаемся в сени. Петровский солдат помогает одеться мне и Уралову. Мы даем ему по полтиннику. Яша дает дрожащей рукой синюю пятирублевку. Но старик не притрагивается к его пальто. Он равнодушно опускает бумажку в карман и произносит:

– Паф-паф. Дооомикь.

У Троице-Сергия

Москва, как и Париж, любит сокращать наименования местностей. Ходынское поле у нее – Ходынка; Пресненская часть – Пресня, Трубная площадь – просто Труба. Также коренной москвич никогда не говорит «Поеду в Троице-Сергиевскую лавру», а скажет коротко: «Поеду к Троице-Сергию». А ездит он поклониться преподобному Сергию никак не менее раза в год; обыкновенно раза три, четыре и больше. Многие же, по данному обету, отправляются в лавру по способу пешего хождения, благо она недалече от Москвы, около шестидесяти верст; это – рукой подать. Идут в день верст по пятнадцати – двадцати. Ночуют у крестьян, которые с этого живут: у них всегда наготове и сенники, и самовары, и водочка, и курочка, и яички, и густые щи. Кто победнее – несут с собою в узелках скудную провизию, а ночуют летом где-нибудь, в березовом леску, на травке; там и грибки можно собирать и душистую земляничку. Благодать! И воздух какой: на что тебе и дача?

Купец московский Парфен Изотыч – железным ломом торгует он на Балчуге – тот пешеходное паломничество совершает с легонькой хитрецой. Идут всей семьею, с услужающей девчонкой, а сзади ползет собственный экипаж, солидно нагруженный всякой домашней снедью, не считая винных изделий Петра Смирнова, копченых рыбных продуктов от Ильи Калганова, бутылок с ланинской фруктовой водой и всяких ковров, подушек, думок и перин. На ночлегах для них местные домохозяева особые комнаты отводят: так называемые «белые», или дворянские. Так они путешествуют, со всеми удобствами, не торопясь, останавливаясь раз десять на переходе. Да еще, нет-нет, Парфен Изотыч, вспотев и весь промокнув, возьмет и присядет в коляску. А как осудишь его? В мужчине десять пудов с походцем. И, кроме того, враг рода человеческого, чем ближе к святым местам, тем он становится злобнее и предприимчивее.

Удивительные бывают этому и поучительные примеры.

Соберется иногда небольшая купеческая компания, так человек в пять, шесть, и все одни мужчины. С бабами, мол, возни и хлопот не оберешься, и тащатся они еле-еле, и в святых местах от них только суета, помеха и соблазн.

Идут. Конечно, не пропуская ни одной остановки и скромно подкармливаясь кое-где на пути. И вот, совсем неизвестно почему, вдруг оказываются через пятнадцать дней в Москве, в трактире у «Яра», а у Троицы и не бывали… Как это могло случиться? Несомненно, по наваждению нечистого.

Народ попроще и без затей едет к Троице-Сергию по железной дороге, в третьем классе. Езды всего час с небольшим. Многие слезают в Хотькове, где покоятся родители преподобного. Оттуда направляются в Сергиев посад либо пешком, либо в вагоне.

На станцию Сергиево поезд приходит зимою под вечер. Еще не темно, но уже начинает темнеть. На выходной площадке трудно протолпиться, и вся она окружена санями: тут и простые одноконные извозчичьи сани, и пары в пристяжку – «голубки», и широченные тройки, запряженные неправдоподобно громадными косматыми жеребцами. Лошади гогочат. От них идут клубы пара. Извозчики и ямщики орут, наперерыв зазывая седоков. И откуда только эти шустрые кучера узнают мгновенно и безошибочно общественное положение всех людей, теснящихся на платформе со своими чемоданами, узлами, баулами и корзинами?

– Ваше сиятельство, лихо прокачу на петушке!

– Купец, пожа-пожжалуйте!

– Мамаша! На него не садитесь, энтот мигом опрокинет. В полицию с ним попадете.

– Ваше превосходительство, со мной в прошлый раз целую неделю ездили.

– Эй, Володька! Ты что такую уйму насажал? Обвяжи веревочкой, чтобы не рассыпались!

– Барин! Ечкинская тройка! Доставьте удовольствие барыне-то.

– Тетенька! Со мной недорого и спокойно!

– Ваше преосвященство. За вами нарочно приехал. Придворный монастырский ямщик… Не угодно? Прите, прите пешком-с.

– Купчиха! Садись! Отвезу почти задаром, за одну за красоту вашу! Эй, ты! Желтоглазый! Осади, сделай милость…

И все это совсем беззлобно, скорее даже ласково; так, от векового шутливого ерничества, от сытости, от здоровой игры в кровях.

Меня упрекнут, может быть, в том, что я все рассказываю в настоящем времени: говорю есть, а не было…

Но что же я могу с собою поделать, если прошлое живет во мне со всеми чувствами, звуками, песнями, криками, образами, запахами и вкусами, а теперешняя жизнь тянется передо мною как ежедневная, никогда не переменяемая, надоевшая, истрепленная фильма. И не в прошедшем ли мы живем острее, но глубже, печальнее, но слаще, чем в настоящем?

Кто мне возвратит очаровательный вкус черного хлеба с крупной солью, когда прибежишь домой, изголодавшись от беготни в одиннадцать лет, или вкус свежего огурца с сахаром, особенно если и огурец, и сахар наскоро украдены дома, на кухне. Как они громко хрустели на зубах! А вдруг кто-нибудь услышит? Я помню, как мальчишкой, лет девяти, я увидел на зеленом газоне скромные милые цветочки полевой маргаритки с нежно-розовыми лепестками, чуть-чуть окропленными росою. Это было так просто и так божественно прекрасно! Я старался не дышать, чтобы не спугнуть маргариток. Мне хотелось заплакать от радостной полноты сердца. Слов я не мог бы теперь найти для того, чтобы выразить эту красоту, хотя у детей, вероятно, находятся и такие чудесные слова… Но вот, полевая маргаритка и до сих пор мой любимый цветочек, а сердце уже не радуется. Однако легким усилием воображения я могу вызвать не теперешнюю, а ту, детскую маргаритку, какой я видел ее на расцвете жизни, и опять душа моя умиляется. Что же здесь настоящее? Та ли, дальняя, мечтаемая, но живая маргаритка или нынешняя, осязаемая пальцами, но бездушная для меня? Что вернее?

* * *

Весь посад состоит из множества маленьких деревянных домишек, похожих на скворечники, крашенные в коричневую краску, и почти в каждом доме может богомолец найти ночлег за очень небольшую плату. Сдают эти канареечные комнатки почему-то толстые румяные вдовы. «Аристократы посадского мещанства», балбешники (это те мастера, которые вытачивают и вырезывают из липового дерева игрушки и куклы) комнат не сдают. Впрочем, извозчики все знают: и уютные квартирки, и развеселые места.

Есть в посаде и две лаврские гостиницы: старая и новая, обе каменные, двухэтажные, снаружи – белые, а внутри крашенные по стенам той спокойной серьезной зеленой краской, в которую красились все духовные благотворительные и иные заведения. Я помню только большую. Там с самых ранних моих лет останавливались мы с матерью, когда она меня привозила к преподобному Сергию; там же я стаивал и позднее, когда дорос до самостоятельности. Не забыть мне никогда этих сурово зеленых стен, этих запахов воска, ладана, кваса, деревянного масла и мятного курения, этой тишины, нарушаемой важным тиканьем огромных старинных часов и мягкими шагами гостиничных послушников. Храню в памяти бережно и Соборную площадь – кусок Москвы XVI столетия. Тысячи голубей. Ковровые широченные сани, огромные серые, в яблоках, лошади, лотки с грудами красных, пунцовых, малиновых и оранжевых яблок, ларьки с деревянными игрушками: тут и медведь с кузнецом, и раздвижные солдаты, и щелкунчик, который дробит орехи, и еще много таких же прелестей. Помню даже запах рыхлого зелено-желтого снега, и конского навоза, и голубиного помета, и постного масла, и блинов…

В детстве моем приезжали мы не одни, а всегда с Еленой Александровной, близкой подругой матушки. Они дружили еще с Пензы, где они вместе учились и вместе, почти девочками, выезжали на балы в Благородное собрание. Кавалером же их в танцах бывал студент Вадковский, впоследствии митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Антоний.

Была эта Елена Александровна душа общества, хохотунья, проказница, выдумщица, веселая болтунья, бой-баба. Такой же жизнерадостной она осталась и до последних своих дней. Уже будучи взрослым, я увиделся с нею, с глубокой старухой. Судьба была немилостиво жестока к ней в последние годы ее жизни. От любимой внучки Елены, Елочки, она заразилась дифтеритом, и у нее вытек глаз, а спустя год, когда одноглазая бабушка вязала чулок, а девочка возилась у нее на коленях, то неловким движением Елочка толкнула вязальную спицу и проколола ей второй глаз. И, однако, слепая, старая, почти обнищавшая женщина умела внутренними глазами глядеть по-прежнему радостно на жизнь, любить острое слово и искренно смеяться на шутку. Потом я узнал ее жизнь. Эта вертунья, егоза, пересмешница, кокетка провела безукоризненно чистую, святую жизнь.

Убравшись в гостиничном номере, мы шли приложиться к раке преподобного, так часов в семь – половина восьмого. В церкви уже тушили паникадила, горели желтоватыми огнями восковые свечи. Жутковато, но и доверчиво было прикоснуться губами к жесткой холодной парче, таинственно и сладко пахнувшей миром. Воображение рисовало седого согбенного старичка. Идет он, сгорбившись, в беленьких одеждах по лесу, а рядом с ним большущий медведь. И думалось: вот я и упрям, и зол, и непослушен, и утянул чужую свинчатку, и матери грублю, но ты, дедушка, попроси кого-нибудь, чтобы меня там простили. А я больше никогда не буду.

Вечером уже к нам в гостиницу приходил монах, отец Леонид, тоже старый знакомый и тоже пензенский. Он был ужасно высок, ужасно черен. Его синяя борода лежала широко на его крепкой груди, и он все время ее важно поглаживал. Но – странно – когда он обращал ко мне свои маленькие черные блестящие глаза, мне все казалось, что вот-вот он сейчас подмигнет мне бровью и шепнет:

– А что, брат? Хорошо бы теперь поиграть в бабки, или в перышки, или хоть в чехарду.

Он пил очень много чаю с вареньем, с удовольствием ел севрюжину и семгу и не отказывался от рюмочки Дрей мадеры, по поглощении которой мотал головою и вздыхал:

– Грехи наши!

Потом он уходил с долгими поклонами. Ни матушка, ни Елена Александровна никогда не целовали рук у духовенства: отпечаток вольнодумства шестидесятых годов…

Утром слушали обедню. Теснота бывала в соборе непроходимая. Слышал я издали слабый тонкий голос архиерея. Два иподиакона, оба с длинными плоскими волосами, оба худые, но жилистые как крючники, одновременно рычали страшными голосами и одновременно бряцали кадилами, взвивая их выше головы. Помню, – я стоял около клироса, где железными голосами в нос однообразно пели долговязые черные монахи, и отлично помню, как один из них толкнул другого локтем в бок и произнес густым шепотом, упирая, по-владимирски, на «о»:

– Погляди, какова кормилка-те, одно слово – королева.

После обедни на паперти нас уже ожидал отец Леонид с подношением освященной просвирки. Он нас водил по лавре, показывая все ее достопримечательности. Мы стояли у гробницы Годунова, пили из ковша воду целебного источника, взбирались на крепостные лаврские стены, выдержавшие когда-то жестокую бомбардировку ляхов. Стена эта так широка, что внутри ее свободно разминутся две и две тройки; местами она расширяется до широты сводчатой залы, и в одной из этих зал отец Леонид показывал нам ее замечательную акустику. Нужно было стать по обоим концам диагонали – это выходило шагах в тридцати друг от друга, и тогда слово, сказанное самым тихим шепотом в одном конце, так необычайно ясно отдавалось в другом, что без подготовки делалось страшно. Стоящий же посредине ничего не слышал.

Ходили мы также с отцом Леонидом в лаврскую ризницу. Там было много замечательного. Панагии, посохи, митры и кресты из чистого золота, осыпанные брильянтами, ризы, вышитые руками русских государынь, медные мерки, доверху насыпанные жемчугом, редкий громадный опал, в мутной средине которого – редкая игра природы – слабо виднелась фигура креста. Вся эта церковная роскошь меня совсем не забавляла. Но когда я увидел в витрине под стеклом деревянную потемневшую липовую чашу и ветхое, полуистлевшее дырявое холщовое веретье и когда отец Леонид тихо и благоговейно произносил: «В сию некрашеную ризу облачался в годины бедствий преподобный учитель и отец наш Сергий, и из потира сего приобщал он паству», – то глубокое умиление перед простым тихим подвигом волновало всю мою душу.

А потом мы прощались с нашим монахом. Нам еще надо было, по древнему обычаю, забежать в блинный ряд, куда отцу Леониду входа не полагалось. Что-то на прощание в руку ему совала Елена Александровна, и он бормотал:

– Что вы, что вы, матушка моя. Да разве затем? Я ведь любя и уважая вас. Спасибо, спасибо… На свечи и на маслице…

А она говорила ему ласково:

– А вы бы повоздержались, отец, от этого маслица-то. Возьмите себя покрепче в руки. Чудный ты человек, а все твоя несчастная слабость…

Помню я и последнюю мою встречу с добрым монахом. Мы тоже как-то, по обыкновению, проехали в лавру, но, хотя и предупрежденный о нашем приезде, отец Леонид вечером не посетил нас. Не встретил он нас и на другой день, после обедни на клиросе. Разыскивая его, зашли мы в маленький зеленый скверик, что разбит у подножия высокой крепостной стены, которая кончается каким-то казенным трехэтажным домом, и вдруг мы услышали сверху дикий вопль:

– Оленушка! Сестра моя!

Мы подняли головы кверху. Это кричал из третьего этажа, из окна, забранного решеткой, наш злополучный инок. Черная борода его высунулась наружу и трепалась от ветра. А он кричал жалобно:

– Оленушка! Разноздрили нас с тобою, сестрица!

А проходивший мимо нас служка сказал с презрительным сожалением:

– Через свою слабость пропадает человек.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации