Электронная библиотека » Александр Ломтев » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 26 февраля 2017, 20:40


Автор книги: Александр Ломтев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава VI
Год 1993

В однокомнатной угловой квартире второго этажа в третьем подъезде умерла тётя Зина. И через несколько дней там поселились Ваня и Тоня. Вернее, квартиру дали Тоне, как поговаривали во дворе, – по блату, а Ваня просто жил у неё не расписываясь. А зачем? Детей у них пока не было, да не очень и хотелось. Пока молодые, надо погулять. Ну и гуляли. То Ваня самогонки из родной деревни привезёт, то Тоня водочки с пивком купит с аванса. Не сказать, чтобы уж очень пьянствовали, всё же работали оба. Он дворником, она – продавцом в киоске. На жизнь хватало. Но выходные – святое. Как в выходные не гульнуть? Да что же ещё делать? Не книжки же читать, смешно, ей Богу.

Ну, иногда ссорились, дрались даже. Но потом мирились.

Однажды Ваня застал Тоню в комнате с чужим мужчиной. Раньше времени с работы вернулся и застал. Мужчину он побил и выгнал, а Тоню стал душить. Очень уж разозлился: мало того что чужого мужика в дом привела, так еще и пила с ним водку, которую они на праздники припасли. Вот это коварство особенно разозлило Ваню.

Когда Тоня перестала кричать и дрыгать ногами, Ваня оставил ее лежать на полу, а сам сел за стол допивать недопитую праздничную водку. А поскольку с горя он открыл и ещё одну бутылку, то, когда в комнату вошла милиция, он уже мирно спал.

Отелло из Вани не получился. Тоня оказалась живучей. В больнице ей слепили на шее гипсовый ошейник и сказали, что два пострадавших позвонка заживут через полтора месяца, а пока придется походить так.

Ваню продержали в милиции три дня, а потом отпустили под подписку о невыезде. Теперь он каждый день ходит к Тоне в больницу, приносит яблоки и безалкогольное пиво, чешет ей под гипсом шею карандашом. Она его простила. И он её простил, все-таки они любят друг друга.


За вечерним домино под крики ребятишек, гонявших в пыли консервную банку, дядя Вася рассказал новый анекдот:

– Михаил украл на заводе 12 гвоздей. Григорий на этом же заводе украл двенадцать вагонов с металлом. Вопрос: кто из них депутат Государственной Думы?

Ферапонтов выбрал из заборчика домино в ладони нужную костяшку, аккуратно пристроил её к черной в белую крапинку змее на столе и научным голосом сказал:

– Всё в мире относительно: день открытых дверей в университете – это нормально; день открытых дверей в какой-нибудь Бутырской тюрьме – уже несообразно.

Дядя Вася покачал головой:

– Тебя с твоими сухими учеными мозгами, Ферапонтыч, всё время не туда сворачивает. Это же совсем не про то анекдот. Вот послушай еще один. Ленивый крестьянин Иван выращивает помидоры и сдаёт их оптом по четыре рубля за кило. А трудолюбивый работник Ахмед реализует эти помидоры по тридцать рублей за килограмм. Вопрос: у кого из них большой чёрный «Мерседес» и красивый дом на Рублёвке?

– Нет, Василий, это ты мыслишь поверхностно, не чувствуя глубинной сути вещей, – всё таким же научным голосом возразил Ферапонтов. – Ведь Иван действительно ленив, он не хочет бороться с Ахмедом за место за прилавком, не хочет торчать за прилавком день-деньской, торговаться за каждый рубль. Он получил свои четыре рубля с килограмма, купил водочки – и свободен.

– А кто тебе ближе, Ферапонтыч? – спросил один из игроков.

– Иван, конечно, – не задумываясь, ответил Ферапонтов. – Но это уже другой вопрос; как я уже и сказал – всё относительно…

Несмотря на вечернее время, было еще жарко и, словно перед грозой, душновато. Говорить не хотелось, и дискуссия увяла…

Год 2000

Двое шли по тротуару по самому солнцепёку. Редкие прохожие оглядывались на парочку – один, в чёрной рясе, непривычно бросался в глаза в городе науки. Пот катил с батюшки ручьями. Они остановились в тени ели, и линялая серая белка, застыв в густых ветвях, слушала их разговор.

– Да как же, батюшка! Кругом одни сволочи, бандиты, новые русские – нахапали и жируют, где ж справедливость? Ведь невозможно же терпеть!

– Ты, сын мой, видно из бывших коммунистов.

– Ну и что, батюшка, я этого не стыжусь, я искренне верил. В идеалы… В светлое будущее… Это ж нас партноменклатура продала, и Бога, конечно, запрещать не следовало. Но ведь сейчас еще хуже – беспросвет какой-то, зла не хватает!

– Вот в этом вся и беда – зла-то как раз хватает. Не хватает добра. Злым стал народ, а злиться – грех.

– Да как же не злиться-то…

– Да никак не злиться! Не злиться и всё! Зло ведь не от несправедливости, а от гордыни. Божий мир нужно принимать таким, каким нам его подарил Создатель. Зло, сын мой, оно ведь не вовне, не снаружи, оно внутри человека гнездится и наружу просачивается.

– Но как же справедливость? Вот у меня последние пятьсот рублей, и я их на храм отдаю, не жалея, правду говорю батюшка, не жалея! А вон тот, из «Мерседеса», полчаса стоял перед ларцом, пока свои сто долларов заставил себя отдать, а ведь у него этих зелёных – куры не клюют! Неужто мы перед Богом равны?!

– Перед Богом все равны. А ты просто суть христианскую еще не понял, сердцем не прочувствовал. Вот кто из вас действительно ближе к Богу? Ты думаешь, ты, оттого что с легкостью последнее отдаёшь?

– А как же?

– Да не так! Ты отдаёшь без труда, без душевных волнений, не задумываясь. А тот, из «Мерседеса», он ведь боролся, он мучился. Ему бес стяжательства на ухо – «не давай, не давай, не давай!» Да ему и жалко – сил нет, а он беса в своей душе победил – и дал!

– Да вы смеётесь, что ли, надо мной, батюшка?!

– А ты меня не слышишь, сын мой. Не желаешь понять. Он сейчас душу свою чуть-чуть к свету повернул, а для Бога это огромная победа. Шажок вроде маленький, а там, глядишь еще, да еще…

– Да он же эти сто долларов своровал, нас вами ограбил, а вы его хвалите! Да его расстрелять надо!

– И что он от этого лучше станет? Нет, радость моя, не в справедливости дело, а в ненужной злобе, зло человека съедает.

– Да, батюшка, ведь и зла не будет, если справедливость…

– Ох, ладно, ладно, сын мой, иди пока, иди да подумай хорошенько, да не злись, не злись. С Богом.

…И что за люди пошли – бестолковые, – бормотал батюшка, сворачивая к крайнему подъезду, – жадные и злые, упертые; так бы и настучал по пустой голове. Ох, прости, Господи, прости Господи, прости Господи…


Мы сидели на скамеечке и смотрели, как мужик на спецавтомашине подцепляет мусорный бак, как дёргает рычажки на борту машины, и бак поднимается, заваливается, и мусор с грохотом летит из бака в кузов. Мелкий сор и бумажки ветром сносит в сторону от кузова, и дворничиха сердито поджимает губы. Когда мусорщик уезжает, дворничиха начинает мести сор и материться. Матерится она громко – на публику.

– Такое дело, – подает вдруг голос Дядя Вася. – Плохой работы не бывает. Профессий плохих не бывает. И произведений не бывает плохих… Литературных или там художественных. Такое дело… Вообще, в мире плохого мало. Наций, наций плохих не бывает. И религий…

Люди бывают плохие, вот дело какое… Вот в чем беда!

* * *

Нет, это не в нашем дворе случилось. И даже не на нашей улице. Но не так уж и далеко от нашего района. Бабушку я видел, помню её, а мальчишку, может, и видел, но не обратил, конечно, внимания. Мальчик и мальчик – таких много. И вот я теперь думаю, а как бы всё это описал Достоевский. Какие бы он мысли старухе в голову вложил? Там-то у него всё ясно, в «Преступлении и наказании» то есть. Старуха – скряга, процентщица, симпатий не вызывает, да ведь и Раскольников – хорош гусь: тварь ли дрожащая или право имею. Мда…

Тут тоже топор фигурирует. Вернее, не тоже. Общего – только топор и старуха. Всё остальное… непонятно. В общем, бабка стукнула в подъезде соседского мальчишку лет десяти топором по голове, затащила к себе в квартиру, в ванной разрубила на куски и потом в пакетах перетаскала на речку и побросала в разных местах в воду.

Что интересно: психиатры в один голос заключили, что старуха абсолютно нормальна. Ну, я думаю, как нормальна – в юридическом смысле нормальна, то есть, вменяема, как говорится, отдавала себе отчет. Другое дело, что человек, который может топором ребёнка, естественно, не нормальный человек.

В общем, мальчишку искали, надеялись, что заблудился в лесу или ещё что. Долго искали, а потом всплыл первый пакет. И всё стало ясно. То есть про мальчишку. А про старуху нет, она же вместе со всеми ахала-охала, переживала, родителям сочувствовала.

Вот я и думаю, что бы ей в голову вложил Достоевский, какое объяснение дал? Я вот никакого дать не могу. Если она психически здоровая, то трудно что-то придумать.

Я ещё хоть как-то понял, если бы он её донимал, дразнил там или ещё что. Но нет, он, говорят, тихий был, вежливый.

Старухе под семьдесят было, дети, внуки, всё как у всех. И у мальчика семья обычная, братик, кажется, остался. Уехали они из города, где сейчас – не знаю. Старуха в колонии. Дети от неё отказались, тоже из города уехали. Квартиру старухину долго продать не могли. Но всё же продали.

В общем-то, шуму много было вокруг этого дела, но потом всё постепенно приутихло, стало забываться, да уж почти забылось. Столько времени прошло. Сейчас мальчишка уже с девчонкой гулял бы, пожалуй. А от него только фотографии остались да боль родительская.

Но дело даже не в этом. Понять не могу, как это вообще возможно. И разве тюрьма – настоящее наказание за это? Впрочем, и даже это не так остро. Вот что бабка эта сейчас думает? Что у неё в голове, на душе что? Снится он ей?

Не знаю, как бы всё это объяснил Достоевский. А я вот что думаю. Тут два объяснения может быть. Первое. Есть два вида людей, ну, или подвида. Нет, пожалуй, всё же – вида. Один – изначально, генетически способный на убийство. В принципе, вне зависимости от воспитания, условий жизни и темперамента. Другой – не способный на убийство ни при каких обстоятельствах, разве что ради спасения своей жизни. Зачем природе понадобилось создавать два вида – это другой вопрос, может быть, процесс эволюции этого требует.

Второе объяснение. Убийцы – это брак. Ну, как генетическая болезнь. То есть в результате не известной пока болезни у человека атрофировано нечто, что здоровым людям не даёт пойти на убийство. Какой-то психологический стоп-кран. Это всё же не так страшно, нужно только научиться пораньше распознавать эту болезнь, так сказать, в зародыше.

Недавно я узнал, что каждый день в мире совершается 1424 убийства, то есть, получается, что почти каждую минуту совершается одно убийство. Это значит, полмиллиона в год…

Возьмите в руки часы, внимательно смотрите на секундную стрелку: вот сейчас, когда стрелка скачками идёт по кругу, кто-то занёс над головой человека топор или вынимает из-за пазухи нож, или взводит курок пистолета, или отвинчивает крышечку пузырька с ядом, или схватил за горло… А потом стрелка начнёт следующий круг. И так без остановки.

Бабку-то я помню, видел её несколько раз на улице – бабка как бабка. А мальчишку себе не представляю, много их там было в том дворе. Наверняка видел, я мимо того дома часто ходил. Я даже хотел на кладбище сходить, посмотреть на фотографию, если видел – вспомнил бы. Несколько раз собирался. Но так и не смог.


Стоял ясный морозный день. Очень морозный, вокруг солнца явственно просматривалось бледное гало, а тополя вдоль улицы легонько потрескивали, даже голуби, воробьи и синицы попрятались где-то по чердакам. Мы вышли из подъезда одновременно, и дядя Вася направляясь к своей старенькой заиндевевшей «копейке», спросил:

– Подвезти? Если, конечно, заведусь.

Я пошутил:

– Прежде, чем вставить ключ в зажигание помолись – и заведёшься.

– Нет, не буду, – серьёзно ответил дядя Вася.

– Почему?

– Знаешь, Бога лучше лишний раз не беспокоить. Не обращать на себя внимания. Живёшь потихоньку и живи. А то попросишь что-нибудь, он присмотрится-присмотрится да и скажет: такой говённый человечек, а еще и просит чего-то, и бац! Не-ет, к Богу надо лишь при крайней нужде.

Дядя Вася забрался в «копейку», повернул ключ, стартёр застонал, поднатужился, двигатель хрюкнул разок и замолчал. «Копейка» не завелась.

– Ну и что, – махнул рукой дядя Вася, – ну и на автобусе проедемся, не баре.

И мы, подгоняемые укусами мороза, потрусили к остановке.

* * *

Меня мучает одно обстоятельство. Человек умирает, и всё, что ему было дорого, теряет ценность. Поскольку, как правило, никому не нужно. Вы видели семейные фотоальбомы на помойке? Жуткое дело.

На днях иду мимо мусорного бака, а в нём на горе отходов – балалайка. Фёдора Ивановича балалайка.

Тихий был человек, как раньше говорили – мямля и подкаблучник. Сейчас сказали бы, лузер, кажется? Незаметный такой, но симпатичный был, улыбчивый, никогда ни в чём не откажет.

Была у него одна радость. По праздникам брал бутылочку и напивался. И тут уж даже жена его не трогала. Видно, как-то раз попробовала, и ей не понравилось. Она в такие дни весь вечер у телевизора сидела, а Фёдор Иванович мучил на кухне балалайку. Он терзал балалайку, и она скулила, плакала, стонала. И вместе с ней плакал и стонал Фёдор Иванович.

Идут мужики мимо окна, а за занавесками балалайка и – «Ой, да ты кали-и-ну-ушка, ой, да размали-и-и-ну-ушка, ой, да ты не сто-о-ой не стой, на горе-е-е круто-о-ой…»

Улыбнутся мужики: «Фёдор Иваныч гуляет…»

Ни у кого не было во всей округе балалайки, а у него была. Гармошки ещё кое у кого были, гитары, естественно, а чтобы балалайка…

Пытались его в художественную самодеятельность затянуть или хотя бы на свадьбу, но нет – ни в чём не отказывал, а тут упёрся. С улыбочкой, но категорически.

Так по праздникам и разговаривал с ней один на один; она плачет и он с ней…

И вот – умер. И балалайка на помойке.

И в чём тогда смысл жизни?

Глава VII
Год 2010

Город изменился неузнаваемо. Да, собственно, того городка, который пробился когда-то на свет в лесах вокруг старинного монастыря, можно сказать, уже и нет; как нет и той страны, что волшебным образом, невидимой волей из неясного замысла сделала его грозной реальностью. Иные кварталы с полузабытыми названиями «Старофинский», «Дикий», «Шанхай» пропали с лица земли, и их узких улиц нет уже – застроены многоэтажками, залиты асфальтом проспектов.

Финские дома ещё кое-где сохранились; стоит и старый трёхподъездный двухэтажный финский дом недалеко от монастырской луговины. Оброс спутниковыми тарелками, смотрит пластиковыми окнами на постаревшую, поредевшую сирень.

* * *

Пасха. Солнышко играет, тепло… Все форточки, а кое-где и целые створки окон настежь. Мимо дома люди нарядные гуляют. В руках пакетики полиэтиленовые с крашеными яйцами, пасхи. Народ наш стал необыкновенно религиозен, не зря говорят, всё возвращается на круги своя. Особенно в Пасху. Все улыбаются, христосуются. Даже коммунисты. Что уж говорить о простых людях с деревенскими корнями. Вот двое встретились, долго не виделись, летят друг к другу, побросав жён, с красными яйцами в руках:

– Васяня! Ёптать! Христос воскрес!

Васяня рад не меньше, тычет помятое яйцо, кричит в ответ с энтузиазмом:

О, Серёга, …ать твою, воистину воскрес!!!

* * *

Господи, сколько же я здесь не был? Лет сорок? Я совсем другой, а тут все по-прежнему. Только деревья стали повыше, а стволы их потолще, а дорога, что была проезжей, теперь брошена, и поворотный круг – конечная автобуса 3 «а» – почти зарос полынью и крапивой. И что это нас тянет в места, связанные с детством, словно убийцу на место преступления? К этим дворам, скамейкам и сиреневым купинам за облезлыми штакетниками, к этим тропинкам, среди миллионов следов которых давно стерлись наши следы; никто и ничто нас здесь не помнит и не ждёт, но память никак не желает смириться с потерей…

…Автобус останавливался, заставив качнуться плотно стоящий народ, замирал у таблички «Остановка», и двери с шипеньем удава открывались. Если кондуктором была Матрёновна – полусумасшедшая пожилая тётка – пассажиров ждало небольшое развлечение: Матрёновна бросалась открывать автоматические двери руками, поскольку всю жизнь работала на старых автобусах, в которых двери за специальный рычаг должен был открывать кондуктор. И сколько ей ни объясняли, что двери теперь открываются сами, она все равно бросалась их раздвигать и тужилась, и сердилась: вот, сволочь, тугие какие!

Если пойти вот этой совсем ветхой асфальтовой дорожкой, минуешь бледно-жёлтый, пооблупившийся трёхподъездный финский дом и придёшь к реке. В реку и сейчас смотрится старая колокольня. Правда, теперь вместо телеантенны над ней крест, а на другом берегу вместо зеленых финских коттеджей среди сосен поднялись над зелёными кронами красные многоэтажки. А если идти в противоположную сторону, придёшь к синему штакетнику детского садика, куда, собственно говоря, и водил меня каждое утро отец… Ни детского садика, ни тем более штакетника теперь нет. Все-таки меняемся не только мы, но и те места, что казались нам когда-то незыблемо вечными.

«Санька, на какую букву начинается слово «остановка»? На «О». А почему же на табличке написано «А»? Действительно, почему? Дурак, потому, что «автобус», вот почему! А-а…»

Табличка совсем заржавела, краска мелкими струпьями, кудрявилась кое-где по жестяной плоскости, но при желании все ещё можно было разглядеть неверные очертания большой буквы «А». Прямо от посадочной площадки в лес уходила живописная тропинка, над которой шатром смыкались ветви кленов, тополей и лип. Оттуда пахло сырой травой, мхом, ежами и еще чем-то таинственно неведомым, там сквозь мягкий прибой листвы под ветром свиристели невидимые птицы. И мне всё время хотелось туда, в этот зеленый призрачный сумрак, но отец упрямо вел меня мимо тропинки, мимо окраинных финских домиков, к знакомому синему штакетнику детского сада…

– И вот она, эта женщина, вышла с девочкой из автобуса и пошла не по тротуару, а в лес…

Я сижу в зарослях сирени под ограждением веранды: ребятишки играют на площадке – кто с мячом, кто с куклами, двое мальчишек ссорятся из-за большого зеленого экскаватора, а на меня нашла блажь забиться в укромное местечко и помечтать. К нашей воспитательнице пришла воспитательница из соседней группы, и они, опершись на перила веранды и поглядывая каждая за своими, не замечая меня, азартно шепчутся громким полушепотом.

– А шофёр ещё обратил внимание, чего это она с утра в лес, если и детский садик в другую сторону, и речка в другую, а в лесу ни грибов, ни ягод. Да и девочка маленькая совсем ещё.

– Ну, и?..

– Ну, и решил постоять. Конечно, график, и нагоняй мог получить, но вот, видимо, предчувствие у него какое-то.

– Ну, ну…

– Ну, смотрит, а она, вся не своя, возвращается одна, садится в автобус с вытаращенными глазами и сидит, как мумия.

– А шофёр?

– А шофёр выскочил из кабины да как побежит в лес по тропке-то; смотрит, а там… – мне становится холодно в моей июльской сирени. – А там девочка-то и висит на дереве повешенная!

– Боженьки ж вы мои!

– Но он её успел снять, пока она ещё не до самой смерти задохлась. Лёгонькая, шейку-то ей не до конца затянуло…

– Я бы этой злыдне все зенки повыцарапала – родное дитя повесить! Это что ж за времена настали.

– Нагуляла она девочку-то безмужняя, вот, говорит, люди вокруг, родня попреками и довели. Говорит, и сама отравиться потом хотела. Правда, и таблетки какие-то при ней вроде бы нашли. А девочка в милиции и говорит: мама, мол, веревочку на шейку повязала, играть, говорит, будем, а сама пропала…

– Да-а-а…

Я сидел в кустах под верандой ни жив ни мертв, оглушенный свистящим дуэтом воспитательниц, и постепенно начинал понимать о мире что-то другое, чего не знал до сих пор; что-то большое, грозное и неумолимое. Наверное, я впервые почувствовал, насколько беззащитен и одинок на свете человек, если даже родная мама может…

У стояка, к которому крепилась табличка остановки, прямо через отверстие большого колесного диска, врытого вместо станины, проросла рябина, может быть, поэтому ржавое железо, спрятанное в ее листве, и уцелело от исчезновения в недрах «цветмета». Асфальт тротуаров тут и там пробила всесильная зелень, от поветшавших, но сохранившихся еще финских домиков доносился собачий лай. В плотной стене зелени не было даже намёка на живописную тропинку, уводившую когда-то мое воображение в лесной рай с ежами, папоротниками и неведомыми птицами. А ветер по-прежнему шумит и шумит в плотной листве, как шумел сорок лет назад, и будет шуметь через сорок лет после моей смерти, когда не только о детском садике, об этой пропавшей тропинке, о девочке и ее несчастной матери, но и обо мне самом-то некому будет вспомнить…

* * *

Я буду помнить этот финский дом всегда. В этом доме, в светлой с огромным окном «зале», я летал. Ну да, летал. В детстве я умел летать. Я рассказывал об этом взрослым, но они смеялись: это тебе приснилось. Я-то знал, что умение летать или есть или нет. Раз летаешь во сне, значит, можешь летать и наяву. Но взрослым невозможно доказать то, чего они не желают понять.

Летать было хорошо. Разбегаешься босиком по теплому полу тогда ещё большой и просторной комнаты, наклоняешь тело, забегаешь на стену, освещённую солнцем из окна, и, оттолкнувшись, плывешь по воздуху. А на улице лучше летать саженками, как в воде. Главное – почувствовать упругость пространства, поймать момент, когда точно знаешь, что именно сейчас лететь можно. Откуда знаешь? Откуда-то из живота…

Как-то раз взрослые мне сказали: ну полети сейчас, раз умеешь! И как им объяснишь, что летать по заказу, всё равно, что смеяться или плакать по приказу. Оно должно изнутри придти. И взрослые шутили: фантазёр!

И вот я теперь сам довольно пожилой взрослый; как же так получилось, что я вырос и поверил, что человек летать не умеет? То есть просто так, без самолета, дельтаплана или ракеты. Сам по себе. И как только поверил – разучился летать. И это очень, очень жаль! Ведь в детстве я так хорошо умел летать, и это было так здорово!


По секрету: я и сейчас летаю. Только редко, чтобы никто не узнал. Всё равно не поверят. И только во сне… В большой светлой комнате старого финского дома…

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации