Текст книги "Искупление невинности"
Автор книги: Александр Ралот
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Искупление невинности
Стихи, зарисовки, переводы, новеллы
Юрий Алексеевич Токранов
© Юрий Алексеевич Токранов, 2016
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Ё
Даже без «ё» зёрна не станут «зерна».
Будут всё также сыпаться равномерно
сверху в ладонь, а потом их какая-то серна,
может, сожрёт. Что по сути природной – верно.
Даже при «ё» зебра не будет «зёброй».
В смысле, тем волком из «Ну, погоди!» недобрым
(выпуск 15). Но если заедет в рёбра
задним копытом, то выйдет больней, чем от СОБРа.
«Ё», конечно, лишь видимость, так сказать, оболочка
звука «йо», отображенье, зародыш, почка.
Но, ё-моё, даже в ней,
стоящей в строчке или в одиночку,
прежде всего нужно не игнорировать точки.
Искупление невинности
Пролог (18.01.96)
Я, кажется, терял уже
тебя лет двести или триста
назад – без разницы. Сюжет
таким же точно был: за льдистой,
прозрачной плоскостью стекла
(скорей, слюды) белым-бела
стелилась сонная равнина.
Я грезил в окруженьи книг,
и пальцы сами мяли глину
в надежде воссоздать твой лик.
Тогда ты не вернулась. День
за днём и ночь за ночью мимо
мелькали краски, звуки, тень
времён, несущихся незримо
сквозь стены замка. Колдовство
не помогало, и родство
сердец, отчетливое ране,
скончалось как-то поутру.
И, чувствуя себя на грани,
я знал, что вслед за ним умру.
Так и случилось. В сопряженьях
миров сменилась параллель.
Мы возвратились отраженьем
самих себя. И акварель
всё той же белой-белой жути
лежит меж нами перепутьем,
почти неодолимым. Всё же,
с непогрешимостью совы,
гляжу в окно, в котором, может,
ты приближаешься. Увы…
Часть первая (19—24.01.96)
Всё те же три столетия назад
мне нравилось будить тебя. Я помню
фамильный замок, анфиладу комнат,
возню служанок, двери залы, за
которыми в дремоте будуара
лежала ты, раскинувшись истомно
на шёлковых подушках, и глаза
ещё закрыты были. Звук удара
двенадцатого полдень означал,
и я касался твоего плеча.
Но ты не просыпалась. Мне порой
садиться приходилось на подушки
и, сидя рядом, забываясь, слушать
напев дыханья, гибельной игрой
волос волны изысканно забавясь,
одной ладонью милую макушку
лаская изумленно, а второй —
батист лица. Засим влеченья завязь
выплёскивалась чисто: ты во сне
себя навстречу открывала мне.
Мы это проходили бездну раз,
распахиваясь пропастью друг в друга,
отождествляясь жадно, до недуга
безумия восторженного. Нас
одна лишь смерть разъять могла, хоть, впрочем,
она всегда шарахалась с испугом
от карих междузвучий наших глаз:
калика перехожий как-то ночью
тебе и мне уверенно предрёк
удел уйти, самим назначив срок.
И торопиться было бы смешно,
но, как ни странно, мы, увы, спешили
и с шалой одержимостью грешили
напропалую, дерзко. За одно
мгновение мы прожигали годы,
не веря в предсказанья всё же или
не научась умеренности, но
нам всё легко сходило с рук. Природа,
сведя нас вместе всё-таки, никак
не осуждала наш безбожный брак.
И, видно, в упоении своём
мы, право, были истинно невинны,
как два комка той первородной глины,
что стала Человечеством. Вдвоём
мы были счастливы, а значит, были святы.
Обыденность со всей её рутиной
нас не касалась вовсе. Про неё
нам вспоминалось только на проклятых
официальных выездах: ведь в свет
обязывал являться этикет.
Тогда мы собирались. Сотня слуг
измотано металась по феоду,
тряся оброк с вассального народа,
налоги изымая: недосуг
подобным заниматься было прежде.
И лишь через неделю скороходы
отборные, спеша, срывались вдруг
в дорогу, что тянулась долго между
столицею и замком, всякий раз
неся письмо с набором нужных фраз.
Часть вторая (25—30.01.96)
Ты не любила маеты карет.
Поэтому на тракт отправив ране
казну, возы с провизией, с дарами
в сопровожденьи челяди, вослед
обозу с незначительною свитой
мы сами через сутки – вечерами,
как правило, снимались. И рассвет
уже встречали в скачке деловитой.
Дорога была длинной: девять дней
мы умудрялись находиться в ней.
Могли быстрей, но, направляясь в град
столичный с откровенным небреженьем
мы исходили из предположенья,
что свет придворный вряд ли будет рад
нас лицезреть: в глазах помпезной знати
мы блуд вершили. Выбрав нас мишенью,
нам кости мыли: каждый – на свой лад.
Так что столица нам была некстати.
Что говорить: когда б не государь,
от нас давно б осталась только гарь.
Король, как мог, от своры дураков
порой нас прикрывал спиной. Однажды
я, сам спасаясь, спас его от граждан
восставших приграничных городков.
В тот раз мы – по беспечности обидной —
в трактире порубежном пили: каждый,
причем, без свит. С десяток мужиков
ввалились с улицы, скандаля громко, видно,
со съезда вечевого: всякий год
свои дела на них вершил народ.
Не зная принца крови (в короли
он вышел через пару лет) пристали.
За словом – слово, напряженной сталью
мелькнули шпаги – мужики легли,
расставшись здесь же с душами. Вот тут-то
и началась история, простая,
как медный грош: нас взяли, сволокли
в подвал тюрьмы, чуть не линчуя, будто
мы – сволочь беспородная. К утру
нам прочили болтаться на ветру.
Но – пронесло. Ударили в набат.
Про нас забыли временно. К вечерней
молитве представителем от черни
явился недоучка-адвокат
и сообщил, робея всё же, что
мы будем содержаться в заточеньи
в течение декады: магистрат
постановил назначить выкуп в сто
пятнадцать фунтов золота, – хоть, впрочем,
топор у палача давно наточен.
Здесь августейший узник обалдел:
отец-король удавится скорее,
чем бросится платить. С тоски дурея,
принц крови запил. Груз забот и дел
достался мне: своей казной от казни
я откупил обоих. Батарея
пустых бутылок отошла в удел
историков двора: музей-заказник
в тюрьме создали через десять лет,
когда мятеж огнём свели на нет.
Часть третья (9—16.02.96)
Однако в широте монарших плеч
не чувствовалось вечности. Фортуна,
вообще, любитель фортеля. На струнах
судьбы не только пальчик, но и меч
шалит с успехом. Так что, приходилось
быть начеку: лучась улыбкой, втуне
держать и блок. Тоска столичных встреч
выматывала жутко. Но немилость
попов была серьёзней: те – без слов —
давно под нас таскали связки дров.
Мой грех был очевиден: атеист.
Тебя же просто полагали ведьмой.
И, прямо скажем, правы были, ведь мы
их святости не жаловали. Чист
был замок наш от слуг господних: как-то
во всеуслышанье я объявил, что впредь мой
приют для них закрыт. Лишь органист
оставлен был: не то из чувства такта,
не то, что предпочтительнее, из-за
очередного твоего каприза.
Святая рать народ вела в тупик:
дыханье буден отдавало адом.
По городам коллеги Торквемады
кострами ублажали божий лик,
вгоняя в страх не только слабонервных.
Доносы и доносчики, как гады,
плодились, расползаясь: еретик
был даже тот, кто не решался первым
сам стукнуть богу на еретика.
Но нас пока не трогали. Пока…
Конечно, за покой платилось всем:
и Папе, и коллегии Синода,
и сволочи помельче. Но свобода
дешевой не бывает. Вместе с тем,
как сюзерен, я помнить был обязан
не только о тебе. Круги природы
незыблемы в банальности проблем:
рожденья, смерть, крестины, свадьбы – праздник
любой с попом вершился. И феод
имел, хоть отдалённый, но – приход.
А что до ведьмы – ей ты и была.
Пронзая души карими глазами,
рвала ты наизнанку их, и сами
собой они итожились дотла
уже бессильно, без сопротивленья.
Взрываясь вороными волосами,
ты искры рассыпала и могла
в своем бесстыдно страстном исступленьи
спалить, возможно, замок весь. Огонь
наружу так и рвался: только тронь.
Наверно, лишь поэтому наш путь —
судьбы в судьбу, увы, пролёг не сразу.
Я долго не решался. Метастазы
отчетливого страха драли грудь.
Твои глаза не звали – убивали
на месте, низвергая до экстаза
предсмертного. Чтоб шею не свернуть
себе, я подвергал тебя опале.
Но как спасешься, если суждено?
И шея была сломана. Давно.
Часть четвертая (17—20.02.96)
Шел тысяча шестьсот какой-то год
от богорождества по счёту мира,
который инкарнировал нас. Сиро
октябрь дотлевал. Гоняя взвод
своих рейтар по вязкой грязи плаца
сквозь занавесь дождя в одних мундирах,
чтоб служба не казалась медом, рот
в командном оре раздирая, братца
я матом поминал, поскольку он,
забыв о деле, укатил в притон.
Он, а не я, носил гвардейский чин.
Мне ж только подменять его нечасто
в его отлучки доставалось: к счастью,
служил в войсках лишь старший из мужчин
родов высокой крови. Те, кто – младше,
не призывались вовсе, но участье
в войне принять могли, явив почин
патриотизма, скажем, пышно. Брат же
порой и в годы мира слал гонца,
прося явиться – памятью отца.
И вот я стыл, пропитываясь вдоль
и поперёк слепой осенней влагой,
на полигоне, ради чести флага
фамильного страдая, в думах, столь
не подходящих к данной обстановке,
а именно: о музыке, – из фляги
потягивая виски. Алкоголь
приятно расслаблял. Рейтары ловко
учебный бой кончали. Тут – трубой —
с подачи чьей-то прозвучал отбой.
Я оглянулся. От дороги брат
верхом и в окружении охраны
галопом приближался. Слишком рано
он нынче возвращался, на мой взгляд.
Почувствовав тревогу, я навстречу
ему направил одра, протараня
кусты бурьяна хлёсткого, подряд
в уме перебирая быстротечно
причины братьей спешки. Лишь одна
могла быть верной: началась война.
Мысль подтвердилась: скоро суток семь,
как силы неприятеля ломили
в пределы королевства, милю к миле
осваивая в натиске, совсем
подмяв под лапу замки побережья
по тупости изнеженных извилин
владельцев их, что вборзе смылись все,
не оказав отпора. Так, небрежно
скатившись к панике, а там – поддавшись ей,
страна лишалась четверти своей.
Спасая положение, престол
в порядке срочном выдвинул заслоны
гвардейского резерва. Но филоны
в генштабе – величайшее из зол! —
просрали всё на свете, и противник
по-прежнему стремился неуклонно
к столице. Столь внушительный укол
заставил короля оперативно
начать мобилизацию. Мой брат
примчался сам, чтоб сколотить отряд.
Часть пятая (1—11.03.96)
Задержки не случилось: эскадрон
уже к утру рысил за мною в ставку,
бесцеремонно вспарывая давку
дорожную. На тракт со всех сторон
стекались толпы беженцев уныло.
От раненых, бредущих на поправку,
я узнавал подробности: урон
был нанесён значительный. Томила
тень неопределенности. Как знать:
давно уж, может, бита наша рать.
И всё ж таки успели. Чин штабной
мне указал позиции, и наши,
занявшись лошадьми, оружьем, кашей,
обувкой, камуфляжем, до ночной
последней стражи провозились. Я,
не вмешиваясь, лишь назнача старших,
перекусив горбушкою ржаной,
направился по лагерю. Друзья,
возможно, где-то здесь же были, но
вернулся через час ни с чем: темно.
Добравшись до шатра, зашёл, прилёг
и, запахнувшись в мех плаща, устало
отдался немоте бредовой: скалы,
маяк, огонь в тумане, – но не смог
нащупать суть. Спеша за петухами,
взыграли барабаны, и настала
пора побудки армии. Восток
негромко багровел. Не затихая,
гремели хрипло глотки горнов. Ночь
с тоской строевика тянулась прочь.
Пришёл пакет от брата. В письмеце
тот сообщал, что отправляет роту,
составленную наспех из народа
обширных наших вотчин, а в конце
темнел намёк, что сам ещё не скоро
прибудет мне на помощь: орды сброда
залётного – наглец на наглеце —
болтались по феодам и разором
грозили. Только твердая рука
напасть сию могла унять пока.
Итак, команда поручалась мне.
Немедля, привыкая к новой роли,
я в штаб погнал посыльного (уж коли
досталось что, так отвечай вполне)
узнать о пропозициях, о слухах,
забрать приказы, получить пароли
и прочее. А сам на скакуне
поехал к маркитану: право, сухо
во фляге оказалось, – капель пять
отнюдь не помешало бы принять.
Затарясь и залив пожар внутри,
поднялся на пологий взгорок, местность
желая обозреть. Вдоль леса тесно
лепился лагерь, где-то мили три
в длину имея. Север был открыт:
сплошной простор, раздолье, неизвестность
и… неприятель. Можно было при
большом стараньи высмотреть: расшит
весь горизонт дымами – это враг
раскинул генеральный свой бивак.
(Продолжение следует).
Переводы с английского
Дж. Г. Байрон: «Даме, которая спросила, почему я весной уезжаю из Англии»
Когда закрылись двери рая,
Адам, прокляв свой горький рок,
во тьме от страха обмирая,
обратно рвался за порог.
И лишь пройдя сквозь дни и страны,
учась любить, терять, страдать,
сумел в заботах и стараньях
забыть былую благодать.
Вот также я: когда ты рядом,
терзаюсь, мучаюсь, грущу,
в случайных окликах и взглядах
надежды тщетные ищу.
И вот – бегу родного края,
скрываюсь в чуждом мне краю.
Невмоготу бродить у рая
без права проживать в раю
3 октября 1987-го
У. Г. Дейвис: «Досуг» (Leisure)
Да как ты жил, раз из-за дел
наш мир совсем не разглядел?
Ты не успел на луг взглянуть,
от зноя прячась где-нибудь?
Ты не сумел в лесной тени
заметить беличьей возни?
Ты не видал, как ясным днём
речная гладь горит огнём?
Ты не успел, свершая путь,
девчонке встречной подмигнуть?
Ты не сумел поймать в ответ
её улыбки милый свет?
Ты и не жил, коль из-за дел
наш мир совсем не разглядел.
9 октября 1987-го
Т. Харди: «Ночь в ноябре» (A night in november)
И опять погода – дрянь.
Вновь стекло дрожит в окне.
И под ветра злую брань
бредит вечер в полусне.
Рощи голые скорбят
по угасшей красоте.
Листья в комнату летят,
догорают в темноте.
Лёгкий лист влетел, застыл,
руку тронув в тишине.
И я понял: это ты
погрустить пришла ко мне.
15 октября 1987-го
Т. Харди: «Вещий дрозд» (The darkling thrush)
(31 декабря 1900)
Деревья призрачно стоят.
Мороз угрюм и сед.
Скупого дня слабеет взгляд
под вьюги снежный бред.
Чернеют росчерки ветвей,
как струны мёртвых слов.
А люди плачут у огней
печальных очагов.
Свинцовый саван высоты
и ветра скорбный стон.
Столетья труп уже остыл
и в вечность погребён.
Умокло в чёрной мрачной мгле
биенье бытия.
И жизнь угасла на земле.
И угасаю я.
Но голос вдруг в ветвях возник
из немоты ночной.
Прозрачный, чистый, как родник,
он покачнул покой.
Мятежный дрозд:
и слаб, и мал,
не видный никому, —
счастливой песней разорвал
густеющую тьму.
Он исcтупленно, страстно пел.
Он пел, а мир вокруг
светлел, казалось, и теплел.
И я подумал вдруг,
что эта песня, как ответ
на безнадёжность тьмы,
что близок радостный рассвет,
которым грезим мы.
22 октября 1987-го
Дж. Мейсфилд: «Сквозь притон» (Hell’s pavement)
Когда придём мы в Ливерпуль,
тогда возьму расчёт.
И с корабля навеки сбегу.
Найду красотку да женюсь.
Жизнь тихо потечёт.
Осяду где-нибудь на берегу.
И никому на новый рейс меня не соблазнить.
Терпеть не могу акульих рыл,
хочу ещё пожить.
Я лучше ферму заведу
иль буду камень бить.
А-то, друзья, открою кабачок.
Чёрт возьми!
Но вот пришли мы в Ливерпуль.
Швартовы я отдал.
Закончен рейс. Прошли досмотр. И – в порт.
Я кучу денег получил,
хотя расчёт не взял,
а пошёл и напился, как чёрт.
Сто грамм – с одной, сто грамм – с другой,
а третью – да! – в постель.
Неделю пил и всё спустил
и снова сел на мель.
Добрался еле на корабль.
В свою забился щель.
А завтра – снова в океан.
Чёрт возьми!
30 октября 1987-го
Дневник, которого не было
Как-то, помню, в Киргизии
Как-то, помню, в Киргизии
вот также шел по облаку,
а может, по карнизу
горы.
Куда-то в тартарары
летели обломки скал.
Ветер избоку
избивал, толкал на край,
рвал
катушку из-за спины.
Внизу же,
под крутизной глубины
вился, ущельем сужен,
Аксай.
1983—2015
Станция конечная
***31 августа 1980-го
Am
Станция конечная, поезд остановлен.
A Dm
Весело толпится в тамбурах народ.
Dm Am
Вот мы и приехали, вот мы снова дома!
Am E Am
И, быть может, встретимся, если повезёт.
Сходят на платформу с бородами детки,
хрупкие девчонки в огромных сапогах.
Молотки, штормовки, компаса, планшетки
и гора щебёнки в тяжелых рюкзаках.
Хелло, цивилизация! Здравствуй, милый город,
здравствуй, милый Мазерлэнд, прости, что не побрит!
Бриться было некогда на лесных просторах,
просто было некогда, да что там говорить.
Завтра сбрею бороду, закурю цивильную
и с таёжной страстностью окунусь в комфорт.
Масса информации – здравствуй, телевиденье,
и влюбиться надо бы, если повезёт.
И влюблюсь со временем в самую красивую.
Но пока не разожгли мне в душе пожар,
жаждут со мной встретиться и театр, и синема,
жаждут со мной встретиться и ресторан, и бар.
Кабаки высотные, каблуки высокие.
Симпатичный дипломат – вместо рюкзака.
Сессии, депрессии, знания глубокие.
Не всегда, конечно, а только до звонка.
А пока до скорого! А пока прощаемся.
Мне на электричку, а вам на самолёт.
До свиданья, девочки, до свиданья, мальчики!
Мы ещё увидимся, если повезёт.
А в то время альпийская складчатость…
***30 декабря 1980-го
Эй, брахиоподы, эй, цефалоподы,
уносите ноги подобру.
Коль вы ротозеи – окажетесь в музее:
роются геологи в Юру.
А в то время старуха дефляция
разрушает лагунную фацию,
разрушает горы порядочные,
превращает их в породы осадочные.
Пусть не плачут мамы, мы – народ упрямый,
если надо – мы всегда дойдём.
Нам немного нужно, да была бы дружба,
и тогда мы здорово живём.
А в то время упорно Америка
всё бежит от европейского берега.
Ста мильонов лет Земля не провертится —
с русской Азией Америка встретится.
Эй, давай быстрее! Голову – бодрее!
Докажи, что ты, брат, не юнец.
Твёрже шаг, дружище,
может, что отыщем!
У любой дороги есть конец.
А в то время альпийская складчатость
на Камчатке свою извергает злость.
И текут языки лавы длинные,
превращаясь в пласты эффузивные.
Морошковый остров
***31 августа 1983-го
Наталье Рудовой
Я однажды увидел,
проходя вдоль затёсов,
в голубиковом море
морошковый остров.
Среди волн голубики
он вдруг вспыхнул в тумане,
и я шёл на его
маяковое пламя.
Он горел одиноко
под бездомной берёзкой,
в голубиковом море —
только маленький остров.
А деревья скрипели,
точно чайки кричали
в неизбывной тоске,
в неизбывной печали.
И подумалось мне,
будет встретить непросто
в человеческом море
твой приветливый остров.
Пусть же он своим светом
из тумана поманит.
И тогда я приду
на призывное пламя.
Будут шквалы разлук
и шторма листопадов.
Но когда-нибудь вдруг
мы окажемся рядом.
И в саду городском
среди сосен-подростков
я тебе расскажу
про морошковый остров.
Плутни близ Силаткина
***21 октября 1983-го
Надолго:
Туруханский край,
Силаткина – приток Тунгусски,
костёр, шалашик, и с утра —
как из ведра.
Послав по-русски
себя и Бога, поползли.
Невнятный профиль вдоль болота,
скупой пейзаж чужой земли
да окаянный дождь-сволота.
Да путь как крест: то топь – то гать,
то буреломом – то чепыгой,
то вверьх – то вниз, под перемать,
я да начальник – два ханыги.
Но для меня есть сладкий пункт
в подобном каторжном движеньи:
меня на базе ждут, и ждут
отнюдь не только с уваженьем.
Натаха!
Вечер.
Я – в мечтах,
старшой – угрюмо от природы.
Расположились на кустах
сожрать чего-нибудь по ходу.
И он изрёк:
– Ещё вёрст пять.
Но знаю точно, что бригада
за сопкой есть. А значит, спать
пойдём туда. Поскольку рядом.
– Но мне в бригаду – не резон!
Ведь ты же знаешь – ждёт девчонка!
На кой мне к чёрту этот сон?
– Да ты, сопляк, уже в печёнках!
Так, слово за слово:
разнять,
увы, кому?
Но стихли фразы,
и он, послав,
попёрся спать.
А я, послав,
пошёл на базу.
Нет!
Он пошёл – попёрся я!
Ведь через час дошло со смехом,
что нарезаю кругаля:
как говорится, блин, – приехал!
Но брёл.
Покуда, раком встав,
не сообразил, что всё – без толку.
И не услышал в трёх верстах
упругий звук его двустволки.
Да звук другой —
стрельбой в ответ
вдали сигналила бригада.
Да шёпот свой:
– Какой сюжет…
Скотина. Так тебе и надо…
Короче – час. Короче – пять.
Уже в истерике. До нитки.
Сквозь слёзы. Под ядрёна мать.
На заключительной попытке.
Без сил завыл, свалившись влёт.
Нащупал карандаш с бумажкой.
И тем, кто всё-таки найдёт,
поведал о себе – бедняжке.
Но – отпущением греха —
стих дождь внезапно.
Тут же нервно
услышал, как шуршит река.
Силаткина!
Родная, стерва!
Записку – к ляду!
Поживём!
Откуда только силы сразу?
Спасибо, милый водоём!
Твой бережок —
мой путь на базу!
А ведь лунный свет…
***10 мая 1984-го
А ведь лунный свет —
это тоже, в сущности,
солнечный зайчик.
Только повзрослевший,
уже седой.
Каждый день Солнце…
***18 октября 1984-го
Каждый день Солнце проплывает над горизонтом,
словно отпущенный кем-то
золотистый воздушный шарик,
а в полдень зависает устало над безмолвной землей.
Между мною и Солнцем дерево, и кажется,
что Солнце просто цепляется за чёрную проволоку веток.
А ветви даже становятся грациознее,
восклицая как будто:
«Смотрите! На нас отдыхает Солнце!»
Ему снился странный сон…
***1 ноября 1984-го
Александру Имайкину
Ему снился странный сон:
большой сад, состоящий из гордых деревьев,
и у каждого дерева по два зелёных крыла.
– Смотрите, я улетаю, – закричало одно из них,
взмахнуло крыльями и рванулось.
Корни не выдержали и лопнули с оглушительным звоном.
Дерево рухнуло и обратилось в труху.
Как научиться летать,
не обрывая корней?
В пепельнице мило лепятся…
***31 декабря 1984-го
В пепельнице
мило лепятся
два умудрённых окурка,
растерянная виноградная шкурка,
кусочек яблока – большой оптимист,
смятый тетрадный лист.
Хозяйка выругалась:
– Мусор, —
выкинула.
Теперь – пусто.
А пепельнице – грустно.
Опять одиночество…
И солнце улыбнулось розово…
***18 апреля 1985-го
И солнце улыбнулось розово,
пахнуло радостным,
родным.
И снег
из пепельно-серьёзного
стал несерьёзно-голубым…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?