Текст книги "Осенние цветы"
Автор книги: Александр Куприн
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
Теперь он был вторым номером. Наклоняясь ритмически вниз, он, не глядя, принимал в обе руки холодный, упругий, тяжелый арбуз, раскачивал его вправо и, тоже почти не глядя или глядя только краем глаза, швырял его вниз и сейчас же опять нагибался за следующим арбузом. И ухо его улавливало в это время, как чмок-чмок… чмок-чмок… шлепались в руках пойманные арбузы, и тотчас же нагибался вниз и опять бросал, с шумом выдыхая из себя воздух – гхе… гхе…
Сегодняшняя работа была очень выгодной: их артель, состоявшая из сорока человек, взялась благодаря большой спешке за работу не поденно, а сдельно, по-подводно. Старосте – огромному, могучему полтавцу Заворотному – удалось чрезвычайно ловко обойти хозяина, человека молодого и, должно быть, еще не очень опытного. Хозяин, правда, спохватился позднее и хотел переменить условия, но ему вовремя отсоветовали опытные бахчевники. «Бросьте. Убьют», – сказали ему просто и твердо. Вот из-за этой-то удачи каждый член артели зарабатывал теперь до четырех рублей в сутки. Все они работали с необыкновенным усер-днем, даже с какой-то яростью, и если бы возможно было измерить каким-нибудь прибором работу каждого из них, то, наверно, по количеству сделанных пудо-футов она равнялась бы рабочему дню большого воронежского битюга.
Однако Заворотный и этим был недоволен – он все поторапливал и поторапливал своих хлопцев. В нем говорило профессиональное честолюбие: он хотел довести ежедневный заработок каждого члена артели до пяти рублей на рыло. И весело, с необычайной легкостью мелькали от пристани до подводы, вертясь и сверкая, мокрые зеленые и белые арбузы, и слышались их сочные всплески о привычные ладони.
Но вот в порту на землечерпательной машине раздался длинный гудок. Ему отозвался другой, третий на реке, еще несколько на берегу, и долго они ревели вместе мощным разноголосым хором.
– Ба-а-а-ст-а-а! – хрипло и густо, точь-в-точь как паровозный гудок, заревел Заворотный.
И вот последние чмок-чмок – и работа мгновенно остановилась.
Платонов с наслаждением выпрямил спину и выгнул ее назад и расправил затекшие руки. Он с удовольствием подумал о том, что уже переболел ту первую боль во всех мускулах, которая так сказывается в первые дни, когда с отвычки только что втягиваешься в работу. А до этого дня, просыпаясь по утрам в своем логовище на Темниковской, – тоже по условному звуку фабричного гудка, – он в первые минуты испытывал такие страшные боли в шее, спине, в руках и ногах, что ему казалось, будто только чудо сможет заставить его встать и сделать несколько шагов.
– Иди-и-и обед-а-ть! – завопил опять Заворотный.
Крючники сходили к воде, становились на колени или ложились ничком на сходнях или на плотах и, зачерпывая горстями воду, мыли мокрые разгоревшиеся лица и руки. Тут же на берегу, в стороне, где еще осталось немного травы, расположились они к обеду: положили в круг десяток самых спелых арбузов, черного хлеба и двадцать тараней. Гаврюшка Пуля уже бежал с полуведерной бутылкой в кабак и пел на ходу солдатский сигнал к обеду:
Бери ложку, тащи бак,
Нету хлеба, лопай так.
Босой мальчишка, грязный и такой оборванный, что на нем было гораздо больше голого собственного тела, чем одежды, подбежал к артели.
– Который у вас тут Платонов? – спросил он, быстро бегая вороватыми глазами.
Сергей Иванович назвал себя:
– Я – Платонов, а тебя как дразнят?
– Тут за углом, за церковью, тебя барышня какая-то ждет… На записку тебе.
Артель густо заржала.
– Чего рты-то порасстегивали, дурачье! – сказал спокойно Платонов. – Давай сюда записку.
Это было письмо от Женьки, написанное круглым, наивным, катящимся детским почерком и не очень грамотное.
«Сергей Иваныч. Простите, что я вас без – покою. Мне нужно с вами поговорить по очень, очень важному делу. Не стала бы тревожить, если бы Пустяки. Всего только на 10 минут. Известная вам Женька от Анны Марковны».
