Текст книги "Неадекват"
Автор книги: Александр Пиралов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
4
Мои отношения с отцом, никогда не отличавшиеся особой сердечностью, после перенесенного Валерией инсульта стали почти отчужденными. Он теперь обращался ко мне лишь в случае крайних необходимостей, каковыми были главным образом вручение денег, передаваемых матери на мое содержание, и решение вопросов, связанных с квартплатой, которые в специфических подхомутовских условиях были настолько сложными, что даже в домоуправлении в бессилии разводили руками. Правда, при этом папаша не чурался периодически назвать меня «недоразумением», а однажды и вовсе «гирей на ноге». На это я заметил, что не просил производить меня на свет, а он потупил голову, как делал всякий раз, когда попадал врасплох, и спросил в крайнем раздражении:
– А ты уверен, что на свет тебя произвел я? – и тут же смолк, как в свое время умолкали, когда с губ ненароком срывалась политическая ересь.
Но шкаф уже открылся, и скелет наконец выглянул. Слухи о моем происхождении в семейке кружили не переставая, а Холерин изощрялись в придумывании гадких слов, которыми не уставали называть мою мать.
– Ты хочешь сказать, что я не твой сын?
Этот вопрос я задавал мысленно тысячи раз, но только сейчас осмелился его произнести. Отец распахнул окно и долго рассматривал птиц на тополе, росшем перед балконом.
– Я жду…
– Всему свое время, – сухо бросил он.
На том и кончилось, хотя правильнее было бы сказать началось, но развития не последовало, поскольку в моей голове начало звучать, и я знал, что если перетряхивание семейного бельишка продолжится, звуки прекратятся, а они в ту минуту были для меня гораздо важнее.
Я уже говорил, что в музыкальной школе меня перспективным не сочли, но, покинув ее стены и освободившись наконец от ненавистной мне муштры гаммами, канонами и полифонией, я вдруг почувствовал интерес к фортепиано и начал слышать музыку.
Свою музыку!
Это вышло совсем нежданно и на первых порах ошеломило меня: поначалу возникали только крошечные несвязанные мелодийки, потом они начали превращаться в конкретные темы, которые я пытался развивать, бездарно подражая тому, что неслось из проигрывателя тетки Валерии. Я уединялся, если такое было возможно в том бедламе, котором был наш дом, и нашлепывал пальцами по груди то, что слышал. Все это было банально и пошло, тем не менее у меня появилось нечто вроде своих этюдов, прелюдий, музыкальных моментов… Я это, конечно, не записывал, да и желания у меня такого не было, не говоря уже об умении. Мне больше нравилось создание и внутреннее слушание, и даже не столько создание, сколько фантазирование, чаще всего на темы услышанного. Если я пытался воспроизвести свои фантазии, то делал это я на все том же «шкафе с посудой» под недовольные реплики Валерии, которая в полной тоске от начавшей сохнуть руки не уставала рассуждать о самовлюбленной черни, которая пытается влезть в различные духовные состояния. Тогда я еще не сознавал, какие возможности сулят эти духовные состояния, а понял совершенно случайно, оказавшись в компании подобных себе прыщавых акселератов, каждый из которых из себя что-то изображал.
Началось с того, что какая-то девица вдруг вперила в меня кофейные глазки и томно прошептала:
– Мне сказали, что вы играете…
Я растерялся и ответил, что это несерьезно.
– Сыграйте, пожалуйста… – пошли настаивать «глазки».
Играть мне было нечего. Репертуарный портфель пустовал, а выученное в музыкальной школе было хорошо забыто. В лихорадочном соображении, как быть, я вдруг вспомнил про восхитившую меня свой тонкой, как паутинка, фактурой Поэму Скрябина фа диез мажор, которую услышал однажды по прямой трансляции из концертного зала. Тогда я сел за «шкаф с посудой» и принялся импровизировать под Поэму, не обращая внимания на ненавистный взгляд Валерии, которая к тому времени – к моему счастью! – уже потеряла и дар речи. И вот теперь, вняв просьбе «кофейных глазок», я начал воссоздавать эти построения. Акселераты почти не слушали, но «кофейные глазки» позже сказали проводить ее, а у дома, пользуясь покровом ночи, впились в меня губами и попросили потрогать, что и было сделано с проворностью гораздо более скромной, чем та, что я проявил, импровизируя под Скрябина.
После двух-трех подобных представлений я сделал едва ли не судьбоносный для себя вывод, что основная масса народа, во всяком случае та, что окружала меня, либо вообще не знает классической музыки, либо знает ее очень плохо. При этом та же масса очень боится прослыть невежественной и, если уж оказывается в положении, где надо сделать вид, что ты не верблюд, стремится произвести впечатление знатока, причем чаще всего тонкого, в чем мне довелось убедиться уже в обществе зрелых и искушенных людей, которые просили меня что-нибудь изобразить. Они, конечно, просили поиграть, только я не столько играл, сколько именно изображал, высоко вздымая голову, ложась на клавиатуру и картинно размахивая руками. Делалось это осознанно, поскольку люди, которые не в состоянии отличить профессиональную игру от дилетантской, а то и просто от халтуры, воспринимали это как проявление высокого мастерства исполнителя. Изображал я, конечно, собственные импровизации, создавая на ходу и выдавая отсебятину за Брамса или Листа, а сам чувствовал себя мастером иллюзий. После каждой очередной липы раздавались аплодисменты, я картинно кланялся и опускался на табурет для нового подлога.
После того, как парад фальшивок закончился, ко мне подошла благообразная дама – из тех, о которых говорят, что они уже, но все еще, и, почти по-матерински обняв меня за плечо, сказала шепеляво и чувственно: «Прекрасно, молодой человек, но Брамса вам все-таки играть не следовало. Вы до него еще не созрели». В ответ я скромно кивнул, но сообразил при этом, что благодаря своим подделкам сумею легко овладевать женскими сердцами, компенсируя этим неумение драться, природную неуклюжесть и прочие недоданные мне Создателем качества, формирующие облик настоящего мужчины.
Меня не смущало, что я лгу. Создают же, к примеру, фальшивых Сезанна и Моне, почему же тогда не может быть фальшивого Брамса?.. Учиться было уже поздно, зато я мог бы пользоваться подделками, преследуя другие интересы, и как знать, возможно, даже материальные.
5
Нет женщин недоступных, есть отсутствие воображения. А поскольку желание быть завоеванной у прекрасного пола в крови, надо лишь верно определить то, что называется индивидуальным подходом, что не всегда ясно сильному полу, который почему-то чаще всего предпочитает лобовую атаку, в двух третях случаев – особенно если цель атаки особа с завышенными самооценками – завершающуюся фиаско.
Арсенал неисчерпаем.
Среди особо эффективных – образ романтического героя. Он замечательно срабатывает, например, при осаде поэтического сердца, страдающего от непонимания зануды – мужа, пестующего ответственную должность, что, конечно, возвышает его в собственных глазах, но почему-то при этом дает право без конца поучать всех и вся и в первую очередь жену. Очень помогает и имидж талантливого, не понятого обществом неудачника. Особенно полезен он при работе с незамужними волевыми особами, чей нерастраченный материнский потенциал часто толкает их на разные безумства, после чего они каются, но только до того, как встретят очередного невостребованного, готового склонить голову на их груди. При работе с психопатками требуется проявление волевых качеств, дабы подавлять истерики в корне, что действует почти безотказно. После второй неудачи истерики обычно прекращаются, а психопатки становятся шелковыми. Труднее с объектами безвольными, которые почему-то склонны проявлять волю именно в амурных делах. Но тут наибольшую отдачу сулит метод от противного, когда тому, кто осаждает, удается доказать, что он уже вышел из того возраста, когда женщин завоевывают из спортивного интереса, и теперь мечтает о настоящей большой любви, о чем «крепость в осаде», кстати, тайком и воздыхает, смотря южноамериканские сериалы и читая женские романы.
Мои наибольшие успехи на этом фронте были связаны главным образом с офицерскими женами, уставшими от скалозубства и мечтающими о небе в алмазах. Скажу больше, мне удалось почти невозможное – завоевать экс-майоршу, стоматолога Машку, которую безнадежно вожделеет три четверти мужчин нашего поселка, и только потому, что вовремя сообразил, чего ей хочется больше всего. Она обладала феноменальным бюстом, служившим визитной карточкой нашему поселку, как Парижу Эйфелева башня. Но если знаменитое сооружение просто дерзко смотрит в небо, то Машкины башни, имея, конечно, свойство агрессивно напирать на пациентов, иногда все же вздымались, причем едва ли не перпендикулярно к плоскости подбородка. Это происходило, когда она испускала глубокий вздох. А вздыхала Машка оттого, что, по ее разумению, была окружена хамами, не способными оценить ее возвышенную душу.
Сами хамы мечтали о кариесе и пародонтозе, как грезил бы о льдине белый медведь, окажись он каким-то чудом где-нибудь на экваторе. Дергание зубного нерва воспринималось ими как праздник, как небесная манна, как благословение Господне… Главврач нашей поликлиники только на стоматолога не молился, поскольку она множила восторженные отклики хворых, с лихвой покрывавшие жалобы на остальную часть медицинской братии. По существу, Машка добилась феноменального эффекта, когда зубоврачебное кресло, наводящее обычно ужас, начинало вызывать чувство глубокого удовлетворения, и только потому, что бюст врача, сверлившего зуб, нежно касался щеки пациента.
Я же был и вовсе в экстазе, поскольку Машка лечила мне зуб мудрости и потому вынуждена была наклоняться особенно низко, отчего мне довелось наслаждаться не только осязанием, но и обонянием… не говорю уже о зрении.
– Не вертитесь, – сказала мне Машка.
– Слышу музыку, – ответил я и сплюнул.
От неожиданности Машка врезала мне сверлом в нерв. В другой ситуации я бы взвился до потолка, но сейчас выдержал испытание, будто это было нежное щекотание пяточки.
– Чего?
– Музыку, говорю, слышу.
– Какую музыку?
– Свою.
– Ты что, композитор? – спросила она и прекратила сверлить. У нее была манера всем тыкать. Этим она лишний раз давала понять, как презирает всех, кто ее окружает.
– Что-то вроде, – ответил я, воспользовавшись передышкой.
Она вновь прошлась сверлом по нерву, но я даже не дернулся, поскольку был полностью поглощен созерцанием восхитительного ущелья между агрессивными сопками.
– Первый раз вижу живого композитора. Сплюнь…
– Впечатляет? – прогнусавил я.
– Не очень. С виду такое же чмо, как и все остальные, – пожала она плечаи, но бормашину остановила.
– Приходится иногда прибегать к камуфляжу, чтобы не выглядеть белой вороной. Могут не понять.
– Это верно, – согласилась она, забыв об очереди в коридоре. – А какую музыку сочиняешь?
– Разную. В основном для фортепиано.
На мгновение она замолчала, выбирая, видимо, какую тактику избрать со свалившимся на голову композитором, и выбрала самую простую.
– А послушать можно? У меня пианино есть…
Ее грудь начала колыхаться, а потом медленно поползла вверх, что, повторяю, доводилось видеть только избранным, но о чем мечтали все те, кто были способны восхищаться этим явлением.
– Почему бы и нет? – сказал я, едва найдя силы, чтобы что-то сказать. – Нынче редко встретишь такую женщину, как вы.
Говоря это, я имел в виду, конечно, формы, однако способность к восприятию содержания в границах здравого смысла у этого создания находилась в обратной зависимости к размеру бюста, и оттого мои слова она поняла как признание ее глубокой духовности и стремления к возвышенному. Дело было сделано!
Жила она в трехэтажном панельном мешке, которыми наш поселок утыкан, как гвоздями войлок, который служил ложем Рахметову. Однако при этом у нее было раритетное пианино, доставшееся в наследство от деда, и старинный музыкальный табурет, который она не отдала майору, деля имущество при разводе. Просто села на него, когда воин уходил, и все. Правда, тот особенно и не настаивал, довольный тем, что она наконец добровольно уступила вожделенный им набор штофов из какого-то там стекла.
На этот стул я и сел, начав изображать. Это была обычная ахинея, которую я сопровождал страстным вздыманием головы, когда музыка достигала предельного напряжения, и патетическим лицом. Но краем глаза все же видел, что Машка водрузилась на диван как-то слишком уж скользко – высоко забросив ногу на ногу и демонстрируя кружевное белье цвета бедра испуганной нимфы.
– Как это называется? – хрипло спросила она.
– Сонатина соль минор, – ляпнул я первое, что пришло в голову.
– Восхитительно! – воскликнула она и принялась расстегивать халат.
Увидев наконец в натуре ее легендарные груди, я вдохновился до такой степени, что, не снимая ноги с педали, лихо барабанил полнейшую чушь, одновременно наслаждаясь восхитительным зрелищем освобождения от бельевых вериг.
– Это мой этюд ми минор, – с придыханием пояснил я. – Из цикла «24 этюда в стиле Шопена».
– Иди сюда! – жарко воскликнула она.
Я уже был исполнен силы минотавра и готов был смять эту роскошь, как вдруг послышались сигналы «скайпа», после чего на экране компьютера появилась зареванная, неопределенного возраста особа и, не обратив внимания, что на ее собеседнице нет ни тряпочки, а рядом – все еще одетый мужик, принялась замогильным голосом рассказывать про то, как в ветеринарной клинике кастрировали ее любимого кота.
У меня было такое состояние, будто кастрации подвергся не кот, а я, что до Машки, то она почему-то участливо внимала натуралистическим подробностям оскопления.
Я ушел, тихо закрыв дверь.
На следующее утро она позвонила на мой мобильник и сказала, что хочет послушать остальные этюды. «Других этюдов», конечно, не было, но поскольку проблемой это не было тоже, я лишь выразил надежду, что хирургическое вмешательство в мою личную жизнь мне не грозит. В ответ она обещала выпивку.
Так мы стали жить вместе.
Она оказалась на редкость удобна. Появился наконец кто-то, на кого можно было свалить быт, который угнетал меня с каждым разом все больше. И у этого кого-то была своя двухкомнатная квартира, что для нашего «курятника» было большой редкостью. Дам с жилплощадью давно расхватали, а эта вакансия таковой оставалась лишь потому, что пресытившаяся майором Машка упорно искала «прынца».
То, что она увидела его во мне, было еще одним доказательством ее непроходимости, чему, кстати, я был только рад, поскольку благодаря «24 этюдам в стиле Шопена» и прочей дичи непревзойденный бюст надежно перешел в мою собственность. Она не уставала с благоговением мне внимать, и чем пошлее были мои надругательства, тем сексуально требовательней она становилась. Соседям через тонкие стенки можно было только посочувствовать, ибо сокрушающий гром «Этюдов в стиле Шопена» (их число уже перевалило за сотню) и Машкины экстатические вопли могли сделать невыносимо острым любое коммунальное блюдо.
Но что меня привлекало в ней больше всего, так это отсутствие собственнических инстинктов. Она была патологически неревнива. Ее подруги могли вешаться мне на шею, страстно лобзать при встрече, и она совершенно спокойно наблюдала за этим, пропуская мимо ушей их авансы, а мимо глаз обольстительные позы, которые они принимали. Как-то одна из подруг, засидевшись у меня на коленях, даже полюбопытствовала:
– Ты не ревнуешь?
– Могу одолжить, если хочешь, – пожала плечами Машка. – Только потом верни на место.
Одолжить себя я, конечно, не позволил, понимая, что портить масть до конца все-таки не стоит, но в долг взял сам, явившись однажды под утро со следами туши и коньячными испарениями. Машка так и не поинтересовалась, где я был, и это было воспринято мною как индульгенция, хотя греха, по моему разумению, я не совершал.
У меня, признаюсь, по такому делу есть даже что-то вроде философии. Я глубоко убежден, что Господь, сказав, не пожелай жены ближнего своего, поставил меня в затруднительное положение. Во-первых, был я не у жены… ни ближнего, ни дальнего. Во-вторых, по части жен дальних Господь вообще никаких указаний не давал, а потому точнее формулировать свои мысли надо и Творцу, дабы не вводить в заблуждение рабов своих. А раз Всевышний умудрился так запутать совершенно очевидное, то чадам его тем более не следует забивать себе голову тем, что не пришло на ум даже Богу.
Машку вот желает едва ли не вся та часть сильного пола поселка, которая еще в состоянии желать. Попробуй-ка определить, кто из них «ближний» мне, а кто «дальний»? Я не против ни первых, ни вторых, пусть себе желают. Но если свои химеры кто-то попытается переместить в практическую плоскость, я буду категорически против и даже перетасую ей веснушки (драться с мужчинами я так и не научился).
Похоже, она понимала это сама и ходила застегнутая на все пуговицы, а я старался быть аккуратней. Как бы ни были ничтожны ее собственнические инстинкты, такие сиськи на дороге не валяются, да и Исидор настоятельно требовал от меня соблюдать меру, хотя сам попирал ее на каждом шагу.
Короче, мы неплохо ладили. Она не заговаривала о женитьбе, а я на радостях отдавал ей часть своего жалования, не спрашивая, как расходуются деньги: того, что у меня оставалось от исидоровских щедрот (и не только!), было вполне достаточно, чтобы не мелочиться. Правда, однажды Машка заговорила о ребенке, я тут же подавился рыбьей костью, она ее извлекла и больше этот вопрос не поднимала, хотя и рыбы на нашем столе с тех пор не водилось.
Появление тети Вероники эту идиллию нарушило…
6
Как ни стыдно в этом признаваться, мои музыкальные познания черпались главным образом из совершенно бессистемной фонотеки и собрания нот тетки Валерии, да еще «Музыкальной энциклопедии», которую она же мне и подарила. К тому времени, когда я начал выкамаривать, у нее уже бездействовала не только левая рука, но и речевой аппарат, и теперь она способна была лишь следить за мной ненавидящими глазами, я же отвечал ей участливой улыбкой.
В чем-то она была, конечно, права. Я был неуч, воинствующий дилетант и нахал, больше всего, конечно, последнее. Те, кто слушали меня, никогда бы не поверили, что я так и не выучил от начала до конца ни одного музыкального произведения. Однако, наверное, персоной я был все-таки незаурядной, поскольку заурядный человек, пусть даже с претензиями, такой микрокосм вряд ли создаст. Она это понимала тоже, но всеми силами пыталась доказать обратное.
Говоря о микрокосме, я имею в виду тот фантомный мир, который был соткан моей не в меру бурной фантазией. Это была типичная погоня за миражами, ибо мне действительно хотелось быть пианистом, и трудно сказать, где кончалась моя вина в том, что я не стал им, и началась чужая. Кто-то же все-таки был виновен в уходе поезда, на который мне так и не суждено было вскочить, даже на подножку последнего вагона? Этот вопрос я задавал себе без конца, и только спустя десятилетия ответ на него был получен, причем от человека, совершенно мне чужого.
Однако в то время idee fixe владели мной без остатка, хотя, отдавая должное себе самому, хочу сказать, что в подавляющем большинстве случаев я знал, где врать и, главное, кому. Прокол вышел однажды, когда очередная дива, восхищенная моим исполнением «Сонета Петрарки № 91» Листа (такой пьесы у Листа нет, я ее выдумал), повела меня к своему родственнику и попросила послушать мою игру.
А тот как на грех оказался преподавателем музыкального училища, который, отдав должное эмоциональности моего фуфла, порекомендовал все-таки по первому разу ровно и чисто сыграть сборник Ганона без педали и под метроном. После этого диву я избегал, хотя она и караулила меня на каждом шагу, а «концертировал» только в надежных залах.
К тому времени я уже учился в университете на филологическом факультете, а на смену образу юноши, которого ждет карьера пианиста, пришел другой – музыканта с красивым прошлым, переигравшим левую руку. Это было гораздо удобней, а главное безопасней, поскольку люди, составлявшие мое окружение, в прошлом копаться не любили и вообще предпочитали не будить спящих собак. Я был завсегдатаем богемных сборищ, развивал миф о былых успехах и искусно пользовался своими образами на амурном фронте, заслужив даже несколько гнусных прозвищ. Я их старался воспринимать равнодушно, понимая, что это от зависти, и даже несколько раз обернул пару мерзостей в свою пользу.
Я вообще любил, когда мне завидовали, это питало воображение и помогало создавать новые имиджи, хотя были они все теми же, только в иных модификациях – с учетом времени и обстоятельств.
В ту пору высокомерие лезло из меня, как перья из худой подушки. Когда университетские приятели просили меня написать им курсовую работу, я воспринимал это как еще одно доказательство, что я не такой, как все. Делал лицо, закатывал глаза, говорил о чрезвычайной занятости, но только для того, чтобы они продолжали просить. Просьбы я, конечно, выполнял, но взимал плату в виде нескольких пачек сигарет «Мальборо», которые в ту пору ценились на вес золота, или блока жевательных резинок.
Позже это стало полезным и даже доходным промыслом, поскольку у меня хватило сообразительности, чтобы, не довольствуясь заморским табаком, брать все же по чину.
Я стал выполнять заказы студентов младших курсов, совершенствуясь в литературоведческом анализе, а преподаватели, все понимая, но не имея доказательств моего авторства, хмыкали и ставили конченым лохам приличные оценки. Я в конце концов зашел так далеко, что начал готовить себя к работе на кафедре и защите диссертации, полагая, что мои поведенческие свойства этому никак не помешают. По существу, это был очередной микрокосм.
Тема дипломной работы была выбрана мною с апломбом – «Поэтика романа Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита» в зеркале западноевропейских литературных традиций». Я ее защитил на «отлично», был удостоен всяческих похвал, в том числе из самых авторитетных уст, ходил гусаком, сообщил почитательницам, что остаюсь в аспирантуре, принял поздравления и даже устроил по такому делу скромный фуршет.
Только на кафедре оставили не меня, а того, кому я писал «курсовки», и потому только оставили, что он приходился кому-то родственником и этот кто-то нажал на педаль, а меня направили учительствовать, – туда, где не нужны были ни моя дипломная, ни импровизации под Брамса, ничего…
Если не считать школьного скандала из-за глупого сочинения, я впервые столкнулся с «прозой жизни», к чему был совершенно не готов, хотя и рос в условиях, далеких от тепличных. Падение с небес пошло мне, в конце концов, во благо, но это было, конечно, много позже, а тогда я собрал рюкзак и поехал куда послали, в том числе, кстати, и собственный родитель, заявивший об освобождении себя от финансовых обязательств передо мной. Промаявшись полтора месяца сеятелем разумного и вечного, я уехал, а в школе, где меня воспринимали как больного на всю голову, с облегчением вздохнули.
Возвращаясь, я встретил на вокзале свою учительницу музыки Эльвиру Петровну, назвавшую меня когда-то «остолопом» за то, что я никак не мог справиться со счетом в сонате Моцарта. Увидев меня, она воскликнула:
– Привет, Тюключ!
Я улыбнулся, но почему-то именно после этого мне стало ясно, что я не востребован ни городом, где родился, ни университетом, который любил, ни даже семьей.
Меня уже ничего не держало в пенатах. Я понимал, что надо уезжать и, возможно, даже безвозвратно уезжать, поскольку если что-то еще и привязывало меня к дому, так это тайна моего происхождения, мучившая меня все настойчивей.
К тому времени тетка Валерия уже успела благополучно помереть, тетка Калерия впадала во все больший маразм, а отец прервал со мной все контакты, и если кто-то мог бы открыть мне секрет, то только мать. Но я совершенно не представлял, как могу заговорить с ней об этом.
Каково же было мое удивление, когда она заговорила сама!
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?