Электронная библиотека » Александр Ревич » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 19 октября 2020, 18:29


Автор книги: Александр Ревич


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Я ещё никого не убил
 
Я ещё никого не убил,
Просто жил я тогда, просто был,
И текла река – белое олово –
Вдоль откоса песчаного голого.
Первый взрыв был, за спиной был
                                    первый тыл,
Клён с расщепом, с первой раной
                                    пулевой,
В первый раз я слышал свист
                                    над головой,
Давний сон мой – посвист пули,
                                    а потом –
Друг, примявший песок животом.
 
1959
Поединок
 
Тебя пригнали.
Меня не гнали.
Я дома был. Ты в чужом дому.
Мы с тобою встретились
                                    среди развалин,
и врагами были мы потому.
В наступленье ты был.
                                    Я был в обороне.
Я себя не щадил. Тебя ли жалеть?
Разве мог я за Волгу уплыть на пароме?
Разве мог на твоём пути не залечь?
На горящем вокзале,
на закрытом перроне
кровь запеклась —
и об этом
речь.
Речь об этом велась.
Речь об этом ведётся,
как тогда, —
до победного, значит, конца.
Встретились мы – не два полководца,
не два дипломата —
два автомата.
Двадцатилетних два огольца.
Но о нашей встрече писалось
                                    в сводках,
затаили дыхание материки.
Ты вскинул оружье.
Так, значит, вот как!..
И, видно, щёлкнули разом курки.
Я остался в живых.
                                    Говорят: повезло мне.
Ты уткнулся, похолодев добела,
в опалённые камни каменоломни,
которая городом прежде была.
 
1959
Ода бессмертному городу
 
Переименованный дважды,
прославленный дважды город,
построенный дважды город,
всё равно он мой навсегда,
потому что здесь я узнал,
что такое голод,
что такое осколок,
что такое жажда,
ливни и холода.
Переименованный дважды –
всё равно он мой навсегда.
Ведь здесь я цеплялся
                              за камень каждый,
за каждый куст,
за обрыв овражный,
за последний клочок земли.
Дальше была вода.
Бездонная,
студёная
шириной в километр Волга.
За Волгой была земля –
только не для меня,
и я цеплялся за этот обугленный берег,
как за соломинку,
как за хвост коня,
потому что пехоте
не только бывать в походе,
не только топать пешком,
но держаться за землю
руками,
ногами,
зубами,
срастись с её чернозёмом,
суглинком,
песком,
передвигаться ползком,
но держаться за землю,
как паралитик – за память,
как за жизнь – умирающий,
в землю зарыться,
с головою землёй укрыться
и, как говорится,
насмерть стоять.
 
 
Были мы девятнадцатилетними,
были мы уже бородатыми,
не последними
были солдатами.
Мы держались за эту землю зубами,
вкус её остался у нас на зубах,
мы держались за эти голые стены,
за эти заснеженные подвалы,
за эти скованные морозом
речные воды,
за это небо…
Мы не сдали ни земли,
ни небес,
ни развалин…
Этот город мой навсегда,
как бы его ни назвали.
 

1959


1941
(Складень)
1. Песня
 
Вы, милые ребята,
поёте про войну.
Весёлая работа
под гитарную струну.
Весёлая работа.
Гриф да колок.
В проулке у Арбата
дым под потолок.
Дым под потолок,
коньяка глоток.
«Летят по небу самолёты-
бомбовозы…» Эх, беда!
Поёте вы, поёте
о том, что никогда
не виделось, не снилось,
а – просто так.
Жуём какой-то силос,
смолим табак.
Хорошие ребята,
поёте про войну,
поёте про войну,
и сам я подтяну.
Война – такое дело…
Лихая беда…
Струна отзвенела,
а память – навсегда.
 

2. Сны
 
Меня ты держишь, женщина,
обеими руками,
во сне меня сжимаешь
обеими руками,
ко мне ты прижимаешься
то с плачем, то со стоном
всем существом горячим,
всем телом обнажённым.
О сны, о даль далёкая! —
откуда путь мы начали —
с железной дорогою,
с вагонами телячьими,
со стонами, с плачами,
с шёпотом прощальным,
с терпением молчальным,
с шинелями колючими,
с исколотыми щеками,
с озябшими руками.
 