Платонов встал.
– Я пойду ненадолго, – сказал он Заворотному. – Как начнете, буду на месте.
– Тоже дело нашел, – лениво и презрительно отозвался староста. – На это дело ночь есть… Иди, иди, кто ж тебя держит. А только как начнем работать, тебя не будет, то нонешний день не в счет. Возьму любого босяка. А сколько он наколотит кавунов, – тоже с тебя… Не думал я, Платонов, про тебя, что ты такой кобель…
Женька ждала его в маленьком скверике, приютившемся между церковью и набережной и состоявшем из десятка жалких тополей. На ней было серое цельное выходное платье, простая круглая соломенная шляпа с черной ленточкой. «А все-таки, хоть и скромно оделась, – подумал Платонов, глядя на нее издали своими привычно прищуренными глазами, – а все-таки каждый мужчина пройдет мимо, посмотрит и непременно три-четыре раза оглянется: сразу почувствует особенный тон».
– Здравствуй, Женька! Очень рад тебя видеть, – приветливо сказал он, пожимая руку девушки. – Вот уж не ждал-то!
Женька была скромна, печальна и, видимо, чем-то озабочена. Платонов это сразу понял и почувствовал.
– Ты меня извини, Женечка, я сейчас должен обедать, – сказал он, – так, может быть, ты пойдешь вместе со мной и расскажешь, в чем дело, а я заодно успею поесть. Тут неподалеку есть скромный кабачишко. В это время там совсем нет народа, и даже имеется маленькое стойлице вроде отдельного кабинета, – там нам с тобой будет чудесно. Пойдем! Может быть, и ты что-нибудь скушаешь.
– Нет, я есть не буду, – ответила Женька хрипло, – и я недолго тебя задержу… несколько минут. Надо посоветоваться, поговорить, а мне не с кем.
– Очень хорошо… Идем же! Чем только могу, готов всем служить. Я тебя очень люблю, Женька!
Она поглядела на него грустно и благодарно.
– Я это знаю, Сергей Иванович, оттого и пришла.
– Может быть, денег нужно? Говори прямо. У меня у самого немного, но артель мне поверит вперед.
– Нет, спасибо… Совсем не то. Я уж там, куда пойдем, все разом расскажу.
В темноватом низеньком кабачке, обычном притоне мелких воров, где торговля производилась только вечером, до самой глубокой ночи, Платонов занял маленькую полутемную каморку.
– Дай мне мяса вареного, огурцов, большую рюмку водки и хлеба, – приказал он полевому.
Половой – молодой малый с грязным лицом, курносый, весь такой засаленный и грязный, как будто его только что вытащили из помойной ямы, – вытер губы и сипло спросил:
– На сколько копеек хлеба?
– На сколько выйдет.
Потом он рассмеялся:
– Неси как можно больше, – потом посчитаемся… И квасу!..
– Ну, Женя, говори, какая у тебя беда… Я уж по лицу вижу, что беда или вообще что-то кислое… Рассказывай!
Женька долго теребила свой носовой платок и глядела себе на кончики туфель, точно собираясь с силами. Ею овладела робость – никак не приходили на ум нужные, важные слова. Платонов пришел ей на помощь:
– Не стесняйся, милая Женя, говори все, что есть! Ты ведь знаешь, что я человек свой и никогда не выдам. А может быть, и впрямь что-нибудь хорошее посоветую. Ну, бух с моста в воду – начинай!
– Вот я именно и не знаю, как начать-то, – сказала Женька нерешительно. – Вот что, Сергей Иванович, больная я… Понимаете? – нехорошо больна… Самою гадкою болезнью… Вы знаете, – какой?
– Дальше! – сказал Платонов, кивнув головой.
– И давно это у меня… больше месяца… может быть, полтора… Да, больше чем месяц, потому что я только на троицу узнала об этом…
Платонов быстро потер лоб рукой.
– Подожди, я вспомнил… Это в тот день, когда я там был вместе со студентами… Не так ли?
– Верно, Сергей Иванович, так…
– Ах, Женька, – сказал Платонов укоризненно и с сожалением. – А ведь знаешь, что после этого двое студентов заболели… Не от тебя ли?
Женька гневно и презрительно сверкнула глазами.
– Может быть, и от меня… Почем я знаю? Их много было… Помню, вот этот был, который еще все лез с вами подраться… Высокий такой, белокурый, в пенсне…
– Да, да… Это – Собашников. Мне передавали… Это – он… Ну, этот еще ничего – фатишка! А вот другой, – того мне жаль. Я хоть давно его знаю, но как-то никогда не справлялся толком об его фамилии… Помню только, что фамилия происходит от какого-то города – Полянска… Звенигородска… Товарищи его звали Рамзес… Когда врачи, – он к нескольким врачам обращался, – когда они сказали ему бесповоротно, что он болен люэсом, он пошел домой и застрелился… И в записке, которую он написал, были удивительные слова, приблизительно такие: «Я полагал весь смысл жизни в торжестве ума, красоты и добра; с этой же болезнью я не человек, а рухлядь, гниль, падаль, кандидат в прогрессивные паралитики. С этим не мирится мое человеческое достоинство. Виноват же во всем случившемся, а значит, и в моей смерти, только один я, потому что, повинуясь минутному скотскому влечению, взял женщину без любви, за деньги. Потому я и заслужил наказание, которое сам на себя налагаю…» Мне его очень жаль… – прибавил Платонов тихо.
Женька раздула ноздри.
– А мне вот ни чуточки.
– Напрасно… Ты теперь, малый, уйди. Когда нужно будет, я тебя покричу, – сказал Платонов услужающему. – Совсем напрасно, Женечка! Это был необыкновенно крупный и сильный человек. Такие попадаются один на сотни тысяч. Я не уважаю самоубийц. Чаще всего это – мальчишки, которые стреляются и вешаются по пустякам, подобно ребенку, которому не дали конфетку, и он бьется назло окружающим об стену. Но перед его смертью я благоговейно и с горечью склоняю голову. Он был умный, щедрый, ласковый человек, внимательный ко всем и, как видишь, слишком строгий к себе.
– А мне это решительно все равно, – упрямо возразила Женька, – умный или глупый, честный или нечестный, старый или молодой, – я их всех возненавидела! Потому что, – погляди на меня, – что я такое? Какая-то всемирная плевательница, помойная яма, отхожее место. Подумай, Платонов, ведь тысячи, тысячи человек брали меня, хватали, хрюкали, сопели надо мной, и всех тех, которые были, и тех, которые могли бы еще быть на моей постели, – ах! как ненавижу я их всех! Если бы могла, я осудила бы их на пытку огнем и железом!.. Я велела бы…
– Ты злая и гордая, Женя, – тихо сказал Платонов.
– Я была и не злая и не гордая… Это только теперь. Мне не было десяти лет, когда меня продала родная мать, и с тех пор я пошла гулять по рукам… Хоть бы кто-нибудь во мне увидел человека! Нет!.. Гадина, отребье, хуже нищего, хуже вора, хуже убийцы!.. Даже палач… – у нас и такие бывают в заведении, – и тот отнесся бы ко мне свысока, с омерзением: я – ничто, я – публичная девка! Понимаете ли вы, Сергей Иванович, какое это ужасное слово? Пу-бли-чная!.. Это значит ничья: ни своя, ни папина, ни мамина, ни русская, ни рязанская, а просто – публичная! И никому ни разу в голову не пришло подойти ко мне и подумать: а ведь это тоже человек, у него сердце и мозг, он о чем-то думает, что-то чувствует, ведь он сделан не из дерева и набит не соломой, трухой или мочалкой! И все-таки это чувствую только я. Я, может быть, одна из всех, которая чувствует ужас своего положения, эту черную, вонючую, грязную яму Но ведь все девушки, с которыми я встречалась и с которыми вот теперь живу, – поймите, Платонов, поймите меня! – ведь они ничего не сознают!.. Говорящие, ходящие куски мяса! И это еще хуже, чем моя злоба!..
– Ты права! – тихо сказал Платонов, – и вопрос этот такой, что с ним всегда упрешься в стену. Вам никто не поможет…
– Никто, никто!.. – страстно воскликнула Женька. – Помнишь ли, – при тебе это было: увез студент нашу Любку…
– Как же, хорошо помню!.. Ну и что же?
– А то, что вчера она вернулась обтрепанная, мокрая… Плачет… Бросил, подлец!.. Поиграл в доброту, да и за щеку! Ты, говорит, – сестра! Я, говорит, тебя спасу, я тебя сделаю человеком…
– Неужели так?
– Так!.. Одного человека я видела, ласкового и снисходительного, без всяких кобелиных расчетов, – это тебя. Но ведь ты совсем другой. Ты какой-то странный. Ты все где-то бродишь, ищешь чего-то… Вы простите меня, Сергей Иванович, вы блаженненький какой-то!.. Вот потому-то я к вам и пришла, к вам одному!..
– Говори, Женечка…
– И вот, когда я узнала, что больна, я чуть с ума не сошла от злобы, задохлась от злобы… Я подумала: вот и конец, стало быть, нечего жалеть больше, не о чем печалиться, нечего ждать… Крышка!.. Но за все, что я перенесла, – неужели нет отплаты? Неужели нет справедливости на свете? Неужели я не могу наслаждаться хоть местью? – за то, что я никогда не знала любви, о семье знаю только понаслышке, что меня, как паскудную собачонку подзовут, погладят и потом сапогом по голове – пошла прочь! – что меня сделали из человека, равного всем им, не глупее всех, кого я встречала, сделали половую тряпку, какую-то сточную трубу для их пакостных удовольствий? Тьфу!.. Неужели за все за это я должна еще принять и такую болезнь с благодарностью?.. Или я раба? Бессловесный предмет?.. Вьючная кляча?.. И вот, Платонов, тогда-то я решила заражать их всех – молодых, старых, бедных, богатых, красивых, уродливых, – всех, всех, всех!..
Платонов, давно уже отставивший от себя тарелку, глядел на нее с изумлением и даже больше – почти с ужасом. Ему, видевшему в жизни много тяжелого, грязного, порою даже кровавого, – ему стало страшно животным страхом перед этим напряжением громадной неизлившейся ненависти. Очнувшись, он сказал:
– Один великий французский писатель рассказывает о таком случае. Пруссаки завоевали французов и всячески издевались над ними: расстреливали мужчин, насиловали женщин, грабили дома, поля сжигали… И вот одна красивая женщина – француженка – очень красивая, заразившись, стала назло заражать всех немцев, которые попадали к ней в объятья. Она сделала больными целые сотни, может быть, даже тысячи… И когда она умирала в госпитале, она с радостью и с гордостью вспоминала об этом… Но ведь то были враги, попиравшие ее отечество и избивавшие ее братьев… Но ты, ты, Женечка?..
– А я всех, именно всех! Скажите мне, Сергей Иванович, по совести только скажите, если бы вы нашли на улице ребенка, которого кто-то обесчестил, надругался над ним… ну, скажем, выколол бы ему глаза, отрезал уши, – и вот вы бы узнали, что этот человек сейчас проходит мимо вас и что только один бог, если только он есть, смотрит на вас в эту минуту с небеси, – что бы вы сделали?
– Не знаю, – ответил глухо и потупившись Платонов, но он побледнел, и пальцы его под столом судорожно сжались в кулаки. – Может быть, убил бы его…
– Не «может быть», а наверно! Я вас знаю, я вас чувствую. Ну, а теперь подумайте: ведь над каждой из нас так надругались, когда мы были детьми!.. Детьми! – страстно простонала Женька и закрыла на мгновение глаза ладонью. – Об этом ведь, помнится, и вы как-то говорили у нас, чуть ли не в тот самый вечер, на троицу… Да, детьми, глупыми, доверчивыми, слепыми, жадными, пустыми… И не можем мы вырваться из своей лямки… куда пойдешь? что сделаешь?.. И вы не думайте, пожалуйста, Сергей Иванович, что во мне сильна злоба только к тем, кто именно меня, лично меня обижали… Нет, вообще ко всем нашим гостям, к этим кавалерам, от мала до велика… Ну и вот я решилась мстить за себя и за своих сестер. Хорошо это или нет?..
– Женечка, я, право, не знаю… Я не могу… я ничего не смею сказать… Я не понимаю.
– Но и не в этом главное… А главное вот в чем… Я их заражала и не чувствовала ничего – ни жалости, ни раскаяния, ни вины перед богом или перед отечеством. Во мне была только радость, как у голодного волка, который дорвался до крови… Но вчера случилось что-то, чего и я не могу понять. Ко мне пришел кадет, совсем мальчишка, глупый, желторотый… Он ко мне ходил еще с прошлой зимы… И вот вдруг я пожалела его… Не оттого, что он был очень красив и очень молод, и не оттого, что он всегда был очень вежлив, пожалуй, даже нежен… Нет, у меня бывали и такие и такие, но я не щадила их: я с наслаждением отмечала их, точно скотину, раскаленным клеймом… А этого я вдруг пожалела… Я сама не понимаю – почему? Я не могу разобраться. Мне казалось, что это все равно, что украсть деньги у дурачка, у идиотика, или ударить слепого, или зарезать спящего… Если бы он был какой-нибудь заморыш, худосочный или поганенький, блудливый старикашка, я не остановилась бы. Но он был здоровый, крепкий, с грудью и с руками, как у статуи… и я не могла… Я отдала ему деньги, показала ему свою болезнь, словом, была дура дурой. Он ушел от меня… расплакался… И вот со вчерашнего вечера я не спала. Хожу как в тумане… Стало быть, – думаю я вот теперь, – стало быть, то, что я задумала – моя мечта заразить их всех, заразить их отцов, матерей, сестер, невест, – хоть весь мир, – стало быть, это все было глупостью, пустой фантазией, раз я остановилась?.. Опять-таки я ничего не понимаю… Сергей Иванович, вы такой умный, вы так много видели в жизни, – помогите же мне найти теперь себя!..
– Не знаю, Женечка! – тихо произнес Платонов. – Не то, что я боюсь говорить тебе или советовать, но я совсем ничего не знаю. Это выше моего рассудка… выше совести…
Женя скрестила пальцы с пальцами и нервно хрустнула ими.
– И я не знаю… Стало быть, то, что я думала, – неправда?.. Стало быть, мне остается только одно… Эта мысль сегодня утром пришла мне в голову…
– Не делай, не делай этого, Женечка!.. Женя!.. – быстро перебил ее Платонов.
– …Одно: повеситься…
– Нет, нет, Женя, только не это!.. Будь другие обстоятельства, непреоборимые, я бы, поверь, смело сказал тебе: ну что же, Женя, пора кончить базар… Но тебе вовсе не это нужно… Если хочешь, я подскажу тебе один выход, не менее злой и беспощадный, но который, может быть, во сто раз больше насытит твой гнев…
– Какой это? – устало спросила Женя, сразу точно увядшая после своей вспышки.
– А вот какой… Ты еще молода, и, по правде я тебе окажу, ты очень красива, то есть ты можешь быть, если захочешь, необыкновенно эффектной… Это даже больше, чем красота. Но ты еще никогда не знала размеров и власти своей наружности, а главное, ты не знаешь, до какой степени обаятельны такие натуры, как ты, и как они властно приковывают к себе мужчин и делают из них больше чем рабов и скотов… Ты гордая, ты смелая, ты независимая, ты умница… Я знаю: ты много читала, предположим даже дрянных книжек, но все-таки читала, у тебя язык совсем другой, чем у других. При удачном обороте жизни ты можешь вылечиться, ты можешь уйти из этих «Ямков» на свободу. Тебе стоит только пальцем пошевельнуть, чтобы видеть у своих ног сотни мужчин, покорных, готовых для тебя на подлость, на воровство, на растрату… Владей ими на тугих поводьях, с жестоким хлыстом в руках!.. Разоряй их, своди с ума, пока у тебя хватит желания и энергии!.. Посмотри, милая Женя, кто ворочает теперь жизнью, как не женщины! Вчерашняя горничная, прачка, хористка раскусывают миллионные состояния, как тверская баба подсолнушки. Женщина, едва умеющая подписать свое имя, влияет иногда через мужчину на судьбу целого королевства. Наследные принцы женятся на вчерашних потаскушках, содержанках… Женечка, вот тебе простор для твоей необузданной мести, а я полюбуюсь тобою издали… А ты, – ты замешана именно из этого теста – хищницы, разорительницы… Может быть, не в таком размахе, но ты бросишь их себе под ноги.
– Нет, – слабо улыбнулась Женька. – Я думала об этом раньше… Но выгорело во мне что-то главное. Нет у меня сил, нет у меня воли, нет желаний… Я вся какая-то пустая внутри, трухлявая… Да вот, знаешь, бывает гриб такой – белый, круглый, – сожмешь его, а оттуда нюхательный порошок сыплется. Так и я. Все во мне эта жизнь выела, кроме злости. Да и вялая я, и злость моя вялая… Опять увижу какого-нибудь мальчишку, пожалею, опять буду казниться. Нет, уж лучше так…
Она замолчала. И Платонов не знал, что сказать. Стало обоим тяжело и неловко. Наконец Женька встала и, не глядя на Платонова, протянула ему холодную, слабую руку.
– Прощайте, Сергей Иванович! Простите, что я отняла у вас время… Что же, я сама вижу, что вы помогли бы мне, если бы сумели… Но уж, видно, тут ничего не попишешь. Прощайте!..
– Только глупости не делай, Женечка! Умоляю тебя!..
– Ладно уж! – сказала она и устало махнула рукой.
Выйдя из сквера, они разошлись, но, пройдя несколько шагов, Женька вдруг окликнула его:
– Сергей Иванович, а Сергей Иванович!..
Он остановился, обернулся, подошел к ней.
– Ванька-Встанька у нас вчера подох в зале. Прыгал-прыгал, а потом вдруг и окочурился… Что ж, по крайней мере легкая смерть! И еще я забыла вас спросить, Сергей Иванович… Это уж последнее… Есть бог или нет?
Платонов нахмурился.
– Что я тебе отвечу? Не знаю. Думаю, что есть, но не такой, как мы его воображаем. Он – больше, мудрее, справедливее…
– А будущая жизнь? Там, после смерти? Вот, говорят, рай есть или ад? Правда это? Или ровно ничего? Пустышка? Сон без сна? Темный подвал?
Платонов молчал, стараясь не глядеть на Женьку.
Ему было тяжело и страшно.
– Не знаю, – сказал он наконец с усилием. – Не хочу тебе врать.
Женька вздохнула и улыбнулась жалкой, кривой улыбкой.
– Ну, спасибо, мой милый. И на том спасибо… Желаю вам счастья. От души. Ну, прощайте…
Она отвернулась от него и стала медленно, колеблющейся походкой взбираться в гору.
Платонов как раз вернулся на работу вовремя. Босячня, почесываясь, позевывая, разминая свои привычные вывихи, становилась по местам. Заворотный издали своими зоркими глазами увидал Платонова и закричал на весь порт:
– Поспел-таки, сутулый черт!.. А я уж хотел тебя за хвост и из компании вон… Ну, становись!..
– И кобель же ты у меня, Сережка!.. – прибавил он ласково. – Хоша бы ночью, а то, – гляди-ка, среди бела дня захороводил…
V
Суббота была обычным днем докторского осмотра, к которому во всех домах готовились очень тщательно и с трепетом, как, впрочем, готовятся и дамы из общества, собираясь с визитом к врачу-специалисту: старательно делали свой интимный туалет и непременно надевали чистое нижнее белье, даже по возможности более нарядное. Окна на улицу были закрыты ставнями, а у одного из тех окон, что выходили во двор, поставили стол с твердым валиком под спину.
Все девушки волновались… «А вдруг болезнь, которую сама не заметила?.. А там – отправка в больницу, позор, скука больничной жизни, плохая пища, тяжелое лечение…»
Только Манька Большая, или иначе Манька Крокодил, Зоя и Генриетта – тридцатилетние, значит уже старые по ямскому счету, проститутки, все видевшие, ко всему притерпевшиеся, равнодушные в своем деле, как белые жирные цирковые лошади, оставались невозмутимо спокойными. Манька Крокодил даже часто говорила о самой себе:
– Я огонь и воду прошла и медные трубы… Ничто уже больше ко мне не прилипнет.
Женька с утра была кротка и задумчива. Подарила Маньке Беленькой золотой браслет, медальон на тоненькой цепочке со своей фотографией и серебряный нашейный крестик. Тамару упросила взять на память два кольца: одно – серебряное раздвижное о трех обручах, в средине – сердце, а под ним две руки, которые сжимали одна другую, когда все три части кольца соединялись, а другое – из золотой тонкой проволоки с альмандином.
– А мое белье, Тамарочка, отдай Аннушке, горничной. Пусть выстирает хорошенько и носит на здоровье, на память обо мне.
Они были вдвоем в комнате Тамары. Женька с утра еще послала за коньяком и теперь медленно, точно лениво, тянула рюмку за рюмкой, закусывая лимоном с кусочком сахара. В первый раз это наблюдала Тамара и удивлялась, потому что всегда Женька была не охотница до вина и пила очень редко и то только по принуждению гостей.
– Что это ты сегодня так раздарилась? – спросила Тамара. – Точно умирать собралась или в монастырь идти?..
– Да я и уйду, – ответила вяло Женька. – Скучно мне, Тамарочка!..
– Кому же весело из нас?
– Да нет!.. Не то что скучно, а как-то мне все – все равно… Гляжу вот я на тебя, на стол, на бутылку, на свои руки, ноги и думаю, что все это одинаково и все ни к чему… Нет ни в чем смысла… Точно на какой-то старой-престарой картине. Вот смотри: идет по улице солдат, а мне все равно, как будто завели куклу и она двигается… И что мокро ему под дождем, мне тоже все равно… И что он умрет, и я умру, и ты, Тамара, умрешь, – тоже в этом я не вижу ничего ни страшного, ни удивительного… Так все для меня просто и скучно…
Женька помолчала, выпила еще рюмку, пососала сахар и, все еще глядя на улицу, вдруг спросила:
– Скажи мне, пожалуйста, Тамара, я вот никогда еще тебя об этом не спрашивала, откуда ты к нам поступила сюда, в дом? Ты совсем не похожа на всех нас, ты все знаешь, у тебя на всякий случай есть хорошее, умное слово… Вон и по-французски как ты тогда говорила хорошо! А никто из нас о тебе ровно ничего не знает… Кто ты?
– Милая Женечка, право не стоит… Жизнь как жизнь… Была институткой, гувернанткой была, в хоре пела, потом тир в летнем саду держала, а потом спуталась с одним шарлатаном и сама научилась стрелять из винчестера… По циркам ездила, – американскую амазонку изображала. Я прекрасно стреляла… Потом в монастырь попала. Там пробыла года два… Много было у меня… Всего не упомнишь… Воровала.
– Много ты пожила… пестро…
– Мне и лет-то немало. Ну, как ты думаешь, – сколько?
– Двадцать два, двадцать четыре?..
– Нет, ангел мой! Тридцать два ровно стукнуло неделю тому назад. Я, пожалуй что, старше всех вас здесь у Анны Марковны. Но только ничему я не удивлялась, ничего не принимала близко к сердцу. Как видишь, не пью никогда… Занимаюсь очень бережно уходом за своим телом, а главное – самое главное – не позволяю себе никогда увлекаться мужчинами…
– Ну, а Сенька твой?..
– Сенька – это особая статья: сердце бабье глупое, нелепое… Разве оно может жить без любви? Да и не люблю я его, а так… самообман… А впрочем, Сенька мне скоро очень понадобится.
Женька вдруг оживилась и с любопытством поглядела на подругу:
– Но здесь-то, в этой дыре, как ты застряла? – умница, красивая, обходительная такая…
– Долго рассказывать… Да и лень… Попала я сюда из-за любви: спуталась с одним молодым человеком и делала с ним вместе революцию. Ведь мы всегда так поступаем, женщины: куда милый смотрит, туда и мы, что милый видит, то и мы… Не верила я душой-то в его дело, а пошла. Льстивый был человек, умный, говорун, красавец… Только оказался он потом подлецом и предателем. Играл в революцию, а сам товарищей выдавал жандармам. Провокатором был. Как его убили и разоблачили, так с меня и вся дурь соскочила. Однако пришлось скрываться… Паспорт переменила. Тут мне посоветовали, что легче всего прикрыться желтым билетом… А там и пошло!.. Да и здесь я вроде как на подножном корму: придет время, удастся у меня минутка – уйду!
– Куда? – с нетерпением спросила Женя.
– Свет велик… А я жизнь люблю!.. Вот я так же и в монастыре: жила, жила, пела антифоны и задостойники, пока не отдохнула, не соскучилась вконец, а потом сразу – хон! и в кафешантан… Хорош скачок? Так и отсюда… В театр пойду, в цирк, в кордебалет… а больше, знаешь, тянет меня, Женечка, все-таки воровское дело… Смелое, опасное, жуткое и какое-то пьяное… Тянет!.. Ты не гляди на меня, что я такая приличная и скромная и могу казаться воспитанной девицей. Я совсем-совсем другая.
У нее вдруг ярко и весело вспыхнули глаза.
– Во мне дьявол живет!
– Хорошо тебе! – задумчиво и с тоской произнесла Женя, – ты хоть хочешь чего-нибудь, а у меня душа дохлая какая-то… Вот мне двадцать лет, а душа у меня старушечья, сморщенная, землей пахнет… И хоть пожила бы толком!.. Тьфу!.. Только слякоть какая-то была.
– Брось, Женя, ты говоришь глупости. Ты умна, ты оригинальна, у тебя есть та особенная сила, перед которой так охотно ползают и пресмыкаются мужчины. Уходи отсюда и ты. Не со мной, конечно, – я всегда одна, – а уйди сама по себе.
Женька покачала головой и тихо, без слез, спрятала свое лицо в ладонях.
– Нет, – отозвалась она глухо после долгого молчания, – нет, у меня это не выходит: изжевала меня судьба!..
Не человек я больше, а какая-то поганая жвачка… Эх! – вдруг махнула она рукой. – Выпьем-ка, Женечка, лучше коньячку, – обратилась она сама к себе, – и пососем лимончик!.. Брр… гадость какая!.. И где это Аннушка всегда такую мерзость достанет? Собаке шерсть если помазать, так облиняет… И всегда, подлая, полтинник лишний возьмет. Раз я как-то спрашиваю ее: «Зачем деньги копишь?» – «А я, говорит, на свадьбу коплю. Что ж, говорит, будет мужу моему за радость, что я ему одну свою невинность преподнесу! Надо еще сколько-нибудь сотен приработать». Счастливая она!.. Тут у меня, Тамара, денег немножко есть, в ящичке под зеркалом, ты ей передай, пожалуйста…
– Да что ты, дура, помирать, что ли, хочешь? – резко, с упреком сказала Тамара.
– Нет, я так, на всякий случай… Возьми-ка, возьми деньги! Может быть, меня в больницу заберут… А там, как знать, что произойдет? Я мелочь себе оставила на всякий случай… А что же, если и в самом деле, Тамарочка, я захотела бы что-нибудь над собой сделать, неужели ты стала бы мешать мне?
Тамара поглядела на нее пристально, глубоко и спокойно. Глаза Женьки были печальны и точно пусты. Живой огонь погас в них, и они казались мутными, точно выцветшими, с белками, как лунный камень.
– Нет, – сказала наконец тихо, но твердо Тамара. – Если бы из-за любви – помешала бы, если бы из-за денег – отговорила бы, но есть случаи, когда мешать нельзя. Способствовать, конечно, не стала бы, но и цепляться за тебя и мешать тебе тоже не стала бы.
В это время по коридору пронеслась с криком быстроногая экономка Зося:
– Барышни, одеваться! – Доктор приехал… Барышни, одеваться!.. Барышни, живо!..
– Ну, иди, Тамара, иди! – ласково сказала Женька, вставая. – Я к себе зайду на минутку, – я еще не переодевалась, хоть, правда, это тоже все равно. Когда будут меня вызывать, и если я не поспею, крикни, сбегай за мной.
И, уходя из Тамариной комнаты, она как будто невзначай обняла ее за плечо и ласково погладила.
Доктор Клименко – городской врач – приготовлял в зале все необходимое для осмотра: раствор сулемы, вазелин и другие вещи, и все это расставлял на отдельном маленьком столике. Здесь же у него лежали и белые бланки девушек, заменявшие им паспорта, и общий алфавитный список. Девушки, одетые только в сорочки, чулки и туфли, стояли и сидели в отдалении. Ближе к столу стояла сама хозяйка – Анна Марковна, а немножко сзади ее – Эмма Эдуардовна и Зося.
Доктор, старый, опустившийся, грязноватый, ко всему равнодушный человек, надел криво на нос пенсне, поглядел в список и выкрикнул:
– Александра Будзинская!..
Вышла нахмуренная, маленькая, курносая Нина. Сохраняя на лице сердитое выражение и сопя от стыда, от сознания своей собственной неловкости и от усилий, она неуклюже взлезла на стол. Доктор, щурясь через пенсне и поминутно роняя его, произвел осмотр.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.