Автор книги: Александр Лошаков
Жанр: Учебная литература, Детские книги
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Критические работы
Андреев Л. Г. Французская литература // История зарубежной литературы (1945–1980) / Под ред. Л. Г. Андреева. М.: Высшая школа, 1989. С. 35.
Андреев Л. Г. Жан-Поль Сартр. Свободное сознание и ХХ век. М.: Гелеос, 2004.
Великовский С. И. В поисках утраченного смысла. М.: Художественная литература, 1979.
Великовский С. И. Грани «несчастного сознания»: Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю. М.: Искусство, 1973.
Великовский С. И. Сартр – литературный критик // Умозрение и словесность: Очерки французской культуры. М.; СПб.: Университетская книга, 1998. С. 241–246.
Ерофеев В. Проза Сартра // [Электронный ресурс]: Журнал самиздат. Victor Vladimirovich Erofeev: Free for Everyone / Режим доступа: http://zhurnal.lib.ru/v/victor_v_e/proza_sartra.shtml.
Ерофеев В. Мысли о Камю // [Электронный ресурс]: Журнал самиздат. Victor Vladimirovich Erofeev: Free for Everyone / Режим доступа: http://zhurnal.lib.ru/v/victor_v_e/mysli_o_kamju.shtml.
Ерофеев В. Борис Виан и «мерцающая эстетика» // [Электронный ресурс]: Журнал самиздат. Victor Vladimirovich Erofeev: Free for Everyone / Режим доступа: http://zhurnal.lib.rU/v/victor_v_e/boris_vian.shtml.
Зенкин С. Человек в осаде. О писательском творчестве Жан-Поля Сартра // [Электронный ресурс]: Лауреаты Нобелевской премии в области литературы. Режим доступа: http://noblit.ru/http:/noblit.ru/index2.php?option=com_content&task=view&id=202&pop=1&page=0&Itemid=33.
Косиков Г. К. О прозе Бориса Виана // Б. Виан. Пена дней: Роман. Новеллы / Сост. и предисл. Г.К. Косикова. М.: Художественная литература, 1983.
Мунье Э. Надежда отчаявшихся / Пер. и примеч. И. С. Вдовиной. М.: Искусство, 1995.
Фокин С. Экзистенциализм – это коллаборационизм? Несколько штрихов к портрету Жан-Поля в оккупации // Новое литературное обозрение. 1995. № 55 // [Электронный ресурс]: Русский журнал / Режим доступа: http://magazines.russ.ru/nlo/2002/55/fokin.html.
Фокин С. Альбер Камю. Роман. Философия. Жизнь. СПб.: Алетейя, 1999.
Дополнительная литература
Коплстон Ф. История философии. ХХ век. М.: Центрполиграф, 2002. С. 148–204.
Коссак Е. Экзистенциализм в философии и литературе. М.: Политиздат, 1980.
Косиков Г. К. Жан-Поль Сартр: искусство как способ экзистенциальной коммуникации // Вестник МГУ. Серия 9: Филология. 1995. № 3.
Косиков Г. К. Статьи об авторах (Г. Шевалье, А. Вюрмсер, Ж. Коньо, П. Буль, А. Камю, Р. Кайуа, Ж.-Э. Клансье, Р. Гренье, Б. Виан, Д. Буланже, А. Роб-Грийе, М. Бютор, Ф. Нурисье) // Французская новелла XX века. 1940–1970. М.: Художественная литература, 1976. Руднев В. П. Словарь культуры ХХ века. Ключевые понятия и тексты. М.: Аграф, 1997.
Сартр Ж.-П. Бытие и ничто. Опыт феноменологической онтологии. М., 2000.
Фокин С. Л. Камю и Сартр // Вестник Ленинградского университета. Серия 2. История, языкозн., литерат. 1991. Вып. 4.
Тема 2
«А что такое, в сущности, чума?»: роман-хроника «Чума» (1947) Альбера Камю
(Практическое занятие)
ПЛАН ПРАКТИЧЕСКОГО ЗАНЯТИЯ
1. Нравственно-философский кодекс А. Камю.
2. Жанровое своеобразие романа «Чума». Жанр романа-хроники и притчевое начало в произведении.
3. История «оранской чумы» как страница истории человечества. Смысл названия и эпиграфа произведения.
4. Экзистенциалистская проблематика романа.
5. Категории смерти и абсурда в философии экзистенциализма и их художественное преломление в романе Камю.
6. Категория времени и пространства в романе.
7. Образ автора и герои-идеологи в романе.
8. Образы-персонажи романа в аспекте экзистенциальных вопросов о свободе человека, о смысле человеческого существования, о путях преодоления трагедии человека и человечества.
9. Вопрос веры и неверия в романе. Идея активного фатализма.
10. Полемика между священником-иезуитом Панлю и доктором Риё как отражение в романе ключевых вопросов экзистенциальной философии.
11. Философское звучание сцены смерти невинного ребенка в романе. Камю и Достоевский.
12. Утверждение в романе веры в духовные силы человека.
13. Афористические высказывания как компоненты речевой структуры романа.
Вопросы для обсуждения. Задания
1. Раскройте смысл названия и охарактеризуйте жанровое своеобразие романа А. Камю «Чума». Почему в более поздних изданиях своей книги Камю счел необходимым заменить жанровое определение роман на роман-хроника? Что позволяет исследователям определять жанр «Чумы» как роман-притчу?
2. Какие смыслы выражает эпиграф в романе?
3. В своем дневнике Камю пишет о желании превращения непосредственно замеченного вокруг в «мифическое»: «До сих пор я не был романистом в обычном понимании этого слова. Скорее всего, художником, который создаёт мифы соответственно своим страстям и своим тревогам. Вот почему существа, вызывающие моё преклонение и в самой жизни, – это всегда те, кто наделён силой и исключительностью, что само по себе присуще существам мифическим». Какие особенности романа проявляют его мифотворческую природу?
4. Раскройте содержание слова-концепта «чума» в романе. Какие смыслы данного концепта заключены в следующих словах героя романа Тарру: «Чума – не только болезнь, не только война, это также смертные судебные приговоры, расстрел побеждённых, фанатизм церкви и фанатизм политических сект, гибель безвинного ребёнка в больнице, общество, обустроенное ужасно плохо, как и попытки, вопреки сопротивлению властей, обустроить его заново. Она обычна, естественна, как дыхание, потому что "сегодня мы все немного зачумлены". Микробы её гнездятся везде, подстерегают наш каждый неосторожный шаг. Вообще, в мире существует только "несчастье и его жертвы – больше ничего"»? Что значит, согласно мысли Камю, быть «немного зачумлёнными»?
5. Докажите, что роман «Чума» – это «прежде всего книга о сопротивляющихся, а не о сдавшихся, книга о смысле существования, отыскиваемом посреди бессмыслицы сущего» (С. И. Великовский).
6. «И всякий раз абсурдность вытекает из сравнения. Следовательно, я вправе сказать, что чувство рождается не из простого рассмотрения единичного факта и не из отдельного впечатления, а высекается при сравнении наличного положения вещей с определенного рода действительностью, действия – с превосходящим его миром. По сути своей абсурд – разлад. Он не сводится ни к одному из элементов сравнения. Он возникает из их столкновения» (А. Камю). Какие компоненты художественной структуры романа актуализируют содержание ключевой категории философии экзистенциализма – абсурда?
7. Кого из героев романа можно характеризовать как alter ego автора, а кого – как его идейных противников?
8. Раскройте философскую подоплеку следующего рассуждения из романа: «Зло, существующее в мире, почти всегда результат невежества, и любая добрая воля может причинить столько же ущерба, что и злая, если только эта добрая воля недостаточно просвещена. Люди – они скорее хорошие, чем плохие, и, в сущности, не в этом дело. Но они в той или иной степени пребывают в неведении, и это-то зовется добродетелью или пороком, причем самым страшным пороком является неведение, считающее, что ему все ведомо, и разрешающее себе посему убивать. Душа убийцы слепа, и не существует ни подлинной доброты, ни самой прекрасной любви без абсолютной ясности видения».
9. Как каждый из персонажей романа переживает экзистенциальную «пограничную ситуацию»? Справедливо ли утверждать, что история каждого персонажа романа (Рамблера, Тарру, Риё, Панлю, Гран, Кастель) – это своего рода один из возможных вариантов преодоления ситуации абсурда и обоснования писателем смысла существования личности в бессмысленном и жестоком мире?
10. Охарактеризуйте идейно-смысловую роль в концепции произведения образа священника – отца Панлю. Какое событие стало для Панлю «пограничной ситуацией»?
11. Раскройте смысл финальных сцен романа. Дайте интерпретацию следующему фрагменту из романа: «Ибо он знал то, чего не ведала эта ликующая толпа и о чем можно прочесть в книжках, – что микроб чумы никогда не умирает, никогда не исчезает, что он может десятилетиями спать где-нибудь в закутках мебели или в стопке белья, что он терпеливо ждёт своего часа в спальне, в подвале, в чемодане, в носовых платках и в бумагах и что, возможно, придет на горе и поучение людям такой день, когда чума пробудит крыс и пошлет их околевать на улицы счастливого города». Можно ли утверждать, что в данном отрывке авторская позиция полностью совпадает с позицией его героя – доктора Риё?
12. Приведите несколько примеров из романа, которые могли бы послужить доказательством того, что афористические высказывания, философемы являются важнейшими компонентами его речевой структуры.
13. В чем проявляется идейная перекличка романа Камю и романа «Братья Карамазовы» Ф. М. Достоевского?
14. Прочитайте фрагмент из книги французского философа Эмманюэля Мунье «Надежда отчаявшихся» (1953), в которой анализируются философские взгляды Мальро, Камю, Бернаноса, Сартра, философия экзистенциализма с христианской точки зрения.
> Итак, абсурд является нашим уделом, свидетельствуя о неизбежном расхождении между жаждущим единства сознанием и лишенным сознательного начала миром, который не оправдывает наших надежд. Если это так, то зачем огорчаться по поводу того, что этот удел стал фактом нашего сознания? Зачем разум, похоронивший столько систем и религий, продолжает из поколения в поколение с неистовой энергией, которая свойственна одной лишь молодости, тешить себя надеждой? Зачем эта тяга к единству и согласию, которая оказывается сильнее всяческих кризисов и которую не унять никакими силами, пока она не добьется удовлетворения?
В «Чуме» ответ на этот вопрос звучит так: «Микроб – это дело природы. Все же другое: здоровье, неподкупность, чистота помыслов, если хотите, – это результат воли, которая в своем движении не знает остановок. Честный человек – это тот, кто никого не заражает, кто не позволяет себе ни на миг расслабиться. А для этого требуется столько воли и напряжения!» В другом месте Камю определяет абсурд как «грех в отсутствии Бога». Стоило ли так иронизировать по поводу всевозможных религий и иррациональных сил, чтобы ввести (и какой ценой!) в мир, лишенный какого бы то ни было значения, это смутное понятие о природе, противостоящей природе, о бытии, для которого его собственное бытие является неизлечимой болезнью? <…> Берегитесь иррационального – оно вновь набирает силу! Что касается жизни, мы готовы говорить здесь о поражении абсурдистского позитивизма и о возращении его основных антиподов, имеющих с ним одну и ту же цель, то есть абстрактных сил, охваченных бредом неискоренимого отчаяния. Воля начинается с желания господствовать – как над жизнью, так и над разумом. Камю отходит здесь от раннего Мальро и его героев, для которых признание абсурда было очевидной сдачей позиций перед пьянящей и неистовствующей жизнью; отойдя от Мальро, он оказывается ближе к Жиду и Сартру. Для них (подробно останавливаться на этом сейчас было бы некстати) признать безрассудство мира означало прежде всего устранить некоторые ограничения (что не помешает им позже признать другие ограничения), расширить человеческую свободу, которой надлежит действовать в условиях, когда заблокированы все возможности и когда господствует имморализм. Полное подчинение бесформенной Вселенной. Для Камю отныне на пороге мира, который говорит «нет», стоит мир абсурда: человек абсурда – это человек, говорящий сначала «нет», и только потом – «да», когда шаг за шагом он постигает то, с чем соглашается! Абсурдный человек – человек не свободный, находящийся в осаде. Он не в состоянии прорвать эту осаду. У него нет будущего. Оран, замурованный в крепостных стенах, лицом к лицу со смертельной опасностью, отбивающий нападки своих сограждан, безнадежно отрезанных от мира и друг друга, пишущих письма, на которые никто никогда не получит ответа, «ведущих беседы со стенами», – таков удел человеческий. Оран – это не только город и его жители; это и молчаливые старики у гроба матери Мерсо, похожие на бессловесных и безликих судей; это и ритуал правосудия, и свидетели, которые вопреки своим намерениям буквально предадут его; это и безумие Калигулы, которое овладевает им до такой степени, что он гибнет; таков удел пленника – жить вне общества и без будущего. И каковы бы ни были обстоятельства, какие усилия мы бы ни прилагали, чтобы вырваться из них, все равно «выхода нет». Неизбежная судьба перемалывает нас своими безотказно действующими жерновами! Как у Кафки, судьба – это бесконечно длящаяся судебная тяжба, которую затеял против нас мир: люди больны чумой, больны потому, что они все – люди, и за это они не несут личной ответственности; все они – осужденные, которых ждет либо смертный приговор, либо оправдание?! Осужденный, посторонний («Я чужд самому себе и этому миру») – все, как у Кафки в его «Замке» или «Процессе», только теперь мир еще более враждебен и неумолим. У Кафки человек тоже находится в заточении, но его плен – это плен бесконечности. Судебный трибунал в «Процессе», хозяин в «Замке», Китайская стена – все подавляет своим могуществом, но стоит сдаться на милость победителям, как тут же возникают надежда, свобода, вера, наконец, как бы непрочны они ни были. У Камю каждый из нас окружен стеной. Путешественник из «Недоразумения» не осознает той силы, которая движет им и приводит к трагической развязке. Речь идет не о какой-то далекой метафизической силе: власть эта исходит от самых близких существ, от тех, чье кровное родство, общие воспоминания и инстинкты должны были бы остановить преступный замысел. Более того, когда эти тайные силы за миг до свершения преступления вынуждают мать и сестру Путешественника заколебаться, зовут удержаться от злодеяния, то от самой судьбы, как если бы она родилась в их сердцах, исходят слова, которые звучат как смертный приговор: «Как раз сейчас и восторжествовал порядок. – Какой порядок? – Тот, в котором никогда ни до кого нет дела». Точно так же Мерсо во время судебного разбирательства слышит голоса судей, свидетелей, присяжных заседателей как бы во сне: все говорят о нем такие странные вещи, что ему кажется, будто судят кого-то другого. В этом мире одиночества каждый чувствует, как расточается его существование. Мерсо был как в тумане: он находил справедливыми и доводы прокурора, и доводы адвоката, но все это не имело для него никакого значения; ему больше досаждала жара, на него накатывалась скука, и в конечном итоге он засомневался в причинах, которые привели его к преступлению, и в чувствах, которые он испытывал, совершая его. Совсем не так, как у Ницше. Все эти персонажи, как кажется, оглушены и сражены необходимостью, идущей от мира, а вовсе не наслаждаются свободой, полученной благодаря ниспровержению морали, религии и представлений о мироздании. Смерть Бога возвестила не весну человечества, а наступление эры мрачного, трагического одиночества. Не только разуму, но и самой жизни не нашлось места в романтических откровениях. Охваченная этими горькими ощущениями плоть взывает о помощи.
(Пер. И. С. Вдовиной)
Мунье Э. Надежда отчаявшихся // Сумерки богов. М.: Политиздат, 1989. С. 80–84.
ТЕМЫ ДЛЯ РЕФЕРАТОВ И ДОКЛАДОВ
1. Творческая история романа А. Камю «Чума».
2. Библейские мотивы в романе.
3. Философия гуманизма в творчестве Ф. М. Достоевского и А. Камю.
Рекомендуемая литература
Тексты
Камю А. Избранное: сборник / Сост. и предисл. С. Великовского. М.: Радуга, 1989.
Камю А. Чума. М.: Азбука-классика, 2004.
Камю А. Творчество и свобода: сборник / Сост. и предисл. К. Долгова. М.: Радуга, 1990.
Критические работы
Великовский С. И. В поисках утраченного смысла. М.: Художественная литература, 1979.
Великовский С. И. Грани «несчастного сознания»: Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю. М.: Искусство, 1973.
Долгов К. М. От Киркегора до Камю. Философия. Эстетика. Культура. М.: Искусство, 1990.
Ерофеев В. Мысли о Камю // [Электронный ресурс]: Журнал самиздат. Victor Vladimirovich Erofeev: Free for Everyone / Режим доступа: http://zhurnal.lib.ru/v/victor_v_e/mysli_o_kamju.shtml.
Мунье Э. Надежда отчаявшихся / Пер. и примеч. И. С. Вдовиной. М.: Искусство, 1995.
Фокин С. Альбер Камю. Роман. Философия. Жизнь. СПб.: Алетейя, 1999.
Дополнительная литература
Викторович В. А. Понятие мотива в литературоведческих исследованиях. – Горький, 1975. Ерофеев В. В. В лабиринте проклятых вопросов: Эссе. М.: Союз фотохудожников России, 1996. Карякин Ю. Ф. Достоевский и канун XXI века. М.: Советский писатель, 1989.
Тема 3
Новеллистика Тадеуша Боровского и Зофьи Налковской
(Практическое занятие)
Поэтика, способная выразить фундаментальные и глубинные смыслы бытия, в том числе «сверх-смыслы» (К. Ясперс) экзистенциального (собственно человеческого) существования в мире, является поэтикой онтологической. Если рассматривать польскую литературу первых послевоенных лет в этом аспекте, то обнаружится, что в данный период почти одновременно появляются художественные тексты, относящиеся к единому онтологическому смысловому пространству. Написанные разными авторами, они тем не менее в равной мере сосредоточены на проблемах экзистенциального сознания, которое «рассматривает человека, существующего на уровне его первичных реакций, определяющего свои онтологические, психические, метафизические пределы» [Заманская 2002: 32].
Представляется, что в польской литературе наиболее полно экзистенциальное мировидение приобрело очертания новой концепции человека и мира, оформилось в завершенную эстетическую систему в творчестве Т. Боровского (Tadeusz Borowski, 1922–1951) и Т. Ружевича (Tadeusz Różewicz – р. 1921), принадлежащих к поколению, которое в Польше именуют поколением «уцелевших», «зараженных смертью», «искалеченных». Во второй половине 1940-х годов экзистенциальные параметры становятся определяющими и для художественного мышления З. Налковской (Zofia Nałkowska, 1884–1954). Уже зрелый, сложившийся художник, признанный мастер психологической прозы, в своей первой послевоенной книге – сборнике «Медальоны» (1946) – она решительно отказывается от традиционных моделей и средств художественного выражения.
Публикация произведений Налковской, Боровского, Ружевича началась в период, когда «книжного» экзистенциализма в Польше еще не существовало. Импульсом к постановке проблем, носивших ярко выраженный экзистенциальный характер, созвучный мироощущению К. Ясперса, Г. Марселя, Ж.-П. Сартра, А. Камю, послужили для писателей не книжные источники, а опыт Второй мировой войны. Пережитая трагедия отражалась ими с позиции экзистенциального сознания; антивоенный пафос перерастал в пафос экзистенциальный, акцент ставился на конкретной личности человека, на свободе его выбора в мире, в котором Бог «отсутствует», на возможности человека быть собой (подлинная экзистенция) или не быть собой (неподлинная экзистенция)[3]3
Философы-экзистенциалисты понимают существование как «особый модус бытия человека, где и подлинная и неподлинная экзистенция открыты ему как потенциальности, как возможные детерминации его собственного бытия» [Коплстон 2002: 171].
[Закрыть].
Проблемы, затрагивающие онтологические, экзистенциальные сферы бытия, составляют содержание подтекста «Медальонов» – книги, «выражавшей удивление, что это люди людям уготовили такую судьбу» [Nałkowska 1956: 770]. Книга, «родившаяся из тяжелейших переживаний» [Nałkowska 1957: 513], создавалась писательницей на основе опыта, приобретенного во время работы в Комиссии по расследованию фашистских преступлений. Своим рассказам Налковская придает форму художественного документа. В основе ее текстов, лаконичных и емких по содержанию, лежат факты, изложенные свидетелями и жертвами недавних событий, людьми простыми, которым, по словам К. Выки, «ни права истории, ни метафизика не объясняют ничего из пережитого кошмара, потому что не вмещаются в их познание мира» [Wyka 1974: 214]. Для автора «Медальонов» очень важно, чтобы говорили их голоса, их память.
К. Выка дал очень проницательное определение рассказанным в «Медальонах» историям, назвав их «тихой исповедью».
Исповедальное начало, присутствующее в воспоминаниях тех, кто уцелел в недавней катастрофе, подтверждается непроизвольными жестами и мимикой говорящих, искренностью их интонации. Автором акцентируются внешние детали, которые помогают передать ретроспективную динамику мысли. В конечном итоге Налковской, по словам Х. Заворской, удается «дать не сухие знания, а сделать личным переживанием знание об "эпохе печей"» [Zaworska 1969: 30].
Героиня рассказа «Дно», собираясь рассказать о пережитом, испытывает минутное замешательство: «– С чего начать? – на минуту она задумывается. – Сама не знаю. <…> Она пережила такое, чему никто бы не поверил. Она и сама бы не поверила, если б не знала, что это было»[4]4
Тексты произведений из сборника З. Налковской «Медальоны» (пер. с пол. Г. Языковой) цитируются по изданию: Налковская З. Избранное. М.: Художественная литература, 1979.
[Закрыть]. Ей тяжело вспоминать, но все же она «говорит приглушенным голосом, и слова сами слетают с ее губ, частые и грустные», иногда «умолкает в нерешительности»: есть что-то настолько страшное, о чем говорить она не может; тогда «только едва заметная морщинка появляется на ее гладком лбу – от этого взгляда в прошлое». Мучили ее? Она задумывается: нет, «но били сильно», «дубинкой отбили все пальцы – вот и сейчас видно». По сравнению с тем, что она видела, что пришлось испытать другим, это, с ее точки зрения, нельзя назвать истинными муками.
Источник драматизма в рассказах – не только горечь и боль утрат. Свидетельствующие вышли за пределы «нормального, живого сознания» (А. Камю), приняв как неизбежное противоестественные вещи: издевательства, состояние отчужденности, одиночества, страха, насильственную смерть.
Идея разобщенности людей, вызванной социальными, религиозными, психологическими причинами и используемой тоталитаризмом для своих вполне практичных целей, в рассказах Налковской выражается, в частности, при помощи сквозного образа (концепта) стены. Стена – реалия страшного мира. Она огораживает «огромный двор» Анатомического института, где экспериментировали ученые-медики («Профессор Шпаннер»), двор замка, служившего «отличной декорацией, воротами, ведущими из жизни к смерти» («У человека сил много»). Стеной разделены две действительности и в рассказе «На кладбище». Одна из них – реальная (ее «еще можно кое-как» вынести) – находится по эту сторону стены; другая (она кажется «далекой» и «нереальной») – по ту ее сторону, хотя «все происходит тут же за стеной».
«Каждые пятнадцать минут в тишину широко распахнутого неба вплывает самолет и, описав мягкий полукруг над кладбищем, уходит за стены гетто. Сброшенных в тишину бомб не видно. Но скоро в небо поднимутся длинные узкие нити дыма. А потом можно будет разглядеть и языки пламени». Здесь писатель прибегает к контрасту, антитетическому распределению образов в пространстве текста. «Тишина», «распахнутое небо», «вплывающий в тишину самолет», «нити дыма» – вся эта лиричность вдруг оборачивается абсурдом, ибо всё это – знаки смерти, которая настигнет сейчас или уже настигла кого-то «за стеной».
Пространственная и психологическая точка зрения рассказчицы, женщины с кладбища, позволяет увидеть, услышать, сопережить то, что происходит за стеной: «плач, крики, глухие удары человеческих тел, падающих на камни…» И все же: «Мы слышали о том, как люди толпами покорно шли навстречу смерти. О том, как они бросались в огонь, прыгали в пропасть. Знаем, но мы далеко, мы по эту сторону стены».
Образ стены приобретает у Налковской, как и у Боровского, статус символа. Стена – знак пограничья между реальным и ирреальным, между иллюзией свободы и тотальной несвободой. Это и преграда, которую человеческое сознание возводит в целях самозащиты, – спасительное равнодушие, помогающее избежать безумия: «Действительность еще можно кое-как вынести, если она воспринимается нами не полностью». Поэтому и в речи людей появляется своего рода словесная «стена»: слова трансформировались, они «давно утратили свой смысл», их традиционное значение неадекватно новой, «апокалипсической» реальности. «Женщина с кладбища» рассказывает о массовой гибели жителей гетто словами бытового языка, которые оказываются «не равными себе», они утрачивают конкретную денотативную определенность, наполняясь страшными смыслами. Еще одно основание «стены» – страх, разделяющий людей: «Один для другого – еще одна возможность смерти». Именно он предопределяет поведение людей и их выбор в «пограничных» ситуациях, подобных той, что представлена в миниатюре «У железнодорожной насыпи».
В «Медальонах» имплицирована и одна из главных идей религиозного экзистенциализма – мысль о личной вине, ответственности каждого человека, и прежде всего интеллектуальной элиты, за «реальность концентрационных лагерей», за «согласованное движение по кругу пытающих и пытаемых», за «утрату человеческого облика», за все то, что в целом составляет «опасность, которая страшнее атомной бомбы, так как она угрожает душе человека» [Ясперс 1994: 161].
Не только страх, но и слепое повиновение, и преданность идее могут превратить человека в соучастника злодеяний («Профессор Шпаннер», «Дно»). Идеология насилия и нетерпимости разрушительно воздействует на тотальную экзистенцию, составляющую глубину и центр человеческой личности [Ясперс 1994: 160–165], оскверняет будущее. Знаменательно, что «Медальоны» завершаются эпизодом, который сконцентрировал в себе весь ужас «обычного Апокалипсиса» (А. Вернер): «Доктор Эпштейн, профессор из Праги, в ясное летнее утро, проходя между бараками в Освенциме, увидел двух маленьких детей, пока еще живых. Они сидели на песке у дороги и передвигали какие-то щепки. Он остановился и спросил: – Во что играете, дети? И услышал ответ: – Мы сжигаем евреев».
Так в «Медальонах» вскрывается одна из причин воцарения в мире тоталитарных режимов. Она в человеческом сознании, находящемся в плену расовых, национальных, классовых, конфессиональных предубеждений. Тоталитаризм обращает в свою пользу варварские соблазны такого рода ненависти. И в этом аспекте лагерь представляет собой точную социально-психологическую модель тоталитарного, а отчасти и любого общества. Эта мысль в «Медальонах» находит выражение в образах персонажей, их рассказах, в публицистическом пафосе авторской речи. Об этом писал и Т. Боровский.
Бывший узник Освенцима, Боровский в своей «малой прозе» ориентировался на личный «отрицательный опыт» (В. Шаламов) и сумел показать феномен лагеря и фашизма в более широкой картине человеческого мира. «"Медальоны" Налковской, – замечает по этому поводу Н. Старосельская, – книга-документ, книга-крик – была написана не столько, может быть, писателем, сколько потрясенным участником Главной комиссии по расследованию гитлеровских преступлений в Польше. Налковская пережила шок, когда перед ней открылась бездна. Это стало своего рода барьером боли и страха. Боровский бездну прошел и вернулся в мир. И увидел, что ничего не изменилось» [Старосельская 1991: 45].
Высокую художественную и идейно-нравственную ценность сборника Налковской польская критика признала безоговорочно. Отношение же к рассказам Боровского было не столь однозначным. Понадобилось время, чтобы их анализ избавился от социологизированных критериев и приобрел объективность и глубину.
Творческое наследие Боровского невелико. Он автор двух сборников рассказов – «Прощание с Марией» и «Каменный мир», увидевших свет в 1948 г., и нескольких поэтических сборников, первый из которых был напечатан в 1942 г. в оккупированной Варшаве.
В нашей стране имя Боровского было мало известно. Первая публикация его рассказов на русском языке состоялась в 1955 г. в журнале «Иностранная литература», а спустя шестнадцать лет в сборнике «Современная польская поэзия» (М., 1971) были помещены переводы отдельных стихов писателя. И только в 1989 г. издательство «Художественная литература» выпустило небольшой томик его прозы[5]5
Причину того, что творчество Боровского, чьи книги стали хрестоматийными в Польше и активно переводились и издавались в 1960—1970-е годы в Европе, было практически неизвестно русскоязычному читателю, В. Британишский справедливо усматривает в том, что «Боровского у нас – боялись. Боялись, что его освенцимские рассказы кому-то напомнят о колымских рассказах Шаламова, что слово „музулман“ из освенцимского жаргона нельзя будет перевести иначе как словом „доходяга“ из жаргона наших лагерей, что само название рассказа „День в Хармензах“ может напомнить рассказ „Один день Ивана Денисовича“» [Британишский 2005: 352].
[Закрыть].
Известность же на родине пришла к Боровскому после первых публикаций в 1946 г. в журнале «Творчество». Критика оценила его прозу неоднозначно. Отзывы в большинстве своем носили негативный характер. Боровского обвиняли в крайнем цинизме, нигилизме, осквернении национальных святынь [Bartelski 1975: 45]. Такого рода оценки вполне объяснимы. Писатель ломал стереотипы: он писал о войне, но без пафоса, традиционного для литературы того времени. Лаконично, беспристрастно, избегая какого-либо морализаторства, он рассказывал о «механизме будничного выживания» в условиях концентрационного лагеря, в условиях планомерного истребления человека и человеческого в нем. Принцип действия этого «механизма» Боровский познал на собственном опыте, пережив годы оккупации, арест, пройдя испытание Освенцимом. Беспощадные слова об утрате человеческих ценностей в мире, пожираемом тотальным злом, прозвучавшие в рассказе «Январское наступление», были им выстраданы: «Нравственность, национальная солидарность, любовь к родине, чувство свободы, справедливости и человеческого достоинства – все это слетело в той войне с человека, как истлевшая одежда» [Borowski 1974: 264–265].
Со временем оценка произведений Боровского стала приобретать более объективный характер: в них увидели документ обвинения, облеченный в художественную форму. Так, к примеру, М. Домбровская отмечала: лагерные рассказы писателя воссоздают «пронзительно реалистическую картину преступлений против человечности», что позволяет поставить их в один ряд с «Поверкой» Е. Анджеевского и «Медальонами» З. Налковской.
Сегодня становится все более очевидным, что подобные определения слишком узки для Боровского. Его произведения – это не только историческое свидетельство. Он по-новому подошел к исследованию и трактовке феномена лагеря, создал свою эстетику, позволившую ему соединить неприкрыто жесткий натурализм в описании бытовых и нравственных аномалий лагерного бытия с исследованием общественных и психологических корней этого явления, глубоко обозначить нравственные и философские проблемы, вызванные к жизни «эпохой печей». Можно утверждать: проза Боровского – явление принципиально новое, уникальное не только в польской, но и в мировой литературе. Единственный автор, который во многом созвучен Боровскому, – это русский писатель Варлам Шаламов. Не случайно русские и польские литературоведы высказывают схожие оценки их творчества. Ср., например, слова Л. Тимофеева: «Анализировать прозу Шаламова трудно, она принципиально не похожа на все, что было в мировой литературе до сих пор» [Тимофеев 1991: 182] и Я. Ивашкевича: «Мне кажется, что новеллы Боровского не имеют аналогов в мировой литературе» (цит. по: [Drewnowski 1974: 376]). Это говорит о том, что неординарное творчество обоих писателей входит в мировую литературу как явление, единое в своей художественно-философской сущности.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?