 
Была другая женщина,
печально рот сжимала,
и та, другая, женщина
меня не обнимала,
стояла, мёрзла около,
зимы не замечала,
не ахала, не охала,
не плакала —
молчала.
 
 
Она стояла, помнится,
стояла, не рыдая,
не люба, не любовница,
всего лишь мать родная.
 
 
Не плачь во сне, хорошая,
не верь ночному бреду,
проснись, моя хорошая,
я никуда не еду.
Но снятся сны неясные,
их не переупрямить,
нам снятся сны ненастные —
предчувствие иль память.
 

3. Дожди
 
Помнится, лил дождь,
такой же – точь-в-точь.
Зябкий осенний дождь,
медлителен, бесконечен.
…Липли к рубахам плечи.
И ни подъезда,
ни – даже – зонта.
Голая высота,
гиблое место.
Хочешь остаться цел –
не подымай головы.
Пар – от продрогших тел,
прель – от мокрой травы.
Не подымай головы!
Дождик сечёт ковыли.
Пули секут ковыли.
 
 
Сколько сирот и вдов!
Сколько сдано городов!
Я потерял им счёт.
Сколько пришлось их брать!
 
 
Опять
дождь тротуары сечёт.
Чёрные реют зонты
крыльями нетопыриными.
Мокрый неон над витринами.
Кинотеатры открыли,
и все подъезды открыли
двери гостеприимные.
И никакой высоты,
изборождённой окопами.
Капли холодные капают.
 
 
Давно это было, давно.
А мы не ходили в кино,
а мы коченели подчас,
а мы не плясали под джаз.
 
 
Даже военная медь
в громе должна онеметь.
 
 
Зычного рёва фанфар
я не слыхал на войне.
 
 
Я города сдавал.
И брать приходилось мне.
 
1960

Я бы мог не родиться
 
Я бы мог не родиться,
не дышать,
             не болеть,
не тонуть в полынье,
не скользить в гололедь,
не глотать в жаркий полдень
ледяную струю,
не шагать по грязи,
не равняться в строю,
не бороться с бураном
в заметённых полях,
не валяться в окопах
и в госпиталях.
Я б не ведал измен,
не страдал от любви,
не сбивал бы лопатою
рук до крови.
Я бы мог не скорбеть,
не грустить, не тужить…
Неужели я мог не родиться?
 
1960
Из-за реки чихвостят батареи
 
Из-за реки чихвостят батареи,
как наяву.
От попаданий камни одурели,
а я живу.
А я живу и десять лет, и двадцать,
ещё и тридцать
проживу.
Мне некуда деваться,
мне некуда укрыться —
ни в камни, ни в траву.
Живу.
 
 
Мой тротуар, мой двор, мои деревья —
всё под огнём.
Прямой наводкой кроют батареи,
дрожит мой дом.
Мой дом. Мой красный.
             Высится над спуском
на правом берегу.
Пролом в стене.
В квартире нашей пусто.
Проснуться не могу.
Ни спрятаться, ни в реку окунуться,
ни коченеть во рву.
Теперь-то я проснусь.
Тогда не мог проснуться:
всё было наяву.
Живу.
 
1960
Мне снятся снега
 
Мне снятся снега.
Третий день мы берём высоту.
Мне снится война.
Третью ночь просыпаюсь в поту.
И кажется мне
обидным несбыточным сном
глазок светофора
за серым рассветным окном.
Мне чёрные снятся фонтаны
на белом снегу.
Сколько лет
я об этом забыть не могу.
Сколько лет
я об этом молчать не могу.
Сколько лет
хочу рассказать –
не могу.
 
1960

Новогодняя баллада
 
Новый год
на посту встречали часовые.
Снег ложился скатертью белой
на гостеприимную землю.
Часовые не пили вина –
глотали морозный воздух.
Часовые не обнимали
раскрасневшихся девушек в танце,
а сжимали холодное дерево
заиндевевших прикладов
и притопывали каблуками,
чтоб хоть немного согреться.
 
 
Новый год
на посту часовые встречали,
фонари были снегом облеплены,
и в треугольниках света
ослеплёнными мотыльками
белые хлопья метались.
Часовые не пели песен,
не провозглашали тостов.
В гортани, как пуля в стволе,
«стой-кто-идёт!» застряло.
Часовые глядели в ночь,
каждый шорох и тень примечая,
и никто из них не заметил,
как прошёл двенадцатый час,
как новый год наступил.
И, как прежде, струился снег,
и качался фонарный свет,
и молчала снежная мгла,
и во мглу упирались зрачки,
а где-то звенело стекло,
и расплёскивалось вино,
и вращались блестящие чёрные диски
под патефонной иглой.
Где-то счастья друг другу желали
в эту праздничную,
в эту первую ночь
сорок первого года.
 
1960

Когда наповал убивают
 
Когда наповал убивают,
боли почти не бывает,
нервы пронизаны болью
секунды какую-то долю,
сотую долю; не более.
 
 
Когда нас только ранят,
боль наши нервы таранит,
и рана долгие годы
ноет от непогоды,
долгие, долгие годы.
 
1962
Колокол
 
Металл казнённый —
экспонат казённый.
Совсем не страшен,
лишь молвой прикрашен.
Он был набатом —
этот слиток меди,
был языкатым
вестником трагедий.
Округлый бок вибрировал, как дека,
высоким ладом человечьей речи.
О медь! О грозный отголосок века!
Настойчивый надсадный зов на вече.
Металл казнённый —
экспонат казённый.
А не болтай, —
мы за язык в ответе.
На месте лобном сгинуло немало,
да только медь пока не онемела.
Притронешься – и в сердце отдаётся
глухая дрожь порожнего колодца,
бессмертная, как подсечённый колос.
Притронешься – и раздаётся голос:
«Колокола, колосья и колодцы
за всё несут ответ, как полководцы,
как битву проигравшие колоссы,
как сброшенные с трона короли.
Я – колокол,
меня тащили волоком,
мне вырвали язык
и ухо отсекли».
 
1962
Разве больно металлу
 
Разве больно металлу,
когда его плющит кувалда?
 
 
Разве больно воде,
когда её рассекает весло?
 
 
Но стонет металл под кувалдой
и всхлипывает вода под веслом.
 
 
А человек от боли молчит.
 
1962

Так разрушалась империя
 
Так разрушалась империя,
Господи Боже, прости!
Сгинули Сталин и Берия,
следом пошли травести,
но и эпоха Тиберия
к дождику ноет в кости.
 
1963–2000
Переправа
 
Поэзия, увы,
не слава –
от сердца к сердцу переправа.
О, как опасны
и глубоки
непонимания потоки.
Но вот на тёмные затоны
слова ложатся,
как понтоны.
И ты идёшь по зыбким звеньям
над устрашающим теченьем.
В дыму все плёсы и излуки.
Спешу к тебе, изнемогая,
чужое сердце,
жизнь другая.
Непостижимое заречье,
иди, иди ко мне навстречу.
К тебе,
неясный и далёкий,
я перекидываю строки.
 
1964

Я понимаю: уходят и не вернёшь
 
Я понимаю: уходят и не вернёшь.
Криком кричи. Вольно ж
об стену биться.
Всё понимаю.
Друзья – в темноту,
женщина – в пустоту,
как в Лету
птица.
 
 
Всё понимаю. Нет ничего без конца.
Общие улицы кончились,
                          общие тротуары
кончились у крыльца
(а верней – у подъезда),
общие звёзды,
общие споры, общие свары.
Всё понимаю. Кончилось – не начать.
Кто виноват? Жизнь ничего
                                       не продлила.
Здесь ни на целое не посягнёшь,
                                       ни на часть.
Всё понимаю.
И всё-таки несправедливо.
Несправедливо! – кричу,
                          и ломается крик.
Ты-то при чём? Ты-то при чём?
                                            Ты-то?..
Рот для чего-то открыт,
а голос охрип.
Тихо.
 
 
Нет… ничего… не надо бежать
                                       за врачом.
После я всё объясню спокойно
                                       и с толком.
Боль под ребром. Боль в позвонках.
                                       Но ты-то при чём?
Это меня долбануло когда-то
                                       осколком.
 
 
Вот и живу. Живу, покуда живой.
Вот и кричу – весь ветрами продут,
                                       как ветрило.
Солнцем кричу, травой кричу,
                                       синевой.
Всё понимаю.
                     И всё-таки несправедливо.
Почты не будет.
                       Писем я всех не прочёл.
Листьев не будет.
             Снегов голубого отлива.
Ты не при чём.
Кто же при чём?
А никто ни при чём.
Всё понимаю.
             И всё-таки несправедливо.
 
1964
Купи соловьиху
 
– Плохо ему одному.
Папа, купи соловьиху.
Нужна соловьиха.
Слышишь, как в клетке тихо?
– Вижу, лихо ему.
Ни зёрен, ни солнца не хочет
серый комочек.
Разве дождёшься свиста,
победоносного зова?
Серое тельце мглисто,
тщедушно, круглоголово…
Песня забрана в прутья,
тиха, как вода в запруде.
Сколько ни сыпь зёрен,
не запоётся в горе.
Это совсем не от спеси.
Пробкой сидит в горле
пленная песня.
Разве взовьётся вихорь,
нам с тобой потакая?
– Папа, купи соловьиху.
– Купим, дружок, попугая.
 
1965

Совсем я не был зол или жесток
 
Совсем я не был зол или жесток,
но был обучен
действовать прикладом,
стрелять, швырять гранату,
бить под вздох,
и сам я весь прострелен и заплатан,
 
 
я вышел из обстрелов и атак,
и потому, как это и ни грустно,
порой во сне сжимается кулак
и челюсти сжимаются до хруста,
 
 
но ранним утром тянется рука,
уже забыв о грубом и жестоком,
чтоб выпустить на волю мотылька,
который бьётся меж оконных стёкол.
 
1969
Видно, я умру в своей постели
 
Видно, я умру в своей постели,
сердце остановится во сне,
Потому что мимо пролетели
пули, предназначенные мне.
 
 
Мог бы я лежать с виском пробитым,
на винтовку уронив ладонь,
равнодушный к славе и обидам,
незапятнанный и молодой,
собственною кровью орошённый,
ненавистью первой обожжённый,
подсечённый первою бедой.
 
1969

Но это не книга, не драма… – душа
 
Но это не книга, не драма… – душа.
Здесь нет кульминаций, завязок,
                                       развязок,
как это бывает в искусных рассказах,
здесь только смятенье,
                          здесь только душа.
Прости. Не вини, не поймёшь
                                       ни шиша,
покуда читаешь слова, а не вздохи,
слова, а не губы, слова, а не руки,
слова из какой-то невнятной эпохи,
слова – не коснуться, не взять
                                       на поруки
и даже не бросить в огонь, как дрова,
затем, чтобы, жар зажимая в горсти,
хотя бы согреть онемевшие руки.
 
 
– А если слова?..
Прочти. И прости.
 
1969
Беспроволочный телеграф души
 
Беспроволочный телеграф души
сигналы шлёт в распахнутую бездну,
в иные времена. И пусть исчезну —
ты, речь моя, исчезнуть не спеши,
побудь среди живых ещё немного,
в живое сердце зарони слова
моей тревоги. Так меня звала
чужая стародавняя тревога
из тайных сфер, из позабытых эр,
о коих говорится: «Время оно»,
и где за сотни лет до телефона
жил Данте, жил Овидий, жил Гомер,
и нам дышать их сутью сокровенной,
поскольку на земле во все века
останутся отвага и тоска
и женщина в другом конце Вселенной.
 
1972

Слушай, память, куда меня тащишь?
 
– Слушай, память, куда меня тащишь?
Ты, хитрюга, не так уж проста.
Тащишь в дебри глухие и чащи
и заводишь в такие места…
К ним бы лучше и не возвращаться.
Вот вокзалы, где надо прощаться,
вот сады без плодов и без крон,
вот квартиры, куда не стучатся,
вот застолья в конце похорон.
 
 
– Ну и стань
             бессловесным предметом,
мёртвым камнем в реке бытия.
Лишь со мной ты, подобно кометам,
возвратишься на круги своя.
 
1972
Не могу, когда плачет ребёнок
 
Не могу, когда плачет ребёнок,
пусть причина – пустяк.
Это всё на земле,
             где могилы влюблённых,
где деревья растут на костях, —
это – танки гремят,
это битые стёкла хрустят.
 
 
Не могу, когда плачет ребёнок.
Сам я плакал в былые года,
но ведь это же было когда! —
до пожаров, до похоронок,
до ранений ещё,
до потерь.
Я не плачу теперь.
Не могу, когда плачет ребёнок.
 
 
Мяч упал в подвал —
             плач,
снаряд упал на квартал —
             плач,
колени в крови —
             плач,
поколенье в крови —
             плач.
И так на каждом шагу.
             Не могу.
Маленький, вот он – твой мяч.
             Не плачь.
 
1972
Возвращение
 
Сойти на станции любой,
легко взлететь над эстакадою,
возликовать: лечу! не падаю! —
и слиться с шумною толпой,
с весёлой толчеёй базарною,
где смех и крики вразнобой,
где пахнет хлевом и казармою,
таранью, кровью и судьбой,
направиться к себе домой
по выщербленной мостовой,
потом – проулками, задворками,
где в окнах кисея с оборками,
надвинув кепку до бровей,
свернуть налево, взять правей
и выйти на пустырь, заваленный
железным ломом, кирпичом,
где всё в цвет пыли и окалины,
Но ты, пришелец, здесь при чём?
Здесь бегают твои приятели,
отчаянная ребятня,
с тех пор ни месяца, ни дня
они пока что не растратили,
они пинают старый мяч,
пускают змея у обочины,
все табуном и только вскачь,
все живы – не грусти, не плачь,
всё цело – старый клён и грач,
да и тебе не напророчены
пока ни вёрсты, ни окоп,
ни пот в глаза, ни пуля в лоб,
ты – яблочко без червоточины,
ещё ты зелен, как трава,
и мама здесь, ещё жива,
весёлая и сероглазая,
но вот печалится едва,
склонилась над разбитой вазою.
Беги с повинною домой,
не вышел срок тебе отчаяться.
Сойди на станции любой.
 
 
Но это лишь во сне случается.
И то не часто, милый мой.
 
1973

Приснится ж такое!
 
Приснится ж такое! —
             раскрытый рояль на снегу,
чёрный-чёрный до белого блеска
на белом лугу,
кружённый стволами
             безмолвных берёз перелеска…
на рыхлом снегу,
в этом белом безлюдье,
где было б уместнее: танк или, скажем,
                                              орудье,
где было б уместнее: чёрный блиндаж
                          или, скажем, повозка…
всё это могло быть оставлено здесь
                                       после боя…
но чёрный до белого лоска
раскрытый рояль, беззащитный,
                                       как тело живое,
но струны, открытые ветру,
                                       открытые стуже,
но эта душа… ведь ничем
                          не прикрыта снаружи,
ничем: ни стеной, ни забором,
                                       ни даже могилой…
Но это был сон, где смешалось на миг
                                       всё, что было…
ведь это был сон —
перекрёсток всех прожитых мест
и времён.
 
1974

Конь
 
Рыжий конь скакал вдоль тракта
с перебором на три такта:
так-так-так,
так-так-так
так-то…
 
 
Сон мой детский, вихревой:
грива чёрной бахромой,
белоногий,
без дороги
по прямой.
 
 
Было песней – стало бытом,
степь стонала под копытом,
пыль слепит,
дёрн прибит
в битум.
 
 
По прямой, вперёд, в галоп.
Мина мимо, пуля в лоб,
Синь – потопом,
тени, топот.
Стоп…
 
 
Это было, это снится,–
ветер, травы, броды, лица,
гром погонь,
рыжий конь –
птица.
 
 
Ах, как ноет под ребром!
Чашей вогнут ипподром.
Ближе, ближе,
друг мой рыжий,
в горле ком.
 
 
Марш! Но замкнута кривая,
путь – конечный круг трамвая,
здесь игра,
свист и грай
с края.
 
 
Рыжий, вспомни обо мне,
я – тот всадник на коне.
Резвым бегом –
топью, снегом,
как во сне.
 
1972

Путь
 
Скажешь, возраст? Ну и что же?
Скажешь, времени в обрез?
Я по-прежнему прохожий,
и по-прежнему на коже
пыль просёлков, гарь завес
 
 
дымовых, густых, едучих,
застилающих глаза,
и мелькают в этих тучах
чёрных окон образа,
 
 
и обугленные клёны,
и фонтаны на воде,
и простор, такой зелёный,
что забудешь о беде.
 
 
А начало – как начало:
сто неезженых дорог,
прёт по склону перевала
паровоз, как носорог.
 
 
У меня под носом копоть,
у меня в кармане медь.
Столько времени ухлопать,
это ж надобно уметь!
 
 
Ах, как из дому хотелось
в мир прозрачный, как стекло,
где б не думалось, а пелось,
где бы грело, а не жгло.
 
 
Чаще путь не доброволен,
путь – приказ и приговор,
путь, минированным полем
с проволокою в упор.
 
 
Речка Волга, речка Кама,
Днепр и Висла, вся в дыму.
Ты уже не плачешь, мама,
догадалась, что к чему.
 
 
Только это всё – когда-то,
только это всё – давно.
В красном пламени заката
жизнь мелькает, как в кино.
 
1975

В эту оттепель ночную
 
В эту оттепель ночную
с белым городом на дне
не рыдаю, не ревную –
ты опять болишь во мне.
 
 
Утешаюсь чем попало –
ветром, облаком, луной,
но, как вечное начало,
ты стоишь передо мной.
 
 
Как Всевышний, на бумаге
мир окрестный создаю,
где дороги и овраги,
и поляны, как в раю.
 
 
Нарисую лапы ёлок,
прочерчу по небу гром:
как невынутый осколок,
шевельнёшься под ребром.
 
 
Что мне тучи, что мне поле,
что мне улица в окне,
ты по мне проходишь болью:
словно пламя по войне.
 
 
Ты во мне, а где-то с краю
город, снег и проблеск дня,
и уже совсем не знаю,
как живёшь ты вне меня.
 
1975

Мой друг, ты не ведаешь, к счастью
 
Мой друг, ты не ведаешь, к счастью,
что значит прощаться
навек,
не на час, не на год – навсегда,
когда падает снег
и стучат по разбитым путям поезда,
убегая туда,
где не кровля вокзала, а брёвна
                          в четыре наката
под пламенем вечным заката.
 
 
Ну что ты! Всего лишь упала звезда,
полыхнула вода.
Это лето
уже осыпает с полуночной кроны
кристаллики света
в речные глубины, в ночные затоны,
в тот мир отражённый,
где мерно качаются, как невода,
перевёрнутые города.
 
 
Будет жёлтый буран листопада.
Не хмурься. Не надо,
мой друг.
Пролетает над краткой бедой
время вечных разлук,
время вечных свиданий с тобой
под падучей звездой,
под косыми дождями,
под лиственной жёлтой метелью,
под вьюгой, под светлой капелью.
 
1977
27 января по старому стилю

[1]1
  День дуэли Пушкина с Дантесом.


[Закрыть]

 
Все мне чудится призрак дуэли…
Пуля в грудь. Под ребро. Наповал.
Я такое уже испытал.
Две отметки остались на теле.
Невзначай ударяет металл:
словно палкою промеж лопаток,
а потом – то ли жив, то ли нет,
то есть полный расчёт иль задаток
на всю жизнь до скончания лет.
 
 
Пули, раны – всё это пустое
по сравнению с болью обид,
где тебе ни дуэли, ни боя,
где не насмерть – и всё же убит,
долгой мукою взят за живое,
сердцем принял не пулю – сверло.
 
 
Белый снег на поляне – как просто,
красный снег под тобой – как тепло!
От ранения и до погоста
все пути, все следы замело,
чистотой замело, белизною:
ни любви, ни разлуки, ни слёз.
Юность, боль моя, что ж ты со мною
до седых не простишься волос?
 
1977
От первого крика до вечного сна
 
От первого крика до вечного сна
зима белоснежна, весна зелена,
а летом то ливни, то синий зенит,
а осенью жёлтая заметь летит.
Отпели метели, и вновь соловьи —
от первой любви до последней любви.
Единственный мир, удивительный, мой,
качается летом, кружится зимой,
ничто не вернётся – зови не зови —
растают снега, улетят соловьи,
и снова ненастье, и снова мороз,
и снова сверкание капели и гроз,
и травы восходят, как Спас на Крови, —
от первой любви до последней любви.
 
1980




Кресты
 
Кресты.
Тысячи деревянных крестов.
На крестах железные каски.
Над крестами голодные вороны.
 
 
Вот он знак победоносного войска:
когда армии отступают,
некогда хоронить мертвецов.
 

1980

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации