Текст книги "Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Чем резче он выступал, тем жесточе становился впредь, и всё менее разборчив в средствах. В начале 1912 он распространял по обществу гектографированные копии писем императрицы и великих княжён к Распутину, добытых через монаха Илиодора (и часть оказалась подделкой). И тогда же тайный гучковский информатор, на основании какого-то прочтённого им служебного письма к Сухомлинову, вывел и донёс Гучкову, что в военном министерстве служит – и близок к министру – германский шпион Мясоедов, к тому же бывший жандармский офицер, к тому же ныне поставленный для наблюдения за политической крамолой в армии. (Такое наблюдение уже давно отсутствовало, осведомители были сняты, то была частная и недавняя попытка министра.) Нельзя было придумать более дразнящего сочетания и лучшего места для удара: в случае успеха свергался военный министр (к посту которого Гучков особенно ревновал) и ставился свой Поливанов. И Гучков не замедлил с ударами: три сенсационных газетных статьи (в двух суворинских и гучковской) – «Шпионаж и сыск», «Кто заведует в России контрразведкой?», и заявление Гучкова в Комитете Государственной Обороны. Небывалое в истории России обвинение военного министерства! Эффект усилялся тем, что привлекались симпатии общества: жандармский офицер! политический надзор! и шпионство! – вот каковы они! Общество отзывно заволновалось, требовало открытия секретов военного министерства. Уже слухи понеслись, что Поливанов заменит Сухомлинова. Но и Гучков кроме слухов ничего не мог основательного выложить на допросе у прокурора, и те поливановские данные оказались несерьёзными. (Впрочем, и до конца жизни Гучков этого не признал.) Но и Сухомлинов трусливо медлил с опровержениями. Тогда подполковник Мясоедов на трибуне бегов ударил издателя Бориса Суворина хлыстом по лицу, а Гучкова вызвал на дуэль. О, к этому Гучков был готов всегда! Они стрелялись на Крестовском острове – и Гучков появился в Думе с подбинтованной рукой, под бурю думских аплодисментов. (А в Мясоедова он не стрелял, но тот от скандала ушёл в отставку.)
Гремели речи по стране, и казалось – всё от них менялось в государстве.
А не менялось – ничего. Безчувственной стеной всё так же высилась Верховная Власть – и брало отчаяние, что нет таких сил – пробить в ней окна для света и сквозняка. Да полно, был ли тот Манифест, или только оставил память о поспешливой царской трусости? И сама партия октябристов – была ли (скоро «партией потерянной грамоты» назовёт её вождь правых Щегловитов)? Как будто – была, если составляла устойчивый центр 3-й Думы. Но при выборах в 4-ю, осенью 1912 года, партия потерпела поражение, атакуемая и слева и справа (особенность центра), для левых – партия помещиков и крупной буржуазии, для правых – октябри-христопродавцы. Потерпела поражение – и уже надо было усилиться фантазией и твёрдостью голоса, чтоб утверждать, что партия – есть. И больше всего тех усилий выпадало опять на Гучкова, истерзанного на предвыборных митингах (сравнительно с устойчивым думским положением, митинги-ухаживания за избирателями были ему унизительны), а после того – сенсация на всю Россию! – забаллотированного и своею Москвою, уже больше – не любимца, не кумира Москвы, переменчивая публика пошла перебирать дальше.
Ни правые, ни левые не простили ему его выступлений, его средней линии. Самой трудной линии общественного развития.
Ещё вчера ты считал свою партию и себя – Россией. И вдруг вы оказались совсем не Россия. Пробоина жестока, а понимание происшедшего долго не приходит. Человек никогда не постигает сразу смысла происшедшего с ним. Но когда измененья эти к успеху, к победе, – мы всё же разбираемся в них быстрей. Трудней различить, что жизнь от вершинного плоскогорья сломалась книзу, и это непоправимо, и хотя б ещё тридцать лет суждено ей тянуться, а только уже книзу и книзу.
Это пораженье настигло Гучкова всего в 50 лет. Обезкураженный, он не понял и не принял приговора. Он верил ещё в свои силы – сам повернуть судьбу и свою, и партии. Испытанное средство: он уехал на балканскую войну, там пробыл год. Он год осмысливал происшедшее – и понял как знак: изменить линию борьбы.
В сентябре 1913 в Киеве на открытии памятника Столыпину Гучков возложил венок и молча до земли поклонился. Своему убитому ровеснику, единомышленнику и сопернику он понимал верность, как понимал, умерший снова бы удивился. В ноябре, непримиримый и неломимый, Гучков стянул конференцию своих расползающихся октябристов и представил им и стране – полный поворот своей деятельности:
Наша программа, осуждённая в Пятом году как слишком умеренная и отсталая, была естественным оптимизмом эпохи, лозунгом примирения. Это был торжественный договор между исторической властью и русским обществом, договор о взаимной лояльности. И русскому обществу не было бы оправдания, если бы в момент грозной опасности для государства оно отказало бы власти в поддержке.
Но борьба, в которой изнемог такой исполин, как Столыпин, оказалась уж совсем не по плечу его преемникам. Удержаться у власти можно только ценой самоупразднения. Манифест 17 октября формально не отменён, но – иссякло государственное творчество: ни широкого плана, ни общей воли, глубокий паралич. Общественные симпатии и доверие, бережно накопленные вокруг власти во времена Столыпина, вмиг отхлынули от неё. Власть не способна внушить даже и страха. Даже то злое, что она творит, – часто без разума, рефлекторными движениями. Правительственный курс ведёт нас к неизбежной тяжёлой катастрофе. Но ошибутся те, кто рассчитывает, что на развалинах повергнутого строя воцарится порядок. В тех стихиях я не вижу устойчивых элементов. Не рискуем ли мы попасть в полосу длительной анархии, распада государства? Не переживём ли мы опять Смутное Время, но в более опасной внешней обстановке?
Примирить власть и общество не удалось. Неоправданной ошибкой было бы теперь продолжать разорванный властью договор.
История ли, действительно, поворачивается вокруг нас? Или мы сами безсознательно предпринимаем эти крутые повороты, руководимые отчаянием, что именно мы выброшены? Но когда это всё скажется и свяжется словами – выглядит как будто стройно. За что Гучков осуждал и ненавидел кадетов всего 6 лет назад, теперь оказывалось верно для октябристов, хотя строй государственный не изменился. Октябристы становились в затылок кадетам. Потерянный Гучков поворачивал на 180° и прекрасно доказывал, что это повернулись круглые стены карусели.
Когда-то, в дни народного безумия, мы, октябристы, подняли наш голос против эксцессов радикализма, – теперь, во дни безумия власти, мы должны сделать предостережение власти. Перед грядущей катастрофой мы должны сделать последнюю попытку образумить власть. Дойдёт ли наш крик предостережения до высот, где решаются судьбы России? Заразим ли мы власть нашей мучительною тревогой? Выведем ли её из состояния сомнамбулизма? Пусть не убаюкиваются внешними признаками спокойствия. Никогда ещё революционные организации не были в таком разгроме и безсилии, и никогда ещё русское общество не было так глубоко революционизировано – действиями самой власти.
Так повернул Гучков, но поворачивать-то ему было некого, кроме думской фракции октябристов, в которую сам он уже не входил. И правое крыло октябристов и центр откололись. Только двадцатка левых октябристов поддержала Гучкова и назвалась прогрессистами.
Поворачивать было – некого. Россия – не поворачивалась. А сам Гучков проводил время более всего – в комиссии по переустройству водоснабжения Петербурга.
Может быть, действительно, он горячился и двигался суетней именно оттого, что был выкинут сам?
Ещё полный сил – и лишённый их приложения, такой же знаменитый на всю Россию – и вдруг никому не нужный, в отчаянии наблюдал Гучков малодушие политики не только внутренней, но и внешней. Не умели остаться с Германией в дружбе, как это нужно было им и нам, – но и стать супротив не умели как следует. Один мог быть смысл будущей войны – выбиваться к Константинополю, но именно Балканы, особенно Болгарию, отвратили от себя и потеряли в последние годы. У себя на петербургской квартире Гучков устраивал тайное свидание болгарского генерала и сербского посланника – мирить славянские страны. Инерция почти векового направления панславистской политики была так сильна над русскими умами, даже над реющим Достоевским, – Гучкову ли было выбиться из неё и понять, что благо России лежит только в её внутреннем развитии, а не во внешнем? У каждого времени есть свой потолок понимания, и Гучкову так же невозможно было отказаться от константинопольской мечты, как и Милюкову, и всему Прогрессивному блоку. Уже после сараевского выстрела Гучков горячился, безпокоился, что Россия не вступит в войну, и писал министру иностранных дел Сазонову:
Вот та – последняя ли? – ступень унижения, до которой мы фатально докатили благодаря малодушию Государя… Я когда-то верил в вас, желая видеть на вас отражение хоть некоторых отблесков великой русской души Столыпина. Теперь я надеюсь, что переполнится же чаша терпения русского народа, и стряхнёт он вас от себя, сколько вас ни есть.
(О, исполнится! И даже – через меру…)
Первый день войны Гучков увидел таким:
Что-то будет. Начинается расплата.
Война застала его на лечении, в Ессентуках. Он вырвался с первым же воинским поездом. На фронт! – но никакого не оставлено было ему места кроме Красного Креста, где он все годы продолжал состоять и помогал хорошо. Гучков успел под Сольдау, где сгущалась катастрофа Второй армии. И с тою же Второй армией – рок номера? повторный рок людей, оставшихся в ней же? а верней безпросветная бездарность генерала Ю. Данилова («чёрного») – к ноябрю 1914 был снова почти в полном кольце под Лодзью. Сохранялся ещё узкий коридор, судьба которого решалась. Но эвакуация раненых была отрезана прежде того, и Гучков принял решение остаться с ними, отстаивать их перед немцами и разделить их судьбу. Последним коридором, посылая с князем Волконским требования помощи, он писал:
Образовалась свалка раненых не менее 12 тысяч, и при самых скудных средствах помощи. Нужда ужасающая: и в персонале, и в перевязочных материалах, в топливе, в хлебе. Крепкий я человек, но и то трудно выдержать. Сегодня, 9 ноября, по-видимому критический день, и только чудо может спасти нашу армию. А с её судьбой связана судьба кампании, да и России. А всему виной та банда мерзавцев, которая засела наверху.
Всё же – разжали клещи, и Вторую армию в этот раз спасли. И в правительство, и в Думу Гучков писал ещё с фронта, вскоре и сам приехал в Петроград. С рассказом обошёл влиятельных министров. Каменная стена. Добился приёма у дворцового коменданта Воейкова: раскройте глаза Государю! снимите Сухомлинова скорей, не будет военного снабжения! (Понимал ли он, скорей не понимал, что срыв военного снабжения – общая черта всех воюющих сторон, но уж больно хорош был момент – ударить по Сухомлинову!) Безполезно. Группе думцев – кадетам, центру и правым, он рисовал положение как уже безнадёжное. Никто и верить не хотел: чудит Гучков, как всегда, скандальной славы ищет. Все ещё были в очаровании своего июльского (1914) национального единения, а значит русская победа была обезпечена.
Только в начале 1915 проняло Петроград, что на фронте плохо. Тут нанесла судьба удачный реванш: уже не Гучков – другие обвинили Мясоедова в шпионаже, и он был казнён мгновенно. Не пропали прежние усилия Гучкова, и укрепился его престиж, и окончательно пал сухомлиновский. Надо было отдать Галицию и Польшу, чтобы правительство и корона достаточно перепугались, общество бы закипело, и Сухомлинов был бы наконец заменён Поливановым.
Во всей этой войне ощущая себя самым нужным России человеком, верней бы всего – военным министром, Гучков метался избыточно-лишним, никуда не пристроенным, русская судьба! Всё более так начиная понимать, что правительство не сдрогнет, не сдвинется к лучшему, с лета Гучков удачно возглавил «военно-промышленные комитеты» для технического снабжения армии (кажется верно рассчитав, что на этом поле может опередить правительство). Теперь и военным министром стал доверенный Поливанов, теперь Гучков мог рассчитывать знать все подробности из первых рук и влиять изнутри правительства. Но уже разогнанный в скорости – нет, не в затылок кадетам! – ныне, напротив, опережая их в резкости, Гучков на сентябрьских съездах 1915 предлагал распущенным думцам – внепарламентские способы борьбы! И – опять был жестоко отброшен, не выбран даже в депутацию от тех съездов. Прогрессивный же блок, разумно сохраняя себя, ожидал нового созыва Думы.
Теперь всё развитие проходя раньше кадетов (сидя на карусели лошадкою раньше?), безпокойный Гучков ранее кадетов метался разорвать легальные отношения с проклятой пораженческой властью, а в 1916, ранее же кадетов, ужаснулся тому, к чему призывал сам:
Наши способы борьбы обоюдоостры и при повышенном настроении народных, особенно рабочих, масс могут послужить первой искрой пожара, размеры которого никто не может предвидеть, ни локализировать.
Когда власть окончательно недоступна убеждению, а открытая общественная борьба с нею грозит сжечь и взорвать всю Россию, – то что же? что же? что же одно остаётся, как не скрытый, малочисленный энергичный дворцовый переворот???
К осени 1916 года замыслы и воля Гучкова всё более уставлялись только в это одно: в дворцовый переворот.
42Как представляют перспективу революции кадеты. – Гучков: революцию предотвратить. – Дворцовый переворот – спасение России? – Разногласие Свечина и Воротынцева. – Спасти монархию, устранив монарха. – Самый узкий вариант, поездной. – Ни капли крови! – А если не отречётся? – Как трудно находить людей. – Крымов? – и тот не прежний. – Приглашение Гучкова. – Барьер позора перед Воротынцевым. – Вот и вдвоём, а не вяжется. – У Гучкова своя трудная женитьба. – Смерть сына. – Шаткость – перед гибелью? – Свыше сил.
Если упускать такой случай, как сегодня, то и никогда никакого заговора не составишь. А если разговаривать, то тоже не намёками. Насторожило, правда, раздражение Свечина. Но в его порядочности сомнений не было, что не проболтает. Зато искупалось сопротивление Свечина открытой восприимчивостью Воротынцева. Был он тот благодарный, втягивающий слушатель, в глаза которого глядя, хорошо рассказывать:
– Месяц назад состоялось тут некое неофициальное совещание разных… мыслителей. Кадетов больше. На частной квартире, как теперь вся общественная жизнь идёт. Был там и я. Больше – слушал. Проверял все возможные точки зрения. Вот, давайте ещё раз проверим и с вами, чтó они говорят.
Все они соглашаются, что власть держится – ни на чём, только толкни. Что события неминуемо разворачиваются к большому народному размаху, то есть – к революции. Но никто не выказывает охраняющего движения – протянуть руку и остановить этот размах. Размышляют только: а когда ударит – то что случится? Может ли дать отпор правительство – презренное, безвольное, в самом себе не уверенное? Нет. В этом согласны все. И тогда рассматривают два варианта. Первый: что безпомощное правительство, начав по-настоящему тонуть, кликнет о помощи к общественным кругам, к законодательным учреждениям.
– …Ну, считайте, к Милюкову и Прогрессивному блоку. А этого только и надо! И общественные круги так и быть согласны помочь гибнущему правительству, так и быть не уклонятся от ответственности и примут бразды. При сохранении монархии, на это у них ума хватает. Но может быть с заменою Государя, ещё как они там решат. Вариант второй: власть упирается до последнего, не просветляется и в минуту гибели, что, кстати, больше на неё похоже.
Ждущий взгляд Воротынцева затемнился.
А Гучков дал себе отвлечься:
– Человеческая природа. Из-за этого и все катаклизмы истории. Ну кажется: поймите сами. Ну кажется: уйдите сами, сколько раз уже вам намекали, говорили, толкали, – нет!! Без нудящей силы, по своему разуму, и на уступки? Ни за что!
Подумал, исправился:
– В Европе иначе. А у нас: пока святым кулаком по окаянной шее не наладили – ни за что не уйдут. Один раз с Манифестом уступили – и локти себе искусали, и своровали подло назад.
Свечин покуривал себе. Не проявлял прежнего сопротивления, но и прежнего внимания.
– Итак, по второму варианту, власть безславно падает, не позвав на помощь цензовые круги. Стихия на короткое время торжествует. Что же цензовые круги? Не присоединяясь к стихии, спокойно ждут своего момента. После радостной анархии и уличных торжеств, дескать, придёт неизбежный момент организации новой власти – и вот тут-то, мол, наступит черёд людей государственного опыта, которых неизбежно пригласят управлять страной, – ведь кто ж, кроме них, на то способен?.. Так что, в обоих вариантах, нам – только спокойно сидеть и ждать, когда пригласят, а? – Усмехнулся Гучков, проверяя на собеседниках. Воротынцев тоже усмехнулся, Свечин вполне безразличен. – Милюков уверен, лотерея безпроигрышная: уступит ли власть сама или её сшибет революция, – хоть министры, хоть анархисты, хоть союзники, все неизбежно придут и поклонятся кадетам.
Вертикальное отзывчивое лицо Воротынцева искосилось.
– Что? – спросил Гучков.
– Александр Иваныч, откуда такая уверенность в революции? Откуда она нам? Ни с какой стороны.
– О-о-о, вы заблуждаетесь. Я считал революцию неизбежной уже весною Четырнадцатого. Но война отменила.
– Не думаю. В солдатских головах – такой мысли совсем нет.
(Хотя вот на днях же на Выборгской…)
А свечинское грубое, носатое лицо побезчувственело, никакого выражения.
– Они мечтают, – развивал Гучков, – это будет, как в приличной Франции, в 48-м году. Но и во Франции революции не бывали друг на друга похожи. Только тем похожи, что лучше б не было вовсе никаких.
Крутил треугольник салфетки.
– А я им сказал: господа! Тот, кто делает революцию, тот её и возглавит, тот и сядет во власть. Глубоко вы ошибаетесь, что какие-то одни силы выполнят чёрную работу революции, а других позовут управлять новой Россией. Если мы допустим, чтобы нашего монарха свергали ре-во-лю-ци-о-неры, – пишите пропало! готовьте шеи для гильотины! Надо – не моргать, не ушами хлопать в ожидании милой революции, а: нашим разумом, нашей волей – революцию остановить! Или – обойти.
И выставил косо перед собой недлинную руку с крепко зажатой салфеткой как поводом невидимого коня. Недлинную руку, однако умеющую держать оружие. Однако немало и пострелявшую.
Быстрые глаза Воротынцева всё вбирали, без перебива. Свечин обдымливался, как чёрно-лысый истукан в фимиаме.
Салфетку – к груди прижал Гучков, сердечным признанием:
– Если уж так безнадёжно допустили мы Россию – так наше дело, высших классов и общества, и найти для неё несотрясательный выход. Если сдвинется масса – рухнет и государство, рухнет и вся Россия. Революция – это провал фронта. Надо во что бы то ни стало удержать глыбу, чтоб она не двинулась.
Это-то было несомненно? Не между кадетами если. Кто и что мог тут возразить?
Глыбу удержать? Воротынцев брался плечо подставить. Ну, не один, человек двадцать таких. Попробуем?
– Ведь если только эту даже мысль – о возможности сотрясения, свержения, да обратить в толпу? – ведь её потом…
Покосился на Свечина. Искры по крышам? Ну что ж, виноват. Иногда вместе с кадетами увлекался, по задору выдразнивал на общественную поверхность, чего и не хотел. Ещё год назад тянул их на открытый бой. Свойство сердца – оно само выколачивается из груди. Но зато теперь понимает твёрдо.
Если дать толпе подняться… (Ворвутся и сюда, в отдельный кабинет Кюба, в наш быт налаженный.) Потом – её на место не загонишь. Охлос не должен участвовать в политике, он должен получать только готовое. В этом разумный урок всей истории.
Гучков ждал возражений? Не было их.
Чья же задача – не дать пожару охватить Россию? Кто же должен переспеть, предупредить стихийные силы, если не мы – руководящие круги её, деятельные и сильные люди? Это – долг наш. И даже – политический расчёт.
До сих пор – разговор как разговор, которыми насыщена Россия, между знакомыми или случайными встречными, в гостиных даже великокняжеских, между гвардейцами, или думцами, или земскими гласными, или пассажирами 1-го класса, или пациентами кисловодского курорта. Но ещё несколько ломких переступов, нематериальных слов, даже тона, неуловимого для записи, – и вместо тугих воротничков рубашки или кителя – вдруг щекотание мыльной петли на шее. Стены уютного кабинета расплываются в казематные петропавловские.
А слова – кажется, всё те же, ну несколько невесомых переступов:
– И если ничьи уговоры уже не действуют на высшую власть. И если личные свойства характеров… тех людей… на ком больше всего скопилось вины перед Россией… м-м-м… не дают надежды включить их в здоровую политическую комбинацию…?
Косился на Свечина. Загадочно-супротивное так-таки таилось в нём. А как бы Свечин пригодился, в Ставке! Да что уж играть намёками? Негромко, безповоротно:
– Государя, неразлучного со своей ведьмой, надо заставить покинуть престол. Дворцовый переворот – единственное спасение России.
Сказано. В карих глазах – безстрашие.
И – на Свечина.
И Воротынцев, навстречу выдвинутый.
И – тоже неясен. И вслед за Гучковым – на Свечина тоже: как?..
Молчание тех великих минут, когда уже крутятся неслышно зачинательные оси истории, ещё не передав своего вращения на большие главные валы.
Но толстокожий Свечин как не чувствовал ни этой высоты, ни значенья минут. Рот большой искривил на пол-лица в улыбке не улыбке, а как тот хохол на базаре у воза с горшками, кому цену предложили лядащую:
– Да з глузду вы зйихалы, панове… Во время войны – государственный переворот? Да всё ж поползёт, развалится.
А Воротынцев – не принял этого тона. Воротынцев раздумчиво:
– В тебе всегда служба и служба. Так и заслужишься в тупик, смотри… А тут… тут…
Что?
Нет, никак не понимая, зачем над ним шутят, сколько ж ему за горшок дают, Свечин на Воротынцева голову поставил бодливо, мясистые губы вывернул:
– Александр Иваныч хочет спасти от революции, а сам накликает хуже. Если государственное управление сгнило, как Александр Иваныч с друзьями уже десять лет заклинает…
– Пять, – исправил чётко Гучков.
– … так мы бы третий год не воевали в такой войне, уже бы развалились.
Пять лет! Отдуманно отсек Гучков, понимай: от убийства Столыпина? Да, от того дня и стало ясно, что этого монарха исправить невозможно и помогать ему – тоже впустую. И сегодня, когда Курлов, злодей, – потайный министр внутренних дел, позади Протопопова, и скользкий Спиридович, все причастные гадины и все покрывшие, – вьются наверху… Всё вернулось.
Вибрирующая минута. Покачиваются весы – и как же понять их правильно? Мягкое изменение власти для спасения России от сотрясения – а если другое сотрясение? Спасать Россию – ценой того, чтобы свергать царя?!? Прямо-таки – свергать?..
Всё качалось, и только несомненное Воротынцев сказал Свечину:
– Ты в Ставке – цифры считаешь, ты людей обречённых не видишь, не чувствуешь.
– При чём тут? – челюсти стянул Свечин.
– При том! – задрожало в Воротынцеве заряженное, затолоченное двадцатью шестью месяцами, и он сам себя этим подкреплял. – Что правительство, которое может слать подданных на погибель ни во имя чего, просто рукавом небрежным невежды как посуду чайную целые дивизии смахивать – и в черепки!.. Что подданные действительно становятся… свободны от обязательств.
Но остужаясь. Несчастное свойство речи перед мыслью: всегда скажешь грубей, не точно.
И Сумасшедший Мулла – продрогнул, продрогнул, тоже от чего-то удержался. Крупные губы жгутами вия:
– Так ты… где же ты монархист?
Воротынцев протёр напряжённый лоб.
– Не путайте монархизм и легитимизм, – поспешил на помощь Гучков. – Против монархии ни один разумный человек и не возражает.
(Хотя черт его знает, этого Гучкова, он, может, и республиканец?)
– Надо исходить из положения России, а не отвлечённого принципа монархии. Когда монархию саму можно спасти, только отстранив монарха, – так вот я именно в этом и монархист. Нельзя быть монархистом более верным, чем участвуя в таком перевороте. Строй монархический не только останется, но укрепится. Это будет именно монархический переворот.
Более не отзывался Свечин. Ровно, жёстко смотрел. Между двумя.
– А вот кстати, – вспомнил ему Гучков. – Как раз к вашим убеждениям, если они настойчивы. Вот ещё почему надо поторопиться с дворцовым переворотом вместо революции: чтобы всё совершить исключительно русскими руками. Обойтись не только без плебса, но и без еврейства. Тогда и развитие страны будет русское.
Аргумент?
Свечин – не углубился выражением. Сидел, обдымливался опять. В конце концов и отдыхал же – после обеда, выпивки, перед дорогой.
Может быть, и весь разговор не следовало при нём начинать?.. Но то было заманчиво, что он в Ставке.
Зато Воротынцев глядел неприкровенно, отважно, ожидая: что же дальше? Не ошибся глаз Гучкова, не подвела память, какой это был всегда офицер. Присягу обнимал – не как гарнизонный ротный. Таких пять полковников да пятнадцать капитанов и нужно было.
Тут разные планы обдумывались. Кроме редких наездов на фронты, которые трудно подловить и использовать, царь бывает теперь только в Царском Селе и в Ставке. В Царском – крупное сопротивление и, значит, кровопролитие. В Ставке – невозможно без участия или хотя бы попустительства высшего командования.
Но теперь все эти слои разговора уже не следовало приподымать?
Хотя… Всё мирней выглядел отдыхающий сытый Свечин. Пил нарзан. Поворачивал невозмутимый хохол с базара со всеми своими горшками.
А для Воротынцева – надо было говорить дальше.
– Итак, надо не будоражить большого количества солдат. Как можно меньше их. В этом отношении дело должно вестись ýже, чем у декабристов.
А ступая вослед тем, как же совсем не ощутить лёгкого этого верёвочного щекотанья на шее? На шее, какую уже наметила, излюбила, назвала императрица.
На языке заговорщиков – лёгкий дворцовый переворот, на языке власти – тяжелая государственная измена.
Сходное заметив или только ожидая заметить на собеседнике, Гучков улыбнулся с опытным, старым знанием:
– Риск есть в каждой борьбе. Но его обычно преувеличивают.
Сам же он без риска – слабел и рыхлел.
– Открытое обращение к солдатам, разъяснение им всех целей – это уже может тянуть за собой массовую революцию. Но – немногих, но какую-то одну-две воинские части в последний момент повести за собой, может быть, вывести на площадь для демонстрации, – вот в этом надо быть уверенным.
И как раз в этом отношении тип Воротынцева подходил Гучкову: это из тех был офицеров, кто в нужную минуту коротко и сильно увлечёт солдат, сказавши, а то и без речи.
Ему-то Гучков и должен был бы сейчас открыть почти весь замысел: какую именно воинскую часть ему пришлось бы вести, для этого в какое место надо б уже сейчас переводиться по службе. Это – третья возможность, не Ставка и не Царское, а в промежутке. Государь, тяготясь скучною Ставкой и постоянно стремясь в покойный семейный круг, часто снует между Ставкой и Царским, всегда одной и тою же дорогой, да ещё примедляя поезд ночами, чтобы стук не мешал ему спать. Вот и было лучшее решение: взять императора почти беззащитного – в дороге, ночью, взять при помощи расположенных рядом железнодорожных или запасных малых частей. Части эти уже изучал Гучков, уже подбирал там надёжных офицеров. (Но пока малоудачно.)
Однако при Свечине теперь – как же?..
Свечин сидел как отсутствовал. Отсутствовал настолько, чтоб его не понять. И присутствовал настолько, чтобы мешать.
И тогда – об общем:
– Чтó мы совершенно отклоняем – это вариант «11 марта». – И на поднятые брови: – Ну, когда Павла удушили. Убийство монарха – ни в коем случае. Новая власть не должна стать на крови.
Ну ещё бы! А верней, Воротынцев ещё и подумать не успел отяжелительно. Переворот? ещё нужно взвесить, а убийство – и думаться не может.
– Да если наследует сын или брат – он и не переступит через кровь. Так что добиться надо – внезапно, быстро, малой группой – только отречения. В пользу брата или сына. Манифест заготовляется заранее, лишь подписать. Английский король ради военных успехов охотно примет двоюродного брата в гости…
Вот – и споткнулся, и похолодел Воротынцев: ради военных успехов?.. Он сказал – «ради военных успехов»? Класть и дальше мужиков? И это – чисто русский переворот? Так это – англо-французский переворот?
Ну конечно, и раньше понимал Воротынцев, что Гучков – за войну, за войну, – но и России же предан как! И для спасенья её – неужели не переубедится?..
Но вымолвить ему тут, сейчас – о замирении, о перемирии, о выходе из войны – было никак невозможно! Не по мундиру…
А карие глаза Гучкова так оживились за блесками пенсне, не заметил:
– Как можно меньше жертв в охране, в перестрелке. Да произойди завтра такой переворот – и тут же его с восторгом будет приветствовать вся Россия. Вся армия! Всё офицерство!
Укоризненно на Свечина: ведь ты же завтра, башибузук, так же будешь восторгаться. А участвовать – увольте?
Свечин мрачно:
– Насчёт восторга – смотрите, не просвистите. А если – не отречётся?
– Не представляю. По его характеру – очень легко. Сразу сдаст.
– А если всё-таки не уступит?
Гучков вздохнул. Покачал шнурком пенсне. Да, здесь было некое слабое место, указывали ему уже.
– Нет. Крови ни в коем случае не проливать.
Повёл Свечин могучими бровями:
– Тогда останется вам самоповеситься.
– Сразу уступит! – твёрдо смотрел через пенсне, твёрдо выговаривал Гучков. – Да что вы, господа! Да надо же психологически его представлять. Он министра увольняет и то боится ему объявить в лицо: поблагодарит, обласкает, завтра увидимся, а вослед записку: увольняю. Да смотрите по всему его царствованию!.. Да – как он бабы боится! Если от неё в отлучке – подпишет, что б ему ни дали.
Смотрел на Воротынцева, ища одобрения. Что ему в полковнике нравилось – явная свобода отношения к этому царствующему, без дрожи почтения. Так и видел он этого полковника, быстро идущего вагонным коридором расставлять посты в тамбурах.
Но взгляд Воротынцева почему-то уклонился.
Хорошо бы Свечин догадался уйти. Нет, сидел. Покуривал, попивал. (Принесли кофе с ликёрами.)
Мало что оставалось, допустимое вслух. Что к наследнику зато не будет общественного презрения, как сейчас. Регентом – Михаил? Или регентский совет? А – кто в нём? Щепетильно оттенял Гучков, что себе не ищет власти:
– Боюсь, что такого единственного, провиденциального человека в России нет сейчас. Регентский совет, коллектив. Вернуть хороших министров – Кривошеина, Самарина, Щербатова…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?