Текст книги "Заземление"
Автор книги: Александр Мелихов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Киргизка с ним еще и заговорила как с большим:
– Ты что хочешь делать, когда вырастешь?
Спросила так серьезно, что и он ответил доверительно:
– Я хочу, чтобы меня по телевизору показали.
– О! – уважительно сказала она. – Ты будешь знаменитый человек.
Он бы еще эту тему помусолил, но мать все нудила и нудила: пойди позови, пойди позови, – ее-то отец точно обругал бы и погнал обратно, а сынишку иной раз мог хоть и обругать, но все-таки послушаться.
Отец с мужиками о чем-то орали в тамбуре и заметили его не сразу. Зато он прекрасно разглядел, что каждый, в кого отец упирался мутным взглядом, скучнел и отводил глаза. Хотя отец там был меньше всех в своем алом, как пионерский галстук, тренировочном костюме с разорванной молнией на груди, мама и то казалось его крупнее и мясистее, Савик пошел в нее. Но он и тогда, и потом всегда замирал, когда отец обращал к нему свои белые глаза, сощуренные, словно в последнем градусе бешенства, и так же бешено стиснутый рот, похожий на рубец от топора.
Высадились они со своими скудными вещичками в городке, который отец называл Халды-Балды (три шеренги бетонных пятиэтажек в окружении домишек, едва проглядывающих сквозь густейшие сады), а до щитового военного городка за колючкой в долине меж заросших гор их довез уже зеленый военный грузовик.
Служили здесь по-домашнему; когда отец уходил в дозор, Савик носил ему суп в бидончике в сторожку на горе, где отец сидел с военным телефоном в коричневом чемоданчике с заводной рукояткой. Отец никогда не говорил ни спасибо, ни здравствуйте, ни до свидания, только спрашивал: «Принес?», – а потом напутствовал: «Смотри, с тропинки не сворачивай!» Отец знал, о чем предостерегать – тропинку кто-то протаптывал, будто насмешки ради: она то поднималась вверх, то вдруг сворачивала вниз, то заставляла петлять среди густейших кустов, норовивших царапнуть по голым рукам или ногам (среди тамошней жары мальчишки почти все ходили в одних трусиках и майках, а то и без), когда рядом лежала большая наклонная поляна, по которой можно было очень долго идти прямиком к отцовской сторожке. И однажды Савик не выдержал – сре́зал.
Сначала все шло хорошо, только длинная трава путалась в ногах и даже немножко резала икры. Но когда до отцовской будки оставалось вроде бы не так уж далеко, перед ним выстроилась длинная шеренга колючих кустов; прикинув, где ближе, он обогнул их справа. Следующую шеренгу пришлось огибать слева. У третьей не было ни начала, ни конца, пришлось, прикрыв глаза сгибом локтя, продираться сквозь кусты метров двадцать, уже не обращая внимания, что злобные шипы, кривые, как акульи плавники, безжалостно рвут его одежду и кожу, и он даже не заметил, где и когда пропал его бидон. Так и пошло: он выбирал в кустах места пореже и продирался сквозь них, почти не замечая боли, настолько усилилась его тревога, уже готовая перейти в панику. Наконец он уткнулся в беспросветную чащу, у которой было не видно ни конца, ни края, пришлось поворачивать обратно.
Он двинулся обратно в том направлении, где, казалось ему, осталась тропинка, но и там приходилось то и дело менять курс, сталкиваясь с огромными скопищами кустов, продраться сквозь которые было совершенно невозможно, хотя ему было уже давно наплевать, что вся его кожа в кровь исполосована, а майка и трусы висят лоскутами. Наконец, обмирая от счастья, он пробился через последние когти к чистой траве и чистому небу, – и оказался на краю обрыва. Не такого уж высокого, с десяток метров, но с него бы и этого хватило. Внизу, будто вываленные из гигантского самосвала, валялись угловатые каменные глыбы.
Задыхаясь и уже не боясь оступиться и загреметь на камни, он побежал вдоль обрыва туда, где, ему казалось, осталась тропа, – и замер перед новым обрывом, путь вдоль которого ему отреза́ло такое сплетение кинжальных когтей, какого он еще не видывал. Он бросился обратно и наконец-то перед ним открылась идущая вверх спокойная зеленая поляна. Уже не пыхтя, а хрипя, он бросился наверх, яростно разрывая подлую траву, спутывающую ноги, – папина будка вроде бы приближалась. И тут он начал, не жалея последнего дыхания, твердить сначала про себя, а потом и вслух: Господи, помоги, Господи, помоги, Господи, помоги, Господи, помоги, Господи, помоги…
И снова уткнулся в непроходимое сплетение. Уже не в силах бежать, то и дело падая, хватаемый за ноги торжествующей травой, не в силах и бормотать, он только поскуливал: Господи, помоги, Господи, помоги, Господи, помоги, Господи, помоги, – когда бормочешь, все-таки не так страшно. И Господь помог: под ноги ему внезапно выпрыгнул узкий каменный желоб, круто устремленный вверх, к отцу. Дно желоба устилали круглые белые булыжники, по которым было подниматься куда легче, чем по проклятой, вяжущей ноги траве. Не помня себя от счастья, он прыгнул на булыжники и – и покатился вниз, тщетно стараясь ухватиться за трещины в каменных стенах.
Лишь каким-то чудом он догадался перевернуться на спину и растопырить ноги, как Иванушка-дурачок, которого Баба-яга пыталась на лопате посадить в печь, – только так ему удалось себя заклинить, да и то не сразу. Он долго лежал, не смея пошевелиться, и лежал бы еще, да только напряженные ноги начало сводить судорогой. Он осторожно приподнял голову и увидел под собой метрах в двадцати новый простор, и теперь он уже знал, что это такое, – обрыв.
Он не стал и пробовать выбираться из желоба, но лишь изо всех оставшихся сил завопил: «Папа, папочка! папочка! папочка! папочка!..» Он вопил и одновременно, докуда мог дотянуться, щипал себя за ноги в тех местах, где боль становилась особенно невыносимой. И самое ужасное – мир был безмерно огромен и совершенно пуст. Солнце жгло, небо сияло, коршуны кружились – и никому и ничему не было ни малейшего дела до того, что он вот-вот исчезнет, и оставалось только надрываться сорванным голосом: папочка! папочка! папочка! папочка!..
И папочка внезапно откуда-то пал коршуном. И Савик никогда не видел ничего прекраснее его бешеных белых глаз на багровой расцарапанной физиономии, светящейся из-под капюшона брезентовой плащ-палатки.
Ухватив Савика за руку и одновременно за майку, едва не стащив ее с него, он без церемоний выволок его из желоба (Савик с трудом сдержал стон от боли в снова обретших чувствительность изодранных ляжках), поставил перед собою на ноги и заорал:
– Доумничался?!. Кому говорили: не сворачивай?!.
Отцовская ругань звучала в Савиковых ушах сладостной музыкой, он бы слушал и слушал, повторяя одними губами: спасибо, Господи, спасибо, Господи, но отец все-таки расслышал:
– Ты что, старуха, что ли?!. У матери научился?!.
А потом покосился на его изодранные голые ноги и брезгливо буркнул, уже для себя одного:
– Ляжки жирные, как у бабы…
И счастье померкло, померкло…
Вот такой у него образ отца – сначала спасти, а потом размазать.
Савика с первого класса мучило, что он такой пухленький, что у него на руках вместо костяшек ямочки, а в последнее время он и на мать поглядывал с досадой: это же он в нее уродился, она тоже пухлая – понятно, это не может нравиться отцу, худому и жилистому, и он каждый раз испытывал облегчение, когда отца отправляли в затяжные командировки. Он видел, что и мать без отца веселеет, но, когда тот возвращался, иногда с новой медалью, она так радостно к нему кидалась, что Савик опускал глаза: ему было стыдно, что ей совсем не стыдно за свое притворство.
А когда отца однажды привезли в гробу, цинковом, совершенно как корыто, мать не просто два дня прорыдала, всю душу ему изодрав, но на кладбище еще и стала биться головой о гроб, а он гремел, будто кровельное железо. И это было еще ужаснее, чем те часы – или это были минуты? – в желобе. Спасло его только то, что внутри у него с самого начала все заледенело, и сквозь эту заморозку уже мало что могло добраться.
На поминки пришли не только прапорщики и лейтенанты, но даже один майор, и славословили отца, похоже, непритворно, хотя один из выступающих после слов «настоящий русский солдат» покосился на свою рюмку, куда ему подливали водку, и добавил: «Ничего, можно и побольше», что вызвало у пятнадцатилетнего Савика невольную улыбку, и тут же за ней оттаяли и слезы, но мать почему-то слез не заметила, а заметила только улыбку и, когда гости разошлись, принялась уныло ему выговаривать, и он наконец взорвался:
– Да ты же сама всю жизнь его боялась!
– Господи, – ужаснулась распухшая, словно обваренная, мать, – не слушай его! Отец тебя на свет произвел!
– Я его не просил меня производить! Он для меня, что ли, это делал?!.
– В кого ты только уродился! Папочка родненький!
– Так чего ж ты от меня хочешь? Его же ты не воспитывала, вот и меня не воспитывай!
Мать снова зарыдала, упав лицом на стол с грязной посудой, которую сама же не позволила вымыть офицерским и прапорщицким женам (и правильно сделала, потому что у него уже не было сил «держать лицо»), и он принялся ее утешать и просить прощения почти с ненавистью, потому что совершенно не чувствовал себя виноватым, но мать это вполне устроило, и когда она в Халды-Балдах начала по целым дням пропадать в церкви, а дома перед невесть откуда взявшимися небольшими иконками принялась каждый вечер падать на колени, тыкаться лбом в пол и каяться в поступках, за которые совершенно точно не могла чувствовать себя виноватой, ему пришло в голову, что она и бога представляет кем-то вроде себя: неважно, искренне или притворно – главное, чтоб ты произнес нужные слова.
После гибели отца им дали пенсию, однокомнатную квартиру в хрущевке, мать устроилась уборщицей в больницу, – можно было жить, кабачки, помидоры, яблоки, вишня, урюк в Халды-Балдах ничего не стоили, и в школе у Савика дела почему-то пошли на удивление хорошо, он что-то вдруг стал все очень легко понимать и запоминать. Что значит, освободился от страха перед земным отцом, а что будет, когда люди освободятся от страха перед отцом небесным? Ему и в школе стало больше нравиться, чем дома, где мать все время крестилась на иконки да к каждому слову прибавляла: господи, прости, господи, помилуй, господи, помоги…
У Савика нарастало чувство, что бог отнял у него мать, и однажды в маленькой городской библиотечке он взял тоненькую книжку с полки «Научный атеизм». Книжку явно никто до этого не открывал, и ясно почему – там все было до ужаса противное: целуя иконы, люди заражались сифилисом и туберкулезом, младенцев крестили в ванночках, в которых вода была желтая от выделений… Так что когда он наконец решился зайти в небольшой дощатый дом с кладбищенским крестом на крыше, чтобы наконец понять, каким там медом для матери намазано, то внутри ему стало прямо-таки жутко: странный запах, в котором ему заранее почудился туберкулез и сифилис, отчужденные безжалостные лица на огромных иконах, жуткий полумрак, только огоньки вьются, старухи, старухи припали к полу и, кажется, вот-вот поползут на карачках…
Да какие у них такие могут быть грехи, чтобы так ползать! И стоит ли прощение такого унижения?.. И кем должен быть тот, кто готов такое принимать?.. Мать, похоже, представляла его по своему образу и подобию: неважно, искренне или притворно, лишь бы положенные поклоны были отбиты. Но как можно любить такого отца, хоть земного, хоть небесного?..
Он с трудом вынырнул из зябкой халды-балдинской жути в питерскую жару и в который раз заново понял, почему у них, у церковников главным пороком считается гордость: тот, кто сохранит хоть искру достоинства, ни за что на свете не сможет принять это измывательство.
Что страшнее – ни на что не надеющийся приговоренный, гордо или покорно идущий навстречу казни, или надеющийся на прощение и ползающий перед судьей на брюхе? Ползающий ему тогда показался бы страшнее. Да, пожалуй, и сейчас. Это, видно, и есть та самая сатанинская гордыня. И он, стало быть, не кто иной, как антихрист.
Эта мысль его позабавила: антихрист это круто.
Хотя… Не пора ли заземлить и достоинство?
Да и сами его непрестанные препирательства с церковью, которая их не слышит, тоже начинают отдавать постыдной принципиальностью, их, пожалуй, тоже пора заземлять, искать у своей вражды причины попроще. В антихристы мать его окончательно задвинула, когда они, задыхаясь, досеменили до приемного покоя и рухнули прямо перед материной шваброй, с Мирохой на руках, переплетенных, как их учили на занятиях по «гробу» – гражданской обороне. И мать, увидев, что Мирохины штаны отяжелели от крови, как ее поломойная тряпка от воды, чуть ли не умильно покивала: ничего, господь поможет. Но не успела она замыть кровавую лужу на коричневой плитке, как уже не выбежал, а тяжело вышел пузатый хирург-грузин: «Ми его патэрали…»
– Ну что, помог твой господь? – Савик обратился к матери с такой ненавистью, словно виновата была она, а не сам Мирошников, поспоривший, что острием своей только что переточенной из четырехгранного напильника финки перережет натянутую нитку (и перерезал, всадив финарь себе в бедро).
– К себе его забрал, – не столько грустно, сколько умильно потупилась мать, и здесь в своем черном платке, как будто заранее надела. – А может, наказал за что.
Как он только не залепил ей по уху!..
– А мать его он за что наказал?!. Отца?!.
– Господь каждому дает крест по силам.
Видно, в лице его мелькнуло что-то такое, из-за чего хирург поспешно стал между ним и матерью. Но это было уже лишнее: он понял, что перед ним не мать, а чужая безжалостная тетка. И отношения у них после этого внешне даже улучшились – он ее просто вычеркнул из тех, кто ему хоть чем-то близок. И деньги впоследствии посылал, будто налог платил, и сейчас следит по скайпу, хорошо ли ухаживает российская военная база за могилой прапорщика-интернационалиста и его жены, но простить ее все равно не может. И забыть Мирошникова тоже: им с Мирохой как будто особенно нравилось друг в друге, что они во всем противоположны – толстый и тонкий, серьезный и смешливый, умный и остроумный… Он даже на Мирохины похороны не осмелился пойти, не мог видеть Мироху присмиревшим.
Вместе с той роковой ниткой оказалась перерезана всякая его связь не только с матерью, но и со школой, и с городком. Но вот во сне он снова утыкается в материнские колени и плачет, плачет, как маленький…
Подсознание не обманешь.
Хотя на уровне сознания он с матерью не примирился, даже видя ее в гробу: она была такая благостная, как будто наконец достигла, к чему стремилась.
Может, он и правда чересчур принципиальный? Мать рассказывала, что совсем маленький, он даже этого и не помнит, он со слезами тыкал пальчиком в малейшее пятнышко на штанишках: грязь, грязь!! А как его дразнил отец, это он уже помнит – показывал на красное яблоко и говорил: смотри, зеленое. И он исходил криком: класное, класное, класное!!!
Может, стремление к правде и чистоте не обязательно навязано идеалом и чувством вины, а иногда наоборот идеал сам рождается из этого стремления?.. Может, таких-то прирожденных искателей чистоты заносит и в антихристы? Может, и Христос был из таких, если только он был? Святой отец в своих брюссельских книжках на разные лады повторяет, что евангелистам такой образ не придумать бы, уж больно они ничем себя больше не проявили, все, что у них от себя, очень буквалистично, мелочно, – пошел туда, пошел сюда, называются какие-то мелкие городишки, случайные собеседники, чьи имена читателю знать совершенно не нужно…
Святой отец нашел очень хитрый прием – при случае вворачивать, что всякое богоборчество это в глубине богоискательство. С намеком, что и новый Савл, когда-нибудь превратится в Павла. В Павла Савельевича Вишневецкого. Возьмет девичью фамилию жены и превратится.
Нет, никак не удается представить, чтобы он мог склониться перед каким угодно идолом. У него и Фрейд в божествах походил недолго – та же, в сущности, религия, та же бездоказательность и замах на всеобщую теорию всего. Но Фрейд со своим авторитетом пока полезен как средство заземления, развенчания всего патетического. А потом можно будет заземлить и его.
– Приглашенье твое я принял, ты звал меня, и я явился! – прогремел грозный бас из прихожей: венский пророк, не любивший музыку, изредка все-таки слушал «Дона Джованни», а потому было вполне уместно, чтобы наследника Учителя вместо заурядного звонка призывало к очередному сражению с моралью приветствие статуи командора.
Перехожу на прием, подбодрил он себя ритуальной шуткой.
Из-за того что у него не было приемной (еще раз поклон отцу Вишневецкому), сына первой утренней пациентки Симе пришлось проводить на кухню, чтобы можно было поговорить с его матерью наедине.
У нее был явный художественный дар, перед ним все оживало.
Электричка гремела ближе и ближе, и черноглазая казачка пятидесяти лет семенила все быстрее и быстрее, стараясь не подпрыгивать – меньше вспотеешь. С тех пор как по ящику начали расхваливать дезодоранты, ей постоянно казалось, что от нее пахнет, хоть здесь, в Питере и не знают, что такое настоящая жара. Правда, кустики, меж которых она семенила, все-таки уже пожухли с краснинкой, будто барбарис…
И тут что-то огромное ударило ее в спину, сшибло с ног, навалилось и, покуда она, ничего не соображая, барахталась, пытаясь приподняться, оно перевернуло ее на спину и уселось верхом. Только тут она наконец разглядела: пацан! Молокосос, сопляк!! И от возмущения завопила громче электрички, решившей кого-то припугнуть сиреной перед платформой: «Сюда, сюда, я его держу!!!» Не он ее держит, а она его!!!
Молокосос пытался вскочить, но она висела на нем мертвой хваткой и вопила, вопила…
Крупная, с сильными обнаженными плечами и решительным носом-картошкой, красная от жары, но казалось, от гнева, мамаша и говорила скорее гневно, чем жалобно: ее сын-десятиклассник набрасывался на одиноких женщин, какой же дурак, в одном и том же месте! Эту дорожку сначала взяли на патрулирование, а потом взяли и его самого. Он что, пытался их изнасиловать? Нет, только опрокидывал на спину, а на последнюю еще и сел верхом. Может быть, он пытался совершить оральный акт? Нет, это она орала, она казачка, они такие.
– Да и я бы ему тоже показала! Он бы у меня летел-пердел… Ой, извините!
– Ничего. У вас в семье принято насилие? Вы его бьете?
– Ну, шлепала иногда, когда был маленький… Как все, не больше.
Правда, когда он был совсем маленький, муж однажды пришел пьяный и пытался ее изнасиловать, только она не далась; но сынишка этого не помнит.
Много мы знаем, кто что помнит, в подсознание не заглянешь.
– А отец был при этом голый?
– Я уж и сама толком не помню, я с ним развелась сто лет назад.
– Хорошо, подождите на кухне, я должен с ним поговорить наедине. Моя ассистентка вас чем-нибудь угостит – чай, кофе?
На кухне – просто срам! Если бы Фрейду пришлось отправлять пациентов на кухню, психоанализ бы загнулся на корню. (Хм, загнулся – тоже ведь сексуальный образ…)
В парнишке не нашлось никаких атавистических признаков – ни низкого лба, ни выпирающих надбровных дуг, ни сутулости с руками до колен, – это был оперный Лель: длинненький, худенький, в оранжевой цветастой рубашке с пояском, златые кудерьки, застенчивая улыбка.
Для психоанализа случай, казалось бы, проще ангины – типичный эдипов комплекс, пытающийся разрядиться с заместительницами матери, но, как оказалось, герметично запечатанный в подсознании застенчивыми улыбками и растерянными пожатиями плечиков. Предположение, что женщины из кустиков служили заместительницами матери, ни через какие «случайные» ассоциации перевести в сознание никак не удавалось.
– Я буду произносить разные слова, а ты говори первое, что в голову приходит. Начинаем. Отец.
Застенчивая улыбка, пожатие плечиков.
– Мать.
Застенчивая улыбка, пожатие плечиков.
– Папаша.
Застенчивая улыбка, пожатие плечиков.
– Матушка.
Застенчивая улыбка, пожатие плечиков.
– Мужчина.
Застенчивая улыбка, пожатие плечиков.
– Женщина.
Застенчивая улыбка, пожатие плечиков.
– Тетка.
Застенчивая улыбка, пожатие плечиков.
– Схватил.
Застенчивая улыбка, пожатие плечиков.
– Опрокинул.
Застенчивая улыбка, пожатие плечиков.
– Навалился.
Застенчивая улыбка, пожатие плечиков.
И так без просвета и конца.
– Может быть, ты думаешь, что женщины любят силу?
Застенчивая улыбка, пожатие плечиков.
– Один мой друг когда-то очень давно применил силу к любимой девушке, и вот у них уже взрослый сын, а ему до сих пор за это стыдно. Ты не боишься, что с тобой так же когда-нибудь получится?
Застенчивая улыбка, пожатие плечиков.
Легче всего выбить признание в чем-то «постыдном» встречным признанием; хотя постыдного в мире нет ничего, есть только естественное, пациентов если не отталкивает навсегда, то гарантированно раскрепощает рассказ о том, как он в детстве подглядывал за матерью, мывшей пол, подоткнувши подол, – ему было тем легче варьировать шокирующие подробности, что ничего такого в реальности не происходило. Однако здесь бы и подол не помог: чтобы мучительная тайна смогла прорваться на поверхность, она должна быть мучительной. Если крыса не грызет внутренности, за нею незачем и охотиться. Тем более что все равно не поймаешь.
Так он и разъяснил матери, отправив Леля на кухню (тьфу!) к Симе: врач не может вылечить больного, прежде чем тот заболел.
– Как он еще должен заболеть? В тюрьму попасть?
– Страх перед тюрьмой не болезнь, а норма. Вот когда человек мучается, и никто не знает из-за чего – только тут я могу чем-то помочь.
Ушла не попрощавшись, хорошо еще, не отблагодарила на прощанье чем-нибудь вроде «За что вы только деньги берете?» А вот начни он тянуть с нее бабло обещаниями, липовыми настойками, заговорами, наложением рук, она бы осталась довольна. А уж если бы он напялил на себя рясу да развернул целый молебен… Или хотя бы просюсюкал что-нибудь вроде «Господь поможет», так она, глядишь, и к ручке его припала бы. Жулики за это и берут деньги – за надежды. Но школа психосинтеза никогда до этого не опустится, наш бог природа и правда. Когда-нибудь историки науки станут ее изучать, а среди них наверняка найдутся и завистники, вроде кривляки-Лаэрта, – и все равно не сумеют высмотреть ни единого пятнышка. Даже хорошо, что в его школе пока всего одиннадцать человек, если не считать сочувствующую периферию, с которой он общался по электронной почте, – у Фрейда в его годы сторонников было не больше. И у самого Иисуса Христа было больше всего на одного.
Да, насчет Лаэрта тоже нужно заземлиться, честно признаться, что и к нему…
Да, ревную, ревную, и что? Конечно, досадно, что со мной отец Вишневецкий разговаривает будто с капризным ребенком, радостно сообщает очередную новость из прогрессивной печати: у меня есть чем вас порадовать – и дальше сообщает, что в каком-нибудь Нижне-Мандинске священник сбил прохожего и пытался скрыться. Вот и весь разговор. А с этим артистическим алкашом устраивает доверительные посиделки чуть ли не каждый вечер.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?