Текст книги "Смерть никто не считает"
Автор книги: Александр Лепещенко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Отцовский бег прервал… Инфаркт… Изумлённое, распухшее лицо Сергея Сергеевича было не узнать. Из-за этого сын даже засомневался: «А кого мы с матерью и сёстрами схоронили?.. Отца ли?» Нет, не то чтобы Иван не понимал, что папа умер. Конечно, понимал. Но уж очень ему хотелось всё отыграть назад. Тогда-то на глаза и попались такие строки:
И опять смешал фигуры,
Положил опять их в чашу,
Кинул наземь пред собою
И выкрикивал, что вышло:
«Белым кверху пали пешки,
Красным – прочие фигуры;
Пятьдесят и восемь счётом!»
Это страшно поразило Первоиванушкина – отцу его едва исполнилось пятьдесят восемь. Сестры ещё не были устроены в жизни: Людмила только-только поступила на первый курс пединститута, а Ольга перешла в восьмой класс.
Подражая старшей сестре, новоиспечённая восьмиклассница отрезала косы. Отменила торопливый голосок. Приосанилась. И синещёкий сосед-бригадир согласился взять её на консервный завод, немного подзаработать во время каникул. Весь август Оля с воодушевлением носила домой огурцы, патиссоны и кабачки – горда собой была очень, ведь и она, как большая, «обеспечивала» теперь семью.
Сам же Иван отсылал домой половину лейтенантского жалованья, не беря во внимание матушкины возражения. «Купишь что-нибудь Люде и Оленьке. Всё. Баста», – итожил он. Не стали препятствием и крепнущие отношения с Илонкой – деньги приходили матери всё так же исправно. Александра Алексеевна плакала и благодарила сына, а он клокотал в телефонную трубку: «Ничё, мам, страхи – прочь! Выдюжим… Люблю тебя и девчонок!»
Илона проявляла невероятный такт.
В зеркально-чёрных зрачках её отражалось что-то, что давало Ивану Сергеевичу право сказать: «Я ей своим бесстрашьем полюбился… Она же мне – сочувствием своим». Первоиванушкин словно заполучил карту, указующую как миновать опасные воды и ступить на благословенную землю.
Нежные чувства осаждали молодых людей.
Они шатались по бледным улицам Гаджиево, но им казалось, что это самые прекрасные проспекты.
Он проникновенно читал ей лирику Маяковского, «становившегося из Владимира Владимировича Владимиром Необходимычем». Говорил, что у поэта «в жёлтую кофту душа от осмотров укутана» и что он большая загадка – «весь не вмещается между башмаками и шляпой». Брови девушки распахивались, глаза осторожно темнели – она слушала Ивана и не могла наслушаться. А он, замечая её восхищённый лилейный вид, осекался на полуслове. Вдруг осознавал, что никаких письменных подтверждений её любви совершенно не нужно, всё решается жизнью.
А бывали мгновения, когда Гаджиево превращалось в блеклую, обморочную точку. Внизу проваливались улицы, а вверху плыла небесная река и уносила их двоих в журчащий сумрак…
Иван встрепенулся, огляделся и не сразу сообразил, где находится.
«Кажется, я снова задремал. Пропитался усталостью, как будто простоял вахту на мостике… Не спать, не спать».
– Так, сколько сейчас? – штурман уставился на огромную стрелу часов.
«Ага, двадцать девятнадцать… А командир приказал сделать прокладку и доложить к двадцати двум… Успею…»
Это «успею» ввинчивалось в мозги, толкалось, торопило.
Он развернул карту и стал прокладывать курс к Бермудским островам.
Глава десятая
Первоиванушкин счислял координаты, священнодействуя над картой, и тут его прошибло, как от знатного табака. Вспомнился не только сам табак, но и боцман Ездов, любивший закладывать его в нос. «Уступать морю нельзя, Вань, – наставлял по первой Василий Федорович. – Свирепеет ли оно от штормов, варится ли, как чертов котёл, ну и пусть!.. Побесится, покипит да холодной пеной изойдёт, но зато будет по-твоему…»
– Всё, всё по моему хотению, по моему велению, – взвился вдруг Иван Сергеевич. Сорокапятилетний Ездов – самый возрастной в их экипаже – вызывал у него искреннюю симпатию.
«Этакий сокровенный человек, – думал штурман, – ну да… и заботчик, и каждому сотоварищ… О Ездове, пожалуй, не скажешь, что не одарён чувствительностью».
Сам же боцман из названых братьев более других выделял именно Ивана. Радонов был, по мнению Ездова, «слишком щелочным», Широкорад – «закрытым на тридцать три заслонки», а вот Первоиванушкин – «душа и мордаш».
Водилась у старшего мичмана Ездова одна страстишка – цветочки. Он так и прозывал их: «цветочки». Василий Федорович даже познакомил с ними Первоиванушкина, заглянувшего как-то раз к нему в общежитие: «Вот этого, значит, Федей величают, – представлял избоченившегося фертом верзилу Ездов, – а эта кровинка, в горшке с африканским слоном, – Аннушка, а тот розанчик, на холодильнике, – Парфён». Отчего «розанчика» боцман окрестил Парфеном (с греческого «девственным»), он, правда, не пояснил. А штурман уточнять и не стал.
Иван Сергеевич доподлинно знал от моряков, что при родах жена и младенчик Ездова на свете этом не задержались. Оттого боцман в бессемейниках и сбывался. Вдовствовал. Несчастье же постигло Анну Григорьевну Ездову там, где и не ждали – красила она казарму для подплава, а краска оказалась какой-то адской. Потом говорили, что якобы ещё ленд-лизовской. Вся бригада Ездовой, нанюхавшись, только что не умерла. Но если другие женщины после недолгой лечбы из больницы выписались, то вот Анне Григорьевне не свезло. «Отравление. Необратимые процессы в плоде. Ей бы на таком большом сроке поберечься, а она, голубонька, не того…» – разъяснил впоследствии Ездову сам главврач Иннокентий Феоктистович Ручко.
В общем, осиротев, Ездов всю любовь на цветочки и обратил. Ну а заодно и справочник по орфографии и пунктуации Розенталя к себе приблизил. Точно впрок хотел начитаться. Первоиванушкин, когда случайно узнал об этом, то даже не подивился: «Мало ли как избывают горе… За одного “русская горькая заступается”, ну а за другого…»
Справочником тем раньше Анна Григорьевна владала (именно на такой манер Ездов и произносил это слово), и случалось говаривала: «Что ж ты, Вася-Василёк, знаки препинания в предложениях с обособленными членами не ставишь… А ещё боцман!..»
Если б кто застал его с этим жёниным наследием, с этим распремудрым справочником, то, возможно, заметил бы, что Василий Федорович нет-нет, да и трогал украдкой свои затуманенные водянистые глаза. Особенно когда попадал на её, Аннушкины, карандашные пометки. Делался он тогда каким—то опрокинутым, не здешним и как будто бы что-то ищущим, но не способным найти.
Ездов как-то скоропостижно – меньше чем за год – постарел. Словно живую нитку из него вытянули. Какое-то время спустя он, впрочем, научился договариваться со своим стариком, чтобы тот не покидал общежития, сам же уходил в дальний поход. Эти Ездовы были полной противоположностью друг другу. Первый, подживлённый морем, твёрдой рукой унимал дрожь подлодки на запредельной глубине и уверенно правил туда, куда следует. Второй же, вне моря, был совершенной развалиной – старым мореманом, кое-как адресующим себе табак в нос.
«Одолжайтесь табачком!» – вспомнилась Первоиванушкину привычная боцманская фраза. Говоря её, Ездов всякий раз супил седые брови.
– Одолжайтесь! – промолвил, растягивая, штурман и невольно улыбнулся. – Право, есть в этом что-то гоголевское…
Воспоминания множились, как морские мили на штурманской карте.
«Иван Сергеич, возьмите табакерку, – протягивал свою хромированную жестянку боцман, – раскройте её и посмотрите, что там делается! Не правда ли, табака до чёрта? Представьте же теперь, что почти столько же, если не больше, огней святого Эльма возникает на острых концах высоких предметов… Ну, там маяках, мачтах и даже на вершинах скал…»
На вопрос штурмана, что это ещё за огни такие, Ездов охотно ответствовал, не упуская, впрочем, подробностей: «До службы в нашем потаённом флоте привелось походить мне и на рыболовном траулере. Звался он «Видяев»…Пора была такая, что ловилась и пикша, и сельдь, и зубатка. Вот и двинули мы тогда на промысел. Только невод приготовили, как зачался шторм. Да такой, что мог отправить нас к праотцам! Страшный был день, а точнее сказать, – больной… Шум, гам. Небо без просвету. Все навигационные приборы будто свихнулись. “Прощайте, бедные глаза! – вызначилось вдруг. – Вы никуда не будете годиться после этого спектакля…” Когда же через много часов мы, наконец, очухались, то поняли, что “Видяев” прибился ни куда-нибудь, а к острову Медвежий. Глубина для Баренцевого моря, доложу я, там запредельная – шестьсот метров. Во какая глубина!.. Траулер же оттого места, где его зацапал шторм, отринуло порядочно. Вот тогда мы и увидали огни святого Эльма. Был, значит, у католиков такой святой – покровитель моряков… Эльм, или Эразм… А его огни не что иное, как “особая форма коронного разряда”. Широкорад (он-то у нас голова!) объяснял, что всё это из-за большой напряжённости электрического поля в атмосфере. Только я не очень понял. Ну, да ладно… Э-э огни Эльма багровели и на мачте радиосвязи, и на поднятых в тёмную вышину кормовых тралах. А тени… тени змеями падали на палубу, извиваясь под ногами… И ещё…Это – важно!.. Всех нас что-то тревожило. Все разбледнелись, как глина… Все объелись страха! А у меня даже брови поседели…»
Во всей этой странной истории Первоиванушкина заинтересовало именно то, что моряков «Видяева» «что-то тревожило». «Голос моря», – решил Иван Сергеевич. Тонкою, сухою рукой листал он ещё в училище случайно подвернувшийся журнал, в котором и было пропечатано об этом явлении. Обнаружил его (в памяти у Ивана это отлично хорошо сидело) гидрограф, гидрометеоролог и океанолог Берёзкин. Наполняя водородом оболочку шара-зонда, Всеволод Александрович случайно приблизил к нему ухо и тотчас ощутил болевой удар. Нанёс его инфразвук – низкочастотное колебание. Феноменом «голоса моря» заинтересовались академик Шулейкин и другие советские учёные. Посыпались научные труды. Но главное даже не в том, что в своей «Физике моря» Шулейкин признал «математический» подход Андреева к низкочастотным колебаниям более точным, чем его собственный, шулейкинский, а Крылов всё это ещё и развил, дополнил, углубил. Нет-нет, главное заключалось как раз в том, что хоть что-то наконец объяснилось. И теперь тот же Первоиванушкин знал: при воздействии инфразвука у человека вонзается в душу страх. И хотя несчастный не воспринимает низкочастотные колебания на слух, но ради избавления от невыносимых ощущений может сигануть за борт и вовсе не за понюшку табака погибнуть.
«Опять я подумал о табаке, – спохватился Иван Сергеевич. – Того и гляди привидится Ездов, угощающий этим самым табаком свои собственные ноздри…»
И только у штурмана это промаячило, как в дверь каюты требовательно постучали и, не дожидаясь разрешения войти, вошли.
– Мы, что теперь на «вы»? – прогремел Радонов, величаво и сановито выступая вперёд.
– Я не понимаю, прости! – поморщился Первоиванушкин, у которого некстати заболела голова.
– Ну вот, ещё и это «прости»… Дожился…
– Да в чём дело, Вадик?
– Я стучу, стучу в дверь друга моего, но они не приглашает войти. Неужто речь заикнулась, а?
Первоиванушкин потёр виски.
– Иван Сергеич, у тебя мигрень что ли? – голос Радонова дрогнул.
– Ничего, пройдёт.
– Как это «ничего»? Само не пройдёт, нет… – Доктор похлопал себя по карманам. – Ага, вот нашёл – держи анальгин! Где у тебя вода?
– Спасибо, Вадик! Ты только не колготись…
Первоиванушкин, запивая таблетку давно остывшим чаем, вдруг поймал себя на мысли о том, что Радонов красив только при взгляде на него с определённого ракурса. Подобный эффект возник бы и при рассматривании древнеримской статуи Геркулеса – для этого так же следовало бы найти подходящую точку обзора.
– Ты никак открытие совершаешь? – снова загремел, загрохотал Радонов.
– Отчего ж именно открытие?
– Да вид у тебя какой-то миклухо-маклаевский. Я это, чего зашёл-то… Мы же к Сане собирались. Переведаться… Забыл?
– Нет, почему… я помню, – Первоиванушкин посмотрел на часы. – Через семь… Отставить! Уже через шесть минут я доложу командиру результаты предварительной прокладки маршрута на очередные сутки и буду свободен.
– Что ж, я рад! Хотя, как говорится, радость в следующую минуту за первою уже не так жива… Но ты… ты всё равно подгребай к Сане…
– Слушаюсь и повинуюсь, повинуюсь и слушаюсь… – Иван Сергеевич неожиданно повеселел, перестав чувствовать бремя головной боли.
– Да понял я уже, понял… Подгребай!
Глава одиннадцатая
– Переведаться… И откуда такое выуживается? – недоумевал после встречи с названными братьями Широкорад.
Он хотел не то сказать, он хотел спросить: «Вот почему Ваня никогда ничего на столе моё мне трогает, а Вадик, напротив, всё лапит? Хозяит?»
Поругивая Радонова, Широкорад утвердил портреты жены и дочки на их законных местах (Полина Ивановна оказалась по правую руку, а Полютка – по левую), и обратился к дневнику. Последний раз это делалось – Александр Иванович сверился с записями – 6 ноября.
«То есть одиннадцать дней назад, – подсчитал он в уме. – А значит, самое время продолжить изыскания… Ого, я употребил слово «изыскания»! Так это же из радоновского лексикона… Тут двух мнений быть не может… С кем переведаешься, от того и нахватаешься».
Через две минуты, и даже меньше, Александр Иванович окончательно решил, какие мысли доверить бумаге. Словно с мели снялся. Дал полный вперёд…
О чём-то навроде ружья,
висящего на сцене
Вадик – артист. Так Гоголем разливается! Наизусть он, что ли его заучивает? Вот сегодня проронил: «В дорогу! в дорогу! прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак лица!»
А ещё, как водится, порассказал другого-третьего. Больше всего, конечно, о Базеле. Оказывается, поёт наш замполит. «Забросивши вверх голову, выводит, как певчий на клиросе», – скрепил Радонов. «И что же он выводит?» – разлакомились мы с Первоиванушкиным. «Песню «битлов» «Back in USSR» слыхали? – продолжал, не моргнув и глазом, Вадим Сергеевич. – Мне с украинками не устоять./ Запад в хвосте, о, да./ Хочу с москвичками петь, кричать./ Грузинки в мыслях на-на-на-на-на-на-на-на-навсегда./ О, давай!/ Я снова в СССР… Ну и так далее, только по-аглицки…»
Мы-то думали, что Радонов нас разыгрывает, плетя по обыкновению. Но нет – Базель запел. Заголосил. Странно, право. Если это что-то навроде ружья, висящего на сцене, то хотелось бы знать, когда оно выстрелит?
Об идеях,
значение которых нельзя преувеличивать
Не знаю, зачем Радонов сказал, что может приготовить у себя в амбулатории некое лекарство, которое позволило бы освободить истинную сущность Базеля. «Тот Базель, которого мы все знаем, что—то уж больно спесьеват, – басил Вадим Сергеевич. – Простившись с нынешней личиной, замполит станет куды покладистей… Нужно лишь опоить его моим снадобьем. Есть желающие это сделать? Выполнить, так сказать, свой нравственный долг. А впрочем, не трудитесь, я и сам управлюсь…»
Вот ещё освободитель «оплота человеческой личности» выискался! Только Базель – не доктор Джекил. И уж тем паче не его двойник – Эдвард Хайд. Здесь не годится объяснение, что «обычные люди представляют собой смесь добра и зла, а Эдвард Хайд был единственным среди всего человечества чистым воплощением зла». Стало быть, в увлечении Вадика идеей о преображении человека (в нашем случае Базеля) и кроется опасность. Тут – такой бес!
Неужели бесовским перерождением опасны только какие—то определённые идеи, а другие не опасны? О нет! Нельзя преувеличивать значение даже самых благих идей. Разве не о том говорит в своих романах Достоевский? Да, о том и говорит. Но только посредством очень сложной системы символов или, выражаясь его языком, «лиц и образов». Все эти блестящие казуисты – Ставрогины, Верховенские и Шигалевы – просто околечились мыслью. Первым, конечно, сподобился незабвенный Родион Романович Раскольников. Усахарил старушку и думал, что «вновь пойдёт по—будничному щеголять перед ним жизнь».
Но нет, не пошла. Заколодило.
О Миносе и «Страшном суде»
А вот что Первоиванушкин загвоздил: «Базель-то наш вылитый судья Минос. Вы только вглядитесь во фреску Микеланджело “Страшный суд” и сами увидите…»
Я вглядывался (благо cавельевская книжка с отменными репродукциями работ Микеланджело была ещё у меня), но ни одной похожей черты не заметил. Замполит – маленький, вечно сгорбленный, с опроборенными рыжими волосёнками и постными глазками человечек. Можно было бы сказать, что именно в нём «выразилось не чувство, а какое—то бледное отражение чувства». И вдруг такой сравнивается с Миносом! Право, смешок и пожатие плеч.
Да видел ли Первоиванушкин фреску «Страшный суд»?
Верхняя часть (люнеты) – летящие ангелы с атрибутами Страстей Христовых.
Центральная часть – Христос и Дева Мария между блаженными.
Нижняя – конец времён: ангелы, играющие на трубах Апокалипсиса; воскресение мёртвых; восхождение на небо спасённых и низвержение грешников в ад.
В нижнем правом углу фрески Микеланджело изобразил в образе Миноса – главного Судьи преисподней – церемонийместера папы римского Бьяджо да Чезане. Тот нелестно отозвался о шедевре, сказав, мол, что в столь священном месте, как Сикстинская капелла, «не должно быть подобного позора, а сама фреска более подходит для общественной бани или таверны». Микеланджело возразил церемониймейстеру тем, что дорисовал уши осла, явно намекая на умственные способности Чезаны, и прикрыл его наготу змием ехидным. Сановник пожаловался папе Павлу III, который шутливо ответил, что у него нет никакой власти ни над адом, ни над чёртом, и Чезана должен сам договариваться с художником.
Видимо, не договорился.
О кораблях-призраках и Капитане-Кровь
«Слова, слова… я их боюсь, как бреда…»
А ещё боюсь нашего доктора. Порой он напоминает мне Блада. Капитана Блада (Blood – англ. «кровь»). Того самого отчаянного флибустьера, который сначала был бакалавром медицины.
«Вот что такое корабли-призраки, а? – напал на меня сегодня без объявления войны Радонов-Блад. – Это корабли, находящиеся в плавании, но лишённые экипажей…»
«Встречи с такими кораблями являются очевидными выдумками… Как гласит итальянская пословица, se non è vero, è ben trovato – если неправда, то хорошо придумано», – ответил я контратакой.
«Чёрта с два! – парировал Капитан-Кровь. – Причинами исчезновения или гибели команды могут быть эпидемии, отравления, блуждающие волны и даже выбросы метана».
Пока я отражал нападение Радонова-Блада, подоспело подкрепление – это мой боевитый Первоиванушкин ввязался в брань:
«Обожди! Но ты не упомянул ещё одну причину: инфразвук…»
«Ну, не упомянул… И что из того? Зачем на переборку-то лезть?» – ударил Капитан-Кровь из главного калибра.
Чёрные дула глаз были наведены на меня и Ивана.
«Вы оба… вы меня не остановите… – палил Радонов-Блад. – Я прорвусь с боем… Итак, о чём же я? Ах, да… Расследования подобных случаев часто осложняются из—за отсутствия свидетельств очевидцев или записей в бортовых журналах…Взять хотя бы “Марию Целесту” – она может смело претендовать на титул самой большой тайны всех времён. Ну, представьте: посинелый океан и бельмом парус… Это – “Мария Целеста”, оставленная экипажем между Португалией и Азорскими островами. Даже сто тринадцать лет спустя никто не знает, что случилось с бригантиной. Во время осмотра, в капитанской каюте было обнаружено несколько пятен, походивших на засохшую кровь, да на рейлингах – странные отметины. Словно топором прошлись. Личные вещи моряков, запасы провианта и ценный груз не тронуты…»
Но вдруг атака Радонова-Блада захлебнулась.
И тогда настал черёд Первоиванушкина: «Ага… Я ведь не случайно об инфразвуке галжу…»
«И чего он тебе дался?» – попробовал защититься вопросом Капитан-Кровь, но не преуспел.
Иван пошёл на абордаж: «А того и дался, что к исчезновению экипажа “Марии Целесты”, вероятно, и причастен инфразвук…»
«То есть низкочастотное колебание», – выскочил я, будто из засады.
«Именно, Сань, именно… – обрадовался моей союзнической поддержке Первоиванушкин. – Я много об этом читал, да и от боцмана Ездова кое-что слышал… Ну, так вот… Моряки с “Марии Целесты”, можно сказать, по приказу бросились за борт. И отдал такой приказ… Инфразвук… Советские учёные доказали, что волны сверхнизкой частоты губительны для человека. Они сеют панику. Взращивают страх. И даже… обесточивают до смерти сердце…»
«Это что же получается: физика породила «жалкую клеточную психологию»? – воевал в полном окружении Радонов-Блад. – Бескозырки чего-то там испужались и – топиться…»
«Всё так», – наступал я.
«Или примерно так», – держал строй Первоиванушкин.
Капитану-Кровь ничего не оставалось, как приспустить «чёрный гробовой флаг с Адамовой головой».
А нам – принять капитуляцию.
О «чудесах» Бермудской зоны,
в которую мы идём
«Я проложил курс к Бермудским островам, – подтвердил Первоиванушкин то, о чём мы с Радоновым лишь догадывались. – Назначенная скорость перехода – 11 узлов… Вот так-то, други мои…»
Вот так-то… Скоро мы все окажемся в районе Атлантического океана, где якобы происходят таинственные исчезновения морских и воздушных судов. Если же заглянем в карту, то наверняка заметим, что район этот ограничен треугольником, вершинами которого являются Флорида, Бермудские острова и Пуэрто-Рико. И да! Он сложен для навигации из-за своих сумасшедших ураганов.
Свешивается ли там «с неведомой ветки луна, голубая, пахучая»? Не думаю.
Там, куда мы идём, – «чудеса» иного рода.
Компас указывает на истинный север, хотя везде он ведёт на север магнитный. Погрешность компаса может достигать 20 градусов и потому её нужно компенсировать, а иначе и до беды недалеко… к счастью, есть гироскопические курсоуказатели.
Гольфстрим – тоже кудесит. Космические снимки запечатлевали в нём аховые водовороты не раз. При этом водяные вихри создавали потоки сильно разреженного воздуха. Взмывая из воды вверх, они достигали высоты в 12 километров. И как это ни странно, могли влиять на ход времени. Профессор Пулковской обсерватории Николай Александрович Козырев за четверть века сумел-таки разобраться, что тут к чему. Даже эксперименты поставил. И вывел прелюбопытную штуковину: «Время – это необходимая составная часть всех процессов во Вселенной, а следовательно, и на нашей планете. Главная «движущая сила» всего происходящего, поскольку все процессы в природе идут либо с выделением, либо с поглощением времени».
Видимо, так происходит (выделяется, либо поглощается время) и при распаде гидрата метана на дне моря. Вдруг – бах и газовый пузырь! Корабли, попавшие в него, держаться на плаву не могут и мгновенно тонут. Ну а у самолётов снижается подъёмная сила, и они отправляются вслед за кораблями.
Мне сейчас подумалось, что под выводы профессора Козырева о времени подпадают и другие «чудеса» Бермудской зоны. А именно: блуждающие волны(которые, как считается, могут вырастать – о, ужас! – до 30 метров) и наш отнюдь не добрый знакомец – инфразвук. Да, подпадают. Но нам трудно это постичь. Как же быть? А Николай Александрович ответил и на этот вопрос: «Надо напрочь отрешиться от представления о времени, как о чем—то если и существующем, то независимо от нас или, во всяком случае, рядом с нами».
Чёрт бы подрал эти дебри!
Нет, надо выбираться из дикой чащи открытий…
Но как? Не знаю. А впрочем, заблудившиеся всегда кричат: «Ау!»
О распухшей голове и подполье
Голова распухла, как ни у кого. Не терять ни минуты – приложить льда, логики. Может быть, самого большого? Размером с айсберг? А что если он заедет в гости? Так сказать, под ватерлинию. И тогда – на дно?
Голова… Как же не распухнуть ей, а? Один что-то там поёт, второй значение идей преувеличивает, а третьему и вовсе Минос мерещится. И это на них инфразвук ещё не воздействовал. Как, впрочем, и другие «чудеса» Бермудской зоны.
Но в «чудесах» ли дело? Ответ отрицательный.
Вот Радонов Первоиванушкину бросил: зачем он, мол, на переборку лезет? Да, нет… это не он, это я лезу, я… Но зачем? Чего доказать-то хочу? И кому? Себе, себе, как Подпольный у Достоевского. «Я верю в это, я отвечаю за это, потому что ведь все дело—то человеческое, кажется, и действительно в том только и состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не штифтик! хоть своими боками, да доказывал…»
Так против чего я всё-таки бунтую? Против рационализма, логики.
А зачем пишу? Мучаюсь? Вспоминаю? «Есть в воспоминаниях всякого человека такие вещи, которые он открывает не всем, а разве только друзьям. Есть и такие, которые он и друзьям не откроет, а разве только себе самому, да и то под секретом. Но есть, наконец, и такие, которые даже и себе человек открывать боится…»
Да, я ничего такого ещё не открывал. Но это пока.
Конечно, это – подполье.
ПОДПОЛЬЕ, УЕДИНЕНИЕ – всё одно, как ни называй.
Только там человек и может встретиться с самим собою. А встретившись, заняться, по Достоевскому, самовоспитанием и самоодолением.
О программе в цвете
Теперь тезисно.
Даю, что называется, программу в цвете:
а) изловить лихорадочно-жёлтого (уж больно он зачастил в электродвигательный и турбинные отсеки);
б) воссоединить белое с чёрным (распре между Борейко и Пальчиковым – конец);
в) способствовать радостно-розовому (жена к Лёне Воркулю из Москвы едет, решилась,– нужен угол);
г) выложить на зелёном красное (партбилеты – на сукно, лучших из лучших – в КПСС).
…Широкорад не стал перечитывать то, что написал, а упрятал дневник – точно кабель между ним и собой перерезал. Потом кое-как выбрался из омутов глаз жены и дочки, глядевших с портретов, и засобирался на обход.
Глава двенадцатая
«Человек болен, – вскипало в голове у Широкорада, – человеку нужно в подполье, где он только и может постичь весь ужас своего я…Нет, не белые лазаретные простыни нужны человеку, а именно уединение, подполье. Чтобы отколотиться в лихоманке, в трясовице. А отколотившись, не оставить других… Ходить за ними, за болезными… Отдать всё всем…»
Александр Иванович потёр виски, но чужое, отрывочное никуда из горящей его головы не делось: «…все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться!.. Что может поддержать исправляющихся? Награда? Вера? Награды не от кого, веры – не в кого… Ещё шаг отсюда, и вот крайний разврат, преступление… убийство… Тайна».
– Достоевскому пеняли, – помрачнел Широкорад, – болезненные, мол, произведения. А он возражал: «Но самое здоровье ваше есть уже болезнь. И что можете знать вы о здоровье?»
Старший мичман сказал это и подивился своему разбитому голосу. Но ещё более подивился он Шабанову, его неожиданному явлению.
– Вам что, Александр Иваныч, худо?– встревожился Рифкат.
Глаза Широкорада лихорадочно блестели: он глядел на моряка так, словно забыл, кто же перед ним стоит.
– Может, чем подсобить? – не отступал Шабанов.
– Нет-нет, Рифкат, не нужно – отозвался наконец Александр Иванович сипло. – Я в порядке, благодарю!
– Тогда это… меня за вами Пальчиков послал. Сказал, что вы на обходе – электродвигательный отсек проверяете.
– Ну… А где он сам?
– Возле турбинного сидит, стережёт.
– Кого стережёт? – с трудом глотнул Широкорад.
– Да электрика… Тот ведь в восьмой турбинный отсек сунулся, и мы с мичманом Пальчиковым тоже… Хотели, значит, изловить…Но дверь водонепроницаемая не отдраивается… Зараза!
– Не понимаю, какого электрика?
– А-а-а… Это мы так с Николаем Валентинычем прозвали нашу галлюцинацию, этого желтяка. Он ведь только в электродвигательный и турбинные отсеки ходит. А больше никуда… Ну, вы-то и сами знаете…
– Знаю… За мной, Рифкат! – приказал старший мичман. И хотя предстоящее дело уже целиком захватило его, но прыгнула мысль о том, что болезнь из голоса исчезла, отлетела и глотать стало легче.
Широкорад решил даже опробовать голос, и окликнул вахтенного:
– Мытасик, не спать!.. Вихор золотистый – на место приладить… Чтоб было поприглядистее!
– Как можно на вахте спать, товарищ старший мичман? – выскалил заячьи зубы матрос.
– Борь, ты не всхлипывай бесслёзно! А давай, давай работай!
– Ага.
– Не «ага», а «так точно»! – сказал Широкорад и в глазах его что-то метнулось.
– Так точно! – вытянулся Мытасик.
– Ну всё, моряк – с печки бряк… Служи! Я – в восьмой, турбинный.
…В турбинный отсек шли, придерживая слова.
Шабанов нервно кусал губы.
Широкорад же, казалось, следил только за серебристой стрелой, летящей по тёмно-вишнёвому циферблату: «Две минуты приговорены… Ещё две. Одна… А что мы вообще знаем о времени? Ничего. Время не наблюдается. Разве что измеряется… Ну да, да, физика определяет время как «то, что измеряется часами». И это всё! Мы просто подсчитываем такие события, как тиканье часов… Сам Эйнштейн сетовал, что разделение между прошлым, настоящим и будущим – всего лишь иллюзия, хотя и убедительная…»
– Так ты подумал о контрактной службе? – колыхнулся вдруг Широкорад.– Остаёшься?
– Не могу, Александр Иваныч. Ну, вот правда, не могу… Наталию Салимджановну расстрою… Любит она меня, шамаханочка…
Рифкат попытался найти ещё какое-нибудь сравнение, но не сумел и поэтому сказал просто:
– И я очень, ну, очень люблю её… Она, знаете, какая? – Шабанов зажмурился. – На эксперта-криминалиста учится… А глаза – во какая синь!.. Я, как вернусь домой, тоже в милицию поступлю. А может, и – на КамАЗ… У меня же и батя, и мать, и дядя Абак там. Они ведь завод этот строили… Он и мне, в общем—то, не чужой: я на КамАЗе практику проходил, когда учагу заканчивал.
– Хороший ты, Рифкат, парень! – снова глянул на часы Широкорад. – Нежидкостная натура…
Пальчиков, заслышав знакомые голоса, облегчённо вздохнул: уж очень неуютно чувствовал он себя перед задраенной дверью восьмого отсека. Николая Валентиновича пробирало, как на крепчайшем ветру. Руки и ноги стыли. А вид был такой, будто мичман молитвенно просит: «Ну, смелее, смелее! Вывози, Пресвятая Матерь!»
– А, это вы! – Пальчиков постарался придать своему голосу варварское спокойствие, ноне преуспел.
– Да, Николай Валентиныч, – растерянно отозвался Шабанов, – это мы.
– Приветствую! – сказал Широкорад так, словно и не заметил жалкого состояния своего подчинённого.
Старший мичман отделил Пальчикову время, чтобы тот смог немного прийти в себя. Осмотрел водонепроницаемую дверь – сильно била в глаза белая краска. Тронул кремальерный затвор – не поддался. И только потом спросил: «Ну, так что, бдите?»
…Николай Валентинович, вполне овладев собою, докладывал деловито и даже бойко. И, наконец, подытожил: «Вот как-то так!» А подытожив, вдруг обессилел и беспомощно затеребил сталисто блестевшую фляжку. В голове его варилось: «Хоть то славно, что не мне теперь принимать решения…»
– Что это у вас там, вода? – приковался взглядом к фляжке Широкорад.
– Как?..
– Я говорю: что у вас там?
– Ди… дистиллированная вода.
– Лейте её на кремальерный затвор!
Широкорад объяснил, зачем это нужно как-то уж больно мудрёно. Да и объяснение больше смахивало на заклинание. Николай Валентинович понял только, что Страж порога (так отчего-то Широкорад называл их гостя) сначала подвергает человека испытаниям, а потом приобщает к неведомому миру. И надо окропить дверь водой (вода – символ определённой энергии), принести какую-то жертву (обряд жертвоприношения), вкусить пищу. Это – причащение, инициация. Если человек проходит её, то действительно как будто посвящается во что—то. При этом важно сохранять бодрствование. «Посвящение всегда сопряжено с бодрствованием, как физическим, так и духовным. Если не рассматривать это буквально, то становится понятно, что речь идёт о присутствии духа, о ясности внутреннего зрения. То есть надо не просто действовать, а помнить себя и осознавать, что делаешь…»
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?