Электронная библиотека » Александр Товбин » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 27 декабря 2021, 16:00


Автор книги: Александр Товбин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
ещё о
Бызове,
чемпионе-молотобойце,
вычислителе
наследственности

Большеголовый, рослый, с могучими округлыми плечами, мускулистыми руками и… нежным детским румянцем на толстых щеках, который забавно – опять-таки по-детски – оттенялся белым отложным воротничком… Физрук Веняков сразу выделил Бызова в толчее спортзала, с умелой заинтересованностью принялся ощупывать плечи, бицепсы, даже в рот заглянул, как оценщик на невольничьем рынке; посулил рекорды в толкании ядра, метании молота и отправил с записочкой к знаменитому тренеру легкоатлетов. Веняков не ошибся – Антошка легко завоевал городские чемпионские лавры, его запасным хотели послать на олимпиаду в Хельсинки, но не заладилось с анкетами, хотя на контрольных соревнованиях, где сорвали глотки школьные бызовские болельщики, молот перелетел… тогда же из уст Шанского выпорхнула неувядаемая острота – если бы ему дали серп, похвастал на стадионе наш пострел-скорострел, ещё бы дальше закинул, да-да, справедливости ради нельзя не указать на того, кому принадлежало авторство многих убойных анекдотов социализма, до сих пор считающихся народными; Толька спешил обнародовать идеи, которые ещё не овладели массами, лишь начинали носиться в воздухе.

Так вот, так вот, спортивные успехи не мешали доискиваться корней растительной полихромии в Валеркином генотипе – торжествовала победу за победой передовая лысенковская биология, а Антошка обложился словарями, начитался чуждых книг про гены и хромосомы: запретной наукой овладевал в пику увещеваниям бедной, порабощённой учебными программами Агриппы. Исследуя наследственные пертурбации, – благо Юлия Павловна, мамаша Валерки, охотно снабжала юного натуралиста многоколенными семейными данными, – он после таинственных расчётов, которые блестяще подтвердили открытые монахом Менделем гороховые закономерности, доложил Валерке какой окрас от какого предка ему достался.


сам-то
Бызов
в кого
таким
уродился?
(ни в мать, ни в отца)

Бызов, между прочим, родился в семье потомственных коллекционеров, знатоков старой живописи. Мрачноватую, запущенную бызовскую квартиру во флигеле Толстовского дома – солидного, со сквозной анфиладой дворов, соединявшей набережную Фонтанки и улицу Рубинштейна, – заполняли потемнелые холсты, вазы, они пережили блокаду, ещё раньше уцелели при последнем, в конце НЭПа, разграблении антикварного магазина, которым владел Антошкин дедушка… Кстати, если судить по тщательно выписанному неизвестной кистью портрету, висевшему в гостиной, Антошкин дедушка был узколицым и узкоплечим, с тонким носом, впалыми щеками. Аскетическими чертами отличалась и немногословная Антошкина мать, молча ставившая на стол чай и исчезавшая в соседней, заваленной походными журналами и минералами комнате, – с весны по осень она искала алмазы в якутской тайге, затем возилась с отчётами геологических экспедиций; в отчёты зачем-то подклеивались мутные фото, одно, забавное, залежалось в памяти – Елизавета Георгиевна, в болотных сапогах, накомарнике, позировала на фоне безлесной аморфной сопки с найденным камушком на вытянутой руке… И на узколицего, тщедушного отца с сумасшедшинкою во взоре и плешкой, светившей в рощице пепельных вздыбленно-летучих волос, плечистый толстощёкий Антошка ничем внешне не походил, будто на нём в насмешку над неумолимостью наследственного тавро пресеклась аристократическая порода… А вдруг и впрямь восторжествовала лысенковская диктатура внешней среды, и она, эта уравнительная социалистическая среда, покончив с несправедливым прошлым, заодно отменила буржуазные законы наследственности, отформовала юного Бызова с пролетарскою простоватостью?… – примерно так шутил Шанский в разгар тех самых таинственных Антошкиных вычислений.

Валерка подыгрывал, настаивал на проезжем молодце.

Соснин мысленно заменял проезжего молодца дворовым, Бызовская комплекция заставляла вспоминать Олега Доброчестнова…


русская рулетка
по-Бызову

Правда, не было в Антошкиных повадках ленивой вальяжности, тем паче, скрытой пугливости: при массивной фигуре, он, быстрый, ловкий, ещё и бравировал безрассудной отвагой – замирало сердце, когда Антошка стремглав, как спринтер, выбегал, не глядя по сторонам, на Фонтанку из своего ближайшего к набережной двора, из-под высоченной арки, и только коснувшись чугунной ограды… тяжело дышал, глядя в воду; бывало, пересекал мостовую за мгновение до смертельного удара пролетавшей машины…


Бог
хранил?

Отец Бызова, или – как называл его сам Бызов – папашка был засекреченным теоретиком антимиров и ядерного распада, одним из основателей гатчинского атомного института. Вырос под Клевером и Маковским, однако обожал неведомых, невиданных в те строгие к искривлениям вкусов годы абстракционистов, сюрреалистов, как если бы именно богемные исчадия буржуазного ада коллекцией своих вещих снов вдохновляли его угадывать дьявольские формулы строения и обрушения мироздания; и обожал столь безоглядно, что держал дома вещественные доказательства своего идейного разложения – в громадном купеческом сундуке, задвинутом в коридорную, с обойными волдырями, нишу, на самом верху, над импрессионистами, кубистами, фовистами дожидались любознательных взоров репродуцированные прозрения Дали, Эрнста, Магритта. История с сундуком позже, в ретроспективе, казалась и вовсе неправдоподобной. В глухие годы бызовского отца арестовали… – к тому времени он, правда, ушёл из семьи, развёлся с Елизаветой Георгиевной и женился на гатчинской аспирантке, знающие люди поговаривали потом, что их совместный арест стал симметричным ответом органов на дело супругов Розенбергов в Америке – короче, гатчинскую учёную парочку арестовали за разоружение перед враждебной идеологией, за преступную продажу противнику термоядерных оборонных секретов, но когда искали в давно покинутой учёным городской квартире улики продажности – особенно рьяно копались в густо ароматизированных столярным клеем отчётах геологических экспедиций, составленных Елизаветой Георгиевной, как если бы между блёклыми смердящими страницами прятались чеки или расписки в получении долларов – то именно в коридорный сундук не удосужились заглянуть, возможно своим древним, чуть ли не старообрядческим видом он обманывал бдительность, внушал заведомое доверие; да, сундук не тронули, бызовского папашку с молодой женой, выяснилось потом, и не найдя улик, расстреляли.


четверо
на
сундук
мертвеца
(днём и ночью)

– Йо-хо-хо и бутылка рома! – гнусавил, конечно, Толька Шанский, глотая нетерпеливо пыль перед подъёмом крышки, Валерка же называл процедуру подъёма вскрытием… – чтобы не дай бог не оставить следов, Бызов проверял перед просмотром чистоту рук, а Валерка, Толька валяли дурака, возвращались от двери в ванную, требовали прозекторские перчатки, в коих Бызов научно резал своих лягушек и червяков; Соснин хотел поскорее приступить, не пререкался с Бызовым, не присоединялся к дурачествам – покорно и старательно, как отец перед ощупыванием больного ребёнка, мыл руки с мылом.

Тем временем Бызов вкручивал сильную лампу в обычно пустой патрон: торчал из стены над протёртой спинкой старинного кожаного дивана, пылившегося за компанию с сундуком в глубокой коридорной нише, – когда-то на этом диване в лавке Антошкиного деда-антиквара сиживали важные покупатели.

Лампа загоралась белым огнём.

Чистота рук не вызывала сомнений.

– Поосторожнее, не порвать, не смять, – предупреждал Бызов.

Итак, в отсутствие дома кого-либо из взрослых они вчетвером обступали чёрный сундук, плавно и беззвучно тяжеленная, с коваными окладами крышка поднималась, кто-то – по очереди – запускал руку в спрессованные кошмары сундука, словно залезал в сокровищницу, совмещённую с пороховым погребом, и осторожно-осторожно – то ли слиток Флинта, то ли бомбу с подожжённым запалом? – наудачу вытаскивал первый из глянцевых альбомов «Skira».

Ослепительная вспышка!

Восторг, ужас сшибки с невероятным!

Холодные и гладкие, как мраморные, страницы.

– С чего начнём? Решили? – строго спрашивал Бызов, он желал упорядочить просмотр, но вскоре о порядке все забывали.

Собственно кошмары обитали сверху, в верхнем слое альбомов.

Копаясь в слоистом собрании, сновали туда-сюда по столетиям; старых итальянских мастеров вызволяли из-под груза позднейших эпох – восхитительных флорентийцев с венецианцами придавливали испанцы, голландцы, фламандцы… всех направлений, которые почтила Европа, выше попадались барочные французы… над классицистами, маньеристами возникали барбизонцы, импрессионисты, те, кого позднее назвали постимпрессионистами… на самом верху… – да-да, для четвёрки наших героев, жадно обступивших сундук, естественное движение времени от прошлого к будущему отменялось. Выхватывая тот ли, этот альбом, они произвольно управляли стрелой времени, но чаще её запускали вспять – раскопки велись сверху вниз…

Под ярким блеском верхушечной корки, под Эрнстом, Магриттом, Дали, обнаруживался Кандинский.

Соснина захлёстывали цветовые вихри… а мысли оставались пугливыми и неповоротливыми, слов не хватало.

«Чёрный штрих», «Белый штрих» – энергичные сгущения красок, захлёстывая, затягивали в необозримую глубину, в череду каких-то едва угадываемых фантазией мрачных багрово-зелёных пещер, в которые неожиданно и мощно врывался свет. А на свету полихромные аморфные объёмы неуловимо вырождались в поверхности, пусть изогнутые, деформированные; и «Белый овал», и пронумерованные «Малые миры» замещали пространственные образования их пёстрыми измятыми оболочками… – краски измывались над бесцветностью мыслей, тусклостью слов. Ба-а, подобия плёнки – вспоминалась отблескивающая гладь моря, небесные отражения.

Тут и Бызов ахал от «Постоянства памяти» – ошарашили стекавшие со стола часы.

– Что за птица этот потрясающий Сальвадор?

Бухтин переводил биографию, комментарии – у картины, – объяснял он, – есть второе название: «Мягкое – или размягчённое – время», образ подсказан мэтру сюрреализма кругом плавившегося на солнце Камамбера.

– Сюрреализма?

– Ну да, сверхреализма, чего-то вроде сна наяву.

– С чем едят Камамбер? – Шанский обожал хитрые словечки, спешил пополнить свой речевой поток.

Никто не слыхал о Камамбере, Валерка пожал плечами.

Но Бызов уже приглашал погрузиться в «Сон» – экое светоносное мурло с акульей улыбкой… желтоватый монстр, подпёртый тонкими металлическими шпильками. Или – матерчатое, из расплескивающей свет драпировки, пугало?

Нет, монстр… страшен и притягателен. Кажется, стоит преодолеть страх, коснуться таинственной желтоватой плоти, и монстр рассыплется, растворится; жар от лампы, теснота на диване.

Бызов решительно перелистывал страницы… Засветились изнутри «Головы влюблённых, полные облаков».

А Соснин, ведомый Эрнстом, путешествовал по волнистым ландшафтам, их населяли жуткие существа, они помнили о человечьей породе, но ушли от неё далеко, пожалуй, так далеко, что не могли вернуться… не чересчур ли увлёкся, не пропустить бы…

Караваджо, эффектный, яркий; «Обращение Савла»… Что за обращение?

Валерка, торопливо читая, переводил.

Плечистый, бородатый, с пронзительными глазами… предсмертный взгляд снизу, навсегда сохранённый кистью, пронзая, уносился куда-то в небо. Почему апостола Петра на кресте распяли вниз головой?

Валерка переводил.

И Соснин уже рассматривал через плечо Валерки «Мадонну с младенцем и двумя ангелами», затем – «Портрет Неизвестного с медалью с изображением Козимо Старшего»… Медаль Неизвестный прижал к груди там, где билось сердце; ободок, рельефный профиль могущественного Козимо… – бесчеловечного правителя ренессансной Флоренции обличал на уроке истории Кузьмичёв – медаль вкупе с изящно выписанными тонкими пальцами Неизвестного, которые медаль обнимали, под взглядом Соснина перевоплотились в вырванное из груди сердце. Оно пульсировало, подрагивали и пальцы-сосуды; на левом мизинце потаённо сиял из тени огранённым рубином перстень… Сколь великолепен, неотразим Неизвестный в чёрном! Не автопортрет ли художника? – мягкая красная шапка, пышные и густые, с огненным отливом волосы, сильное лицо с проницательными глазами… и бело-прозрачный кружевной мазочек нательной рубашки у основания сильной шеи. За Неизвестным светился пейзаж, солнце стекало по контуру плеч, как золотое шитьё по мантии.

Валерка перелистывал страницу с «Портретом Неизвестного…»; Соснин откладывал лежавшего на коленях Эрнста, брал из заранее отобранных альбомов…

До чего ловко и остроумно перекраивал пространства Магритт! Будто бы простым смертным, самодовольно-подслеповатым, свыше предъявлялся лишь один из обликов мироздания, а зоркий хитрец-бельгиец высматривал прочие варианты обличий. И провозглашал их равноправие в художественной системе, играл ими – броско, весело и надменно, не жалея привычек, посмеиваясь над бытовой инерцией. «Вероломство образов» – да, смешно, под курительной трубкой выведено по-детски корявыми буквами: «это не трубка»; здорово! «Не для воспроизведения» – о, тут не до смеха: мужчина с набриолиненным затылком стоит спиной к зрителю, глядит в зеркало на собственный затылок вместо лица. Магритт изображал мысль, – переводил Валерка. «Условия человеческого существования»? На походном мольберте – холст с пейзажем, вписанным в окружающий пейзаж… Смотри, смотри, Ил, – толкал Толька, – не холст на мольберте, стекло! Пейзаж не изображён, просвечивает… Смотри! – открытое окно, за ним фасад с открытым окном, за ним такой точно фасад, хотя с закрытыми окнами… Голубые, коричневые, зелёные сдвиги… жёлтые пятна-стены с голубыми дырками-окнами… неуловимо преображённый двор, пожалуй, тот самый двор, который Соснин так часто рассматривал из окна, тот самый, но – другой… Мозги набекрень. На оболочке мироздания нанесли невидимые надрезы, фрагменты пугающе сдвинулись? Ого, не фокус ли в духе Магритта – внезапное явление Адмиралтейства в перспективе Гороховой?

Валерка тем временем снова перелистнул сборный альбом Уффици, Соснин склонился к «Рождению Венеры». Шанский встал. Захлопнув альбом Дали, придвинулся Бызов; обдал горячим дыханием, вдавил Соснина в упругий диванный валик… лампа нещадно поджаривала затылок

Шанский вытаскивал из сундука венецианцев.

Околдованные, не могли оторваться от «Спящей Венеры» – пластично изогнувшись, совершенное, чуть наклонное тело воспаряло над нижним обрезом горизонтального полотна, над смятым ложем, за обнажённой богиней – размывались светом и сумраком чуть оплывшие серо-коричневые строения, холмы, деревья. Навряд ли Соснин сразу мог оценить дивную уравновешенность композиции, тёплый колорит, виртуозность, с какой художник резко выписал на переднем плане бельевые складки, их контрастный матовой мягкой фактуре полотна блеск. Нет, сетчатка лишь впитывала золотистый свет – свет излучало и тело Венеры, и сумеречное, в рваных облаках небо, и набухающая томительной темнотой земная твердь; Соснин предположил, что кисть Джорджоне живописала вовсе не фон, на котором спала Венера, а то, что ей снилось… а… а вся картина, вся – сон самого Джорджоне? «Спящая Венера» смахивала на сон художника!

Ни с чем не сравнимые приключения поджидали в путешествиях по фантастическим картинам-мирам, но вперемешку с альбомами попадались ещё и книги на английском, французском, занозою засел заголовок, переведённый Валеркой: «По ту сторону живописи»… Что могло находиться по ту сторону живописи? Художник утаивал что-то сверх изображения, заключённого в картинную раму? Или там, по ту сторону, находилось что-то, без чего художник не мог писать? Но если что-то загадочное действительно пряталось з а живописью, то каково оно, заслонённое холстом «что-то»?

Какая-никакая, а мысль.

Мысль, однако, юркнула вбок, споткнулась – «что-то» пряталось, «что-то», покрытое мраком… любопытно. Однако куда любопытнее – г д е пряталось? «По ту сторону» – дразнящая недомолвка, каково то условное, не оприходованное взглядом пространство? Заколдованное, таинственно-непроницаемое… недостижимое, как пространство по ту сторону чудо-арки, сквозь которую не удалось проплыть.

В отличие от озираемых и осязаемых, освоенных пространств, то пространство, вполне мистическое, жило по своим законам?

По каким законам, каким?

Ощутил бессилие не только мыслей, но и воображения. Понадеялся на ночные прояснения в голове.

После дневных часов торопливо-возбуждённых листаний, зачарованный Соснин ночью подолгу не мог заснуть, проецируя на экран зрительной памяти похищенные у сундука видения, пытаясь з а них проникнуть, сопрячь неожиданные впечатления со своим, пусть и скудным опытом… упоительные ночи познания! – никто не мешал опять и опять, никак уж не впопыхах, листать альбомы вперёд ли, назад; не толкал, подгоняя, Шанский, не придавливал, не нудил огнедышащий Бызов.

О чём думал Соснин, ворочаясь с боку на бок?

Сначала о лампочке, конечно, о чудесной лампочке, ярко горевшей за чёрным бархатом картинной ночи, точнёхонько – за феерически-зелёной луной. Да, первое впечатление не обманывало его, вопреки астрономической непреложности луна не отражала свет солнца, ибо не был солнечный свет зелёным. Кто-то – всемогущий, как святой дух – пропускал солнечные лучи сквозь зёлёное стёклышко? Нет, нет, источник таинственного зелёного сияния прятался з а луной! И о том ещё с сожалением думал Соснин, что он, бесталанный, не умел зажигать свою чудо-лампочку за изумрудной кляксой на шее селезня, за голубой горой – размечтавшись, опять гнался за эфемерностью… Но по ту сторону его вымечтанной живописи маячил не только магический светильник! Там почему-то каверзно роились инструменты дядиной готовальни, и вспыхивали смарагдовые пылинки в косом луче, и красовался бело-зелёный барочный дворец, струился водный блеск, налегал на вёсла косматый гребец-перевозчик; там же пятнисто плыли отражения домов, мостов, которые сминал плот. Впечатления-видения, покинув жизнь, потолкавшись в памяти, устремлялись туда, по ту сторону? Там, смешиваясь, они образовывали что-то, что притягивало и питало кисть? Кольнуло: выстраивание перспективы, иллюзорно углублявшей композицию на холсте, достижение объёмности, трёхмерности предметов на этом самом холсте, подчиняясь изобразительным средствам живописи, выражали ещё и сокровенную цель её – устремлённость з а картинную плоскость. Сердце заколотилось, не унять! Однако не успевал сжиться Соснин со своим открытием, как сразу туда же, в ту невероятную мешанину предметов, пейзажей, лиц втискивалась ещё и нагая, гордая, костлявая балерина – острые тускло-охристые колени вонзались в ослепительную стайку рейсфедеров, циркулей, измерителей, и сам он, сам, догоняя давние впечатления-видения, перелетал туда, чтобы увидеть ещё что-то, чего не доглядел здесь… у ног, похлёстывая ступени, плескала Нева… здесь плескала когда-то, а там – сейчас, в эту ночную минуту… когда-то увиденное, уже взывало к нему и его кисти о т т у д а, он, откликаясь на волнующий зов, с бумагой, коробкой акварельных красок «Ленинград» и кистью наперевес устремлялся… чушь! Спокойнее, спокойнее – живопись, к примеру, пейзажная, изображает видимый внешний мир, а что находится по ту сторону живописи? Мир внутренний. Но фокус в том, что это не внутренний мир деревьев, гор или крыш, это внутренний мир самого художника, изображая внешние, видимые формы действительности, он не может не изображать ещё что-то своё, внутреннее, что-то присущее ему одному, притягательное, хотя расплывчатое, буквально непредставимое. Ещё спокойнее. Кандинский вообще обходился без видимых форм, писал только внутренний невидимый мир. А что, если Кандинский видел в себе что-то конкретное, для него подлинное, но писал абстрактно? Какое уж тут спокойствие! – рейсфедеры, тускло-охристые колени, всё то, что Соснин мысленно заталкивал в свой внутренний мир, ему самому ведь никто не мешал рассматривать. Мысли спутывались. Магритт изображал мысли. Сумел бы изобразить и такую путаницу? В виде клубка? Для Магритта примитивно. Перевернулся на спину. Туман, муть… а-а-а, разве не выпадало реально побывать в т о м пространстве, по ту сторону киноэкрана? Чушь, курзал неделим, в том пространстве з а экраном шумели обычные кусты, деревья… привычно светили фонари, звёзды, вздыхало море… правда, экранные глаза почему-то смотрели в обе стороны сразу… Злился на себя, приподымал голову, снова откидывался на подушку; лежал под тёплым одеялом, но лихорадило, как тогда, под ясенем… беспокойное роение по-хозяйски заполняло сонную комнату. Соснин, однако, не желал покоряться хаосу, хотя не мог, никак не мог сцепить логикой навязчивые элементы хаотических размышлений; попробовал сосредоточиться на чём-то конкретном, ну почему, почему т а к уставился речной лодочник-перевозчик? И – дальше, дальше! – почему смутные страхи от того взгляда, от блеска воды, чертёжных инструментов, зелёной луны… сливались, усиливались? Спросить у Марии Болеславовны? Глупость! – не смог бы толком сформулировать свой вопрос… Захлёбывался восторгом познания и боялся кошмаров, они, чувствовал, надвигались; защитит ли постель, тёплое одеяло? Засыпал и – отгонял сон. Дрожащий свет, тьма срастались тонкими и зыбкими прядями, клубились, размывая угол комнаты, шкаф, тёмные складки шторы… Какие разные сны увидели Дали и Джорджоне! Что должно было произойти за столетия, которые их разделяли, чтобы так изменились сны? Соснина окутывала ночь возбуждавшего разномыслия, угнетавшей разноголосицы… впечатления раздваивались – одно бередило изнутри, другое устремлялось… чтобы бередить оттуда? Но – всё-таки – откуда оттуда?! Он желал ясности – откуда-то из-за листа ватмана, холста? Спокойнее, спокойнее. Сердце утихомиривалось, дыхание выравнивалось. Итак, с какой стати дубликаты разбросанных по годам и несводимых, как кажется, впечатлений образовывали где-то там, в неимоверной глубине внутреннего мира, куда глазу заказан доступ, волнующие целостные склейки из картин прошлого? Не от комбинаций ли несводимого – опять обмирал Соснин – зависел желанный накал светильника? Кем же, кем, если не самим художником, отбирались и преображались впечатления, чтобы бередить оттуда?

Приближался к разгадке: именно там, по ту сторону искусства, находились и его жестокие стимулы.

Но почему не было туда доступа, почему? Вроде бы доступ был… он не сдавался, всё ещё желал пространственной определённости, зримости того, что существовало, но никак не удавалось увидеть; опять потоптался в курзале по ту сторону светящегося экрана, внимая тайнам двуликости. Повезло? Наблюдал ненароком зримое чудо потайного расслоения образа – один экранный лик обращался к зрителям летнего кинотеатра, другой… к нему, только к нему…

Подмена… позорная подмена! Самообман! – мог на такое клюнуть? Укорял себя, ссорился с собою, не способным дисциплинировать простейшие мысли. Конечно, оказался всего-то допущенным к результату – из-под кроны ясеня смотрел готовую киноленту, её, разлитую световым лучом по экрану, не возбранялось рассматривать с любой стороны экрана, коли экран был прозрачен… просто-напросто столкнулся с оптическими, вовсе не мистическими эффектами; столкнулся с результатом…

Опять настороженно поднял голову – можно ли вообще уразуметь, что там, по ту сторону самого творческого усилия? Ох, старился же безбедно мазила, писал, не мучаясь, свои тополя, море, гору, писал так, как видел, и всё… Соснин злился на себя, не умевшего ответить на вопросы, которые сам себе задавал, злился ещё и потому, что чудовищно завидовал художникам, чьи картины так его поразили днём, поразили чем-то помимо изображений; ох, стоило ли завидовать искусству Богов?

Вот бы о чём-нибудь приятном подумать…

И ночь дарила передышку ему. Душевные бури затихали, по телу разливалось спокойствие, он вспоминал, что острее, полнее ощущал жизнь не тогда, когда из последних сил переплывал Неву, а после заплыва покачивались блики… из-за спины вылетал, сорвавшись с липы, листок…

Передышка получалась недолгой. Что, если не переводил дух, а стыдливо увиливал от главных мыслей?

Прокалывал взгляд блестящих глаз охристого круглолицего ангела, того, второго ангела, испытующе выглянувшего из-под пухлой ручки младенца, которая тянулась к Мадонне; Соснин вздрагивал, зажмуривался… не понимал, где он – здесь ли, там; что-то изводящее, страшное копошилось рядом с ним, совсем рядом.

У изголовья, соскальзывая с альбомных страниц, сгущались кошмары.

Редкими лучистыми промельками в щёлке оконной шторы пролетали машины. Шуршали шины… Соснин вслушивался в сонное дыхание матери, чудилось, улавливал сквозь гул волн и дыхание отца там, в далёком Крыму.

А где сейчас дед? – изумлённый Соснин на миг очутился у мокрого холмика, близ пары голых, истерзанных ветром и дождём кладбищенских тополей. Неужели дед всё ещё смиренно спал в заколоченном ящике, под землёй, поливаемой с ночного зимнего неба? Нет, он бодрствовал рядышком, затрепетало сердце – дед совсем близко. Соснин не двигался, лежал и ждал, сейчас дед-невидимка сухой прохладной ладонью коснётся горячего лба: ты, Илюша, не простудился? Каким-то параллельным зрением увидел тощую длиннющую, в тысячи километров руку деда, пробившую ящик, холмик, чтобы дотянуться оттуда, из крымской могилы. Был рядышком, а руку тянул оттуда? Голова непроизвольно дёрнулась на подушке, качнулся шкаф, в зеркальную створку, сжавшись, закатился рояль; словно взаимно сдвинулись предметы на заинтриговавшей днём обманчиво-простой картине Магритта, за ними, во внезапном зиянии… да, дед находился по ту сторону живописи, в той безграничной тесноте, где столько всех и всего собралось… там всё больше того, что задевало когда-то здесь, прошлое перемещалось т у д а? Не там ли, кстати, в комплекте с собственной готовальней, пребывал теперь и немало досаждавший Соснину своей отличной успеваемостью и примерным поведением дядя? Как выглядел он, легендарный дядя? Не представить… Однако и знакомое до мелочей, попав т у д а, пугало таинственностью, там ломались и правила, которым до сих пор подчинялись предметы и понятия, прежде казавшиеся незыблемыми.

Здесь и там, отсюда – туда… до чего просто… как связаны сейчас и тогда?

Спал сто лет и проснулся? Снова испытывал щемящим, устрашающим блаженством киноэкран.

Смерть не страшна… Вот и теперь надо мною она кру-жит-ся…

Можно ли увидеть кружение смерти, увидеть как смерть смотрит сверху, сквозь потолок, а то и из-под потолка, выбирает тебя или, напротив, откладывает свой выбор?

Увидеть кружение худющей крючконосой старухи с косой, от выбора которой все-все зависят?

И беззвучно ли смерть кружится, готовясь к выбору?

Только б не шевельнуться.

Ощутил слабые шорохи проникающей близости… душа съёжилась…

Как близко обитала смерть… и так же близко заряжались её тайной роившиеся предметы, пейзажи, лица, переместившиеся сюда из прошлого, они совсем близко, вместе – то, что было, что поразило и запомнилось, и… смерть, то, что – будет?

Зрительные образы, днём яркие, острые, в темноте мучились собственной никчемностью; возбуждение изматывало Соснина – уповал на ночные озарения, но так и не смог вообразить пространство, двойственное пространство, которое умещалось бы и в нём, коли обладал внутренний миром, и вне его, хотя близко-близко; напрягался увидеть то, что изначально оставалось недоступным для зрения. Растекался шкаф, сливаясь со складками шторы, потолок плыл, расплющенным облаком зависал над золотисто-тёмной кромкой обоев. Нет, по ту сторону не было никаких особых пространств, были – клубления, роения… только душа… не так, не так! Душа смыкалась с памятью, клубления-роения образно выплёскивались по ту сторону, когда творилось искусство, пребывая, пока жил, внутри; образность и душа подвижны – здесь и там, туда и оттуда, а всё вместе – «я»? Несомненно! То, что таилось по ту сторону живописи, таилось не где-то во вне, в самом художнике… надо мною она кру-жит-ся… да, да, вездесущая смерть, кружась, выбирая жертву, исподтишка преобразовывала клубления-роения на свой лад…

За окном пронеслась машина.

Повернулся на бок, зарылся в подушку.

Опять, опять мимо главного! – что за душа, где она, где? И почему только душа бессмертна? Беспомощно натянул на голову одеяло. И как, как именно всё грубое, всё смертельно-страшное, чем затемнялась жизнь, смешивалось с искусством? Так же, как смешивались крупицы разных красок, образуя неожиданный цвет?… Или – как молекулы запахов? Запах пота смешивался с запахами ванили, корицы…

Ночи не хватало на изводящие размышления, ощущения, артель напрасный труд; засыпал.

Каков я сам там, по ту сторону, каково моё «я»? Глядя в зеркало, чувствовал как мало ему могли рассказать о его «я» нос, рот, глаза… интересно, о чём думали прошлой ночью Бухтин, Шанский? – Соснин чистил зубы, торопился в школу.

Верилось, что не меньше, чем он, взволнованы, раззадорены, озадачены, хотя и Валерка, и Толька, да и сам он, когда листали гипнотические альбомы, будто бы языки проглатывали; догадывались, что живопись, предлагая одинаковые для разных людей изображения, вступала в путаные контакты со всеми зрячими, ибо то, что скапливалось по ту сторону живописи – касалось каждого по-отдельности.

А Бызов? В отличие от Соснина, Шанского, Бухтина, заражённых художественным безумством, Антошка интуитивно искал в альбомных «измах» лишь импульс своим занятиям биологией, признавался позднее, что визуальные богатства сундука поначалу вспугнули, но затем вдохновили, даже вооружили пугающими образами грядущих мутаций. Недаром он под заключительные йо-хо-хо Шанского со вздохом облегчения и подчёркнуто аккуратно клал на место альбомы, книги, словно разведчик успешно завершал смертельно-опасную операцию.


утром,
после
ночи
просветлений,
тревог

– «По ту сторону живописи» – разумеется, частность, ряд можно продолжить – по ту сторону литературы, театра, вообще, искусства, – делился на перемене ночными открытиями Соснин, – стало быть, по ту сторону искусства мельтешит что-то необъяснимо-острое, фантастичное, тревожное, само искусство питающее и непрестанно преобразующее. А если так, то что-то таится, наверное, и по ту сторону жизни, что-то, что её заряжает… что там, за нею, что?

– Как что? – удивился Бухтин, – смерть!

Соснин вопросительно, не без подкавыки глянул на Бызова.

– Ну да, смерть, – спокойно согласился, дожёвывая слойку с повидлом, Антошка; ему ли, биологу-вундеркинду, такому мощному, мускулистому, пышущему здоровьем, было бояться смерти?

Шанский беседу почему-то не поддержал, смолчал.

– Толька, – ткнул его в плечо Валерка, – мне мама всё про Камамбер рассказала. Французский сыр, пахнет грибами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации