Текст книги "Гончарова и Дантес. Семейные тайны"
Автор книги: Александра Арапова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Впрочем, сопоставлением чисел можно сделать вывод, что судьба его была уже решена до получения дядюшкиного наследства.
Во время отступления наполеоновских армий нашим отрядом, конвоирующим пленных, был доставлен в гончаровский дом полуживой окоченелый офицер. Его приняли с русским радушием; несчастие заслонило вражду, и весь женский персонал при виде измученного пленника наперерыв изощрялся в средствах вырвать из рук смерти уже намеченную жертву.
Пленный оказался уроженцем Сардинии, впоследствии известным на литературном поприще графом Xavier de Maistre. Ран он никаких не имел, но истощение южной натуры, подвергнутой тяжелым лишениям при невыносимой стуже, было до того велико, что борьба между жизнью и смертью затянулась на месяцы, и следы ее наложили отпечаток до самой могилы. Мало-помалу, отстраняя других, Софья Ивановна завладела правом исключительного ухода за больным, поддаваясь все сильнее обаянию его, на самом деле, выдающейся личности. Обширное образование служило достойной рамкой природному уму и тонкой наблюдательности, и, что гораздо реже случается, сливалось с замечательною добротою и кротостью характера. Он, со своей стороны, оценил ее неустанную заботу и проблески более нежного чувства, тщательно скрываемого, – и когда, по выздоровлении, должен был наступить час вечной разлуки, в голове его созрел план соединить их обоюдную зрелость, несмотря на опасения гнева семьи de Maistre, в особенности старшего брата, знаменитого Жозефа де Местр, ярого католика и поборника иезуитов.
Это, может быть, была одна из причин, побудивших его променять свою знойную родину на наш неприглядный север. Софья Ивановна приняла с восторгом его предложение и, покинув гостеприимный гончаровский кров, переселилась с мужем в Петербург.
По возвращении из Парижа, император Александр I назначил ему аудиенцию, желая выразить участие зятю любимой фрейлины его матери, и, пораженный его бледностью и изможденным видом, он ласково заметил:
– C’est la compagne de Russie qui vous a valu la perte de votre sante… (Из-за войны с Россией вы потеряли здоровье…) – И, движимый состраданием, назначил ему пенсию в две тысячи рублей, которую граф преисправно получал до самой смерти. Болезненный вид оказался прибыльным, – часто острили в семье, так как он умер, достигнув 90 лет, на несколько месяцев пережив жену, в 1851 году в Стрельне, в доме моих родителей, приютивших его одиночество, и похоронен в Петербурге, на Смоленском кладбище.
В то самое время, когда силой обстоятельств устраивалась дальнейшая судьба Софьи Ивановны, счастливая звезда Натальи Ивановны закатывалась навеки. Последним родился у нее сын Сергей, годом моложе моей матери, и почти одновременно гнетущая меланхолия мужа переродилась в более острую форму. Мысли путались, ясность сознания затмевалась, малейшее противоречие вызывало вспышки неудержимого гнева. Все окружающие стали припоминать первые признаки заболевания Надежды Платоновны, и вскоре нельзя было более сомневаться, что наследственность заявляла свое зловещее право.
Наталья Ивановна, в сопровождении домашнего доктора, собралась отвезти больного в Москву, но путешествие не обошлось благополучно. Беспокойство Николая Афанасьевича все росло, и где-то на постоялом дворе оно разразилось приступом бешеного безумия.
Психическим больным свойственна странная черта: люди самые близкие, дорогие, почти мгновенно становятся им в тягость, и чем сильнее была прежняя привязанность, тем ожесточеннее становится враждебность. То же превращение постигло и пламенную любовь к красавице жене.
Следуя тогдашней, весьма распространенной моде, чтобы неизгладимо сохранить память блаженно прожитых дней, Николай Афанасьевич подвергся татуировке, и на правом предплечье воспроизведен был вензель жены с добавкой нежного символа. В неудержимом порыве ненависти он изгрыз все мясо, чтобы стереть след прошлого, и, причинив себе страшную, зияющую рану, в изнеможении впал в какой-то странный, летаргический сон. Так продолжалось более суток. Доктор, наблюдавший за ним, начинал питать надежду, что это послужит признаком выздоровления. Он ссылался на научные примеры, когда больной, предоставленный возрождающей силе природы, пробуждался просветленным, со смутным представлением пережитого кошмара. Но этим розовым мечтам суждено было разбиться о близкую грозную опасность.
Рана за часы отдыха страшно воспалилась, и опытному глазу не трудно было различить признаки надвигавшейся гангрены. Другого лечения тогда не признавали, как прижигание раскаленным железом. Немедленно полетел гонец в Москву за доктором, светилом науки, и, когда он приехал, несчастной Наталье Ивановне предоставлено было решить грозную дилемму: не тревожить благодетельный сон, может быть, дарующий исцеление, но зато грозящий смертью, или, спасая жизнь, добровольно отказаться от хотя бы и туманной надежды. Для любящего сердца колебаний не могло быть. Железо излечило видимую рану, обрекая несчастного на сорокалетнюю душевную муку.
Болезнь Николая Афанасьевича вызвала переселение всей семьи в Москву, в собственный дом на Никитской, за исключением младшей внучки Наташи, к которой старик Гончаров успел сильно привязаться. Он настоятельно потребовал, чтобы ее оставили на его попечение. Постоянный надзор за больным мужем и заботы о многочисленной семье побудили Наталью Ивановну согласиться на это желание.
Самые далекие и отрадные воспоминания детства Натальи Николаевны возникали и связывались с этим пребыванием в Полотняных Заводах. Дед в ней души не чаял, и, глядя на него, все прихлебатели и приживальщицы, вся многолюдная челядь наперерыв старались угодить ей. Не успевала она выразить желание – как оно уже было исполнено. Самые затейливые, дорогие игрушки выписывались на смену не успевших еще надоесть; глаза разбегались и аппетит пропадал от множества разнообразных лакомств; от нарядов ломились сундуки, и все только вращалось около единой мысли: какую бы придумать новую, лучшую забаву для общей любимицы. Она росла, словно сказочная принцесса в волшебном царстве!
На шестом году пробудилась она от очарованного сна, вступив в суровую школу. Смерть деда вернула ее в родную семью.
Перемена обстановки глубоко врезалась в детскую память, и Наталья Николаевна до старости помнила все подробности московской встречи.
Стояла зима: ее на руках вынесли из возка, укутанную в драгоценную соболью шубу, крытую алым бархатом, и принесли в гостиную. Братья и сестры обступили ее, с любопытством разглядывая лицо, ставшее им чуждым. Мать сдержанно поцеловала и, с неудовольствием оглядывая дорогой наряд, промолвила: «Это преступление – приучать ребенка к неслыханной роскоши!» Потом она сдала оробевшую девочку на руки нянюшек и строго заметила: «первым делом надо Наташу от всего привитого к ней отучить».
И не прошло двух дней, как дорогая шуба, предмет общего восхищения, преобразовалась в «палатинки» и муфты для трех сестер, и младшей, хотя и законной обладательнице меха, досталась худшая из них.
– Даром, что маленькая, а все-таки очень уж обидно было! – завершила мать свой рассказ.
Дедушкино баловство ничуть не отразилось на мягком характере ребенка. Она безропотно подчинилась суровому режиму, заведенному в доме, и впоследствии выносила его гораздо легче старших сестер.
Жизнь в Москве
Наружно жизнь Гончаровых была обставлена по-прежнему, но, чтобы достичь этой возможности, внутренний обиход подвергался урезкам и лишениям. Об обновках думать не приходилось, а надо было донашивать то, что становилось непригодным старшим; не только выражение какого-нибудь желания, но необдуманная ссылка на прошлое ставилась в вину; не только детский каприз, но проявление шумного веселья строго преследовалось, да и не до него было при той тяжелой обстановке, в которой протекло детство Гончаровых.
Буйным сценам, неистовым крикам, наполнявшим весь дом, даже ночью не дающим покоя, не видно было конца. Наталья Ивановна, для ограждения детей, тщетно пыталась добиться признания мужа сумасшедшим, чтобы иметь возможность поместить его в лечебницу. Достаточно было больному проведать или самому догадаться, что соберется комиссия для этой цели, чтобы, на удивление семьи и домашних, он проявлял такое самообладание, что в течение целых двух часов ни одно неразумное слово не срывалось у него с языка. Мало того, что он толково отвечал на самые замысловатые вопросы, но под конец он со сдержанной грустью и полным достоинством намекал на затаенную вражду жены, которая ради корыстных целей изощрялась в преследованиях. Кончалось тем, что призванные судьи проникались глубоким состраданием к его мнимым бедствиям. При прощании с Натальей Ивановной они решительно отказывали в ее ходатайстве, и за вежливыми фразами ей не трудно было разобрать предубежденное недоумение или даже немой укор. А эти краткие победы над больным организмом всегда оплачивались неизбежным припадком, где буйство проявлялось с удвоенной силой.
Наталья Николаевна до самой смерти не могла вспомнить без трепета дикую сцену, где жизнь ее висела на волоске. Ей тогда было лет двенадцать. Когда у него являлось желание, Николай Афанасьевич выходил из своей половины в назначенный час и обедал за столом с семьей и домочадцами. Тогда поспешно убиралась водка и вино, потому что незначительной доли алкоголя было достаточно, чтобы вызвать возбуждение; если же ему удавалось перехватить рюмку или стакан, то трапеза неминуемо оканчивалась бурным инцидентом. Тем не менее, по заведенному порядку, никто не имел права выйти из-за стола, пока сама хозяйка, сидящая во главе, не подавала к тому условный знак своей салфеткой. Тогда все стремглав спасались наверх, в мезонин, где тяжелые железные двери, не поддающиеся никакой человеческой силе, оберегали от возможной опасности.
В этот зловещий день мать, смолоду еще немного близорукая, не заметила надвигавшейся бури и очнулась от своей задумчивости только тогда, когда последний из обедавших уже подходил к двери, оставив ее одну с разъяренным отцом. Она ринулась за ними, но всеобщее бегство только ускорило взрыв. С налитыми кровью глазами и с ножом в замахнувшейся руке Николай Афанасьевич в свою очередь бросился нагонять ее. Опасность была очевидна.
Голова кружилась, сердце учащенно билось, ноги подкашивались, а инстинкт самосохранения внушал, что достаточно оступиться, чтобы погибнуть безвозвратно. Лестница казалась нескончаемой; с каждой ступенью отец настигал ее ближе; огненное дыхание обдавало волосы, и холодное лезвие ножа точно уже касалось открытой шеи. Наверху, в щель приотворенной двери, с замиранием духа следили за перипетиями захватывающей сцены.
Но вот и цель! Ее впустили, захлопнули надежный щит. «Спасена!» – блаженным сознанием промелькнуло в мозгу, и эти ощущения годы были бессильны изгладить.
Случаи, вроде вышеприведенного, повторялись изо дня в день. Переживаемые испытания оставляли двойственный и как бы друг другу противоречащий след на характере Натальи Ивановны. Ее религиозность принимала с годами суровый фанатический склад, а нрав словно ожесточался, и строгость относительно детей, а дочерей в особенности, принимала раздражительный, придирчивый оттенок.
Все свободное время проводила она на своей половине, окруженная монахинями и странницами, которые свои душеспасительные рассказы и благочестивые размышления пересыпали сплетнями и наговорами на неповинных детей или не сумевших им угодить слуг и тем вызывали грозную расправу.
Между ними особенно выделялась какая-то монашествующая Татьяна Ивановна, отдыхавшая подолгу в гончаровском доме от своих богомолий и скитаний. Сначала она старалась вкрасться в доверие подрастающих барышень и, переиначивая на свой лад их девичьи мечты или опрометчивые отзывы, она не раз подводила их под гнев матери, а сама, со смиренно сложенными руками, оставалась в стороне. Впоследствии, наученные опытом, они от нее сторонились, но она не унималась, подслушивала их беседы, улавливала их в хитро сплетенные интриги и наушничала с любовью и искусством с целью завладеть полным доверием Натальи Ивановны, прикидываясь исключительно ей преданным существом.
Дошло до того, что мать, тихая и робкая по природе, с каким-то суеверным страхом стала встречать всякое появление Татьяны Ивановны в доме, видя в нем предвестника бури, и, несмотря на глубокую и искреннюю набожность, на всю жизнь сохранила предубеждение ко всей монашествующей братии. Самыми лучшими, беззаботными часами были те, которые проводились на детской половине, в обществе гувернанток, из которых miss Tomson оставила в ней самое теплое, отрадное воспоминание. С матерью они встречались за столом, в праздничные дни изредка катались торжественным выездом и обязательно должны были ее сопровождать на церковные службы.
Одна из этих прогулок глубоко запечатлелась в памяти Натальи Николаевны.
В чудный ясный день выехали они в четырехместном экипаже цугом, с гайдуками на запятках, как вдруг завидели ехавший навстречу рыдван бабушки Надежды Платоновны. По раз данному распоряжению, кучер заворачивал в первый переулок, во избежание возможных столкновений, но на этот раз маневр не мог удасться и, поравнявшись с невесткою, старуха Гончарова зычным голосом приказала остановиться и принялась ее во всеуслышание отчитывать, заодно с мужем, «непотребным Николашкой», взводя на обоих всевозможные обиды и напраслины, которые ей подсказывал ее больной мозг. Одно из самых тяжких оскорблений было, что по злобе на нее ее негодный сын собрал в коробку тараканов со всей Москвы и скрытно напустил их на ее дом! Толпа прохожих и зевак густым кольцом окружила экипажи, громким смехом отвечая на болезненный бред старухи; барышни растерянно прижимались друг к другу, а чувство уважения к родителям было до такой степени непоколебимо в умах, что Наталья Ивановна, при всей своей строптивости, не дерзала прекратить эту дикую сцену приказом отъехать, и только вмешательство полицейской стражи избавило их от нареканий сумасшедшей.
Сильное негодование вызывали в Наталье Ивановне малейшая небрежность и рассеянность в церкви: пропуск установленного поклона или коленопреклонения не проходили даром. «На что это похоже?! – журила она провинившуюся, – одному святому моргнешь, другому мигнешь, а третий пускай и сам догадается! Разве так молятся православные?» – и, чувствуя себя под ее строгим оком, зачастую юношеская пламенная молитва застывала под покровом обрядности. Заботы о спасении души она переносила с детей на домашних. Одна только бедная приживалка оказывала ей сопротивление. На все ее попытки духовно просветить ее, она отвечала ей, кланяясь в пояс. «Пощадите меня, матушка Наталья Ивановна! И на что мне все это знать и различать-то все эти грехи? На страшном суде Христовом, как зададут мне вопросы, я буду отвечать: не знала, не ведала, – и с меня Господь-то и не взыщет. А коли вы меня всему научите, так и быть мне в пекле, – потащут туда ангелы его. Смилосердуйтесь, матушка!» – и с этой оригинальной точки зрения ее невозможно было сдвинуть.
В самом строгом монастыре молодых послушниц не держали в таком слепом повиновении, как сестер Гончаровых. Если случалось, что какую-либо из них призывали к Наталье Ивановне не в урочное время, то пусть даже и не чувствовала она никакой вины за собой, – сердце замирало в тревожном опасении; и прежде чем переступлен заветный порог, рука творила крестное знамение, и язык шептал псалом, поминавший царя Давида и всю кротость его…
Мать, давшая себе зарок никогда не судить ближнего и свято соблюдавшая его, не любила вспоминать свое детство и молодость, но, судя по ее ангельской кротости с собственными детьми, по беспредельной нежности, постоянно проявляемой, по видимому принуждению, с которым она решалась на упрек или выговор, нам не трудно было заключить, сколько ей самой пришлось выстрадать от сухой придирчивости, взбалмошных капризов и суровых требований.
Не раз доводилось мне слышать ее ответ на замечание отца, что она слишком слаба с нами, не упускает всякого случая нас побаловать: «Не препятствуй! Кто может знать, что их ожидает в жизни? Пусть хоть детство отрадным воспоминанием пригреет их».
Желание сбылось. Оглядываюсь более чем на полвека, и былое восстает в сиянии тихих радостей, в воплощении могучей силы любви, сумевшей сплотить у нового очага всех семерых детей в одну тесную, дружную семью, и в сердце каждого из нас начертать образ идеальной матери, озаренной мученическим ореолом вследствие происков недремлющей клеветы.
Брак с Пушкиным
В семейных преданиях не сохранилось подробностей о ее помолвке и браке с Пушкиным.
Ей только минуло шестнадцать лет, когда они впервые встретились на балу в Москве. В белом воздушном платье с золотым обручем на голове, она в этот знаменательный вечер поражала всех своей классической, царственной красотой. Александр Сергеевич не мог оторвать от нее глаз, испытав на себе натиск чувства, окрещенного французами coup de foudre[3]3
Любовь с первого взгляда (фр).
[Закрыть]. Слава его уже тогда прогремела на всю Россию. Он всюду являлся желанным гостем; толпы ценителей и восторженных поклонниц окружали его, ловя всякое слово, драгоценно сохраняя его в памяти. Наталья Николаевна была скромна до болезненности; при первом знакомстве их его знаменитость, властность, присущая гению, – не то что сконфузили, а как-то придавили ее. Она стыдливо отвечала на восторженные фразы, но эта врожденная скромность, столь редкая спутница торжествующей красоты, только возвысила ее в глазах влюбленного поэта. Вскоре после первого знакомства вспыхнувшая любовь излилась в известном стихотворении, оканчивающемся шутливым признанием:
Я влюблен, я очарован,
Я совсем огончарован!
Наталья Ивановна отнеслась не с большим сочувствием к предложению поэта. Может быть, она находила дочь чересчур молодой, или задолженность Гончаровых, сильно увеличившаяся, выдвигала на очередь материальный вопрос, – но сватовство затянулось на неопределенное время. Пушкин был вынужден покинуть Москву, и наступил момент, когда свадьба едва не расстроилась. Любовь его, однако же, одержала верх над всеми преградами.
Их повенчали в Москве 19 февраля 1831 года, и вслед за тем Наталье Николаевне пришлось расстаться с семьей, переселившись с мужем в Петербург.
III
Гений, божественной искрой перерождая ум и сердце человека, возносит избранника высоко над толпою и тем самым не дозволяет применять к нему усвоенную мерку и властно ставит его как бы выше признанных законов, условий и понятий всеобщей нравственности. Тесно и душно ему в рамках семейной жизни.
В Пушкине часто сказывалась необузданная кровь африканского деда, и женитьба, несмотря на искреннюю, сильную любовь к жене, не могла совладать с его страстными порывами. Нелегко было юной, неопытной Наталье Николаевне свыкнуться с новой обстановкой, с чуждыми ей людьми. Единственно близким человеком была у нее тетушка Екатерина Ивановна Загряжская. Она всей душой привязалась к Н. Н., но, проникнутая правилом слепого повиновения молодежи старшим, она напускала на себя требовательную строгость для вящего сохранения своего авторитета. Пушкин поспешил ввести жену в семью Карамзиных, и тут, пригретая и обласканная женою историка, она обрела непоколебимые дружеские связи, послужившие ей твердой опорой в годину испытаний и так благодарно оберегаемые ею до самой кончины. У них-то, во время своих пребываний летом в Царском Селе, проводила она вечера в кругу развитых собеседников, заглушая насущные заботы и развлекая свое частое одиночество.
Из переписки, равно как из достоверных данных биографии Александра Сергеевича, выступает красной нитью его постоянная тревога о денежной нехватке и неизбежности долгов.
Считать он не умел. Появление денег связывалось у него с представлением неиссякаемого Пактола, и, быстро пропустив их сквозь пальцы, он с детской наивностью недоумевал перед совершившимся исчезновением.
Карты неудержимо влекли его. Сдаваясь доводам рассудка, он зачастую давал себе зарок больше не играть, подкрепляя это торжественным обещанием жене, но при первом подвернувшемся случае благие намерения разлетались в прах, и до самой зари он не мог оторваться от зеленого поля. В эпоху, предшествовавшую женитьбе, когда потери достигали слишком значительной суммы, он брал авансом у издателя необходимое для уплаты и, распростившись с кутящей компанией, удалялся в Михайловское, где принимался за работу с удвоенной энергией, обогащая Россию новыми драгоценными творениями. Впоследствии способ этот стал непригоден. Расставаться с обожаемой женой сил не хватало; увозить ее с собой то беременной, то с малыми детьми, было затруднительно, или прямо невозможно, и материальная стесненность стала почти постоянной спутницей семейного обихода. Часто вспоминала Наталья Николаевна крайности, испытанные ею с первых шагов супружеской жизни. Бывали дни, после редкого выигрыша или крупной литературной получки, когда мгновенно являлось в доме изобилие во всем, деньги тратились без удержа и расчета, – точно всякий стремился наверстать скорее испытанное лишение. Муж старался не только исполнить, но предугадать ее желания. Минуты эти были скоротечны и быстро сменялись полным безденежьем, когда не только речи быть не могло о какой-нибудь прихоти, но требовалось все напряжение ума, чтобы извернуться и достать самое необходимое для ежедневного существования.
Некоторые из друзей Пушкина, посвященные в его денежные затруднения, ставили в упрек Наталье Николаевне ее увлечение светской жизнью и изысканность нарядов. Первое она не отрицала, что вполне понятно и даже извинительно было после ее затворнической юности, нахлынувшего успеха и родственной связи с аристократическими домами Натальи Кирилловны Загряжской и Строгановых, где, по тогдашним понятиям, ей прямо обязательно было появляться, но всегда упорно отвергала она обвинение в личных тратах. Все ее выездные туалеты, все, что у нее было роскошного и ценного, оказывалось подарками Екатерины Ивановны. Она гордилась красотою племянницы; ее придворное положение способствовало той благосклонности, которой удостоивала Наталью Николаевну царская чета, а старушку тешило, при ее значительных средствах, что ее племянница могла поспорить изяществом с первыми щеголихами. Она не смущалась мыслью, а вероятно, и не подозревала даже, что этим самым она подвергает молодую женщину незаслуженным нареканиям и косвенно содействует складывающейся легенде о ее бессердечном кокетстве.
Несмотря на свое личное пренебрежение к деньгам, когда становилось чересчур жутко и все ресурсы иссякали, Александр Сергеевич вспоминал об обещанном и не выплаченном приданом жены. Происходил обмен писем между ним и Натальей Ивановной, обыкновенно не достигавший результата и порождавший только некоторое обострение их отношений.
Кончилось тем, что теща, в доказательство своей доброй воли исполнить обещание, прислала Пушкину объемистую шкатулку, наполненную бриллиантами и драгоценными парюрами, на весьма значительную сумму. Несколько дней пришлось Наталье Николаевне полюбоваться уцелевшими остатками Гончаровских миллионов. Муж объявил ей, что они должны быть проданы для уплаты долгов, и разрешил ей сохранить на память только одну из присланных вещей. Выбор ее остановился на жемчужном ожерелье, в котором она стояла под венцом. Оно было ей особенно дорого и, несмотря на лишения и постоянные затруднения в тяжелые годы вдовства, она сохраняла его, и только крайность заставила его продать гр. Воронцовой-Дашковой, в ту пору выдававшей дочь замуж. Не раз вспоминала она о нем со вздохом, прибавляя:
– Промаяться бы мне тогда еще шесть месяцев! Потом я вышла замуж, острая нужда отстала навек, и не пришлось бы мне с ним расстаться.
Трудности собственной жизни не могли заглушить в сердце Натальи Николаевны сострадания к горькой доле близких. Она часто думала о старших сестрах, мысленно переносясь в знакомую обстановку, а письма, получаемые от них, еще усугубляли мрачность картины. Подозрительность и суровость Натальи Ивановны все росли с годами. Ей становилось в тяжесть жить под одним кровом с сумасшедшим мужем, ненавидящим ее всем пылом былой любви; теперь уже являлась возможность сложить эту обузу на плечи возмужалых сыновей, а самой отдохнуть от постоянных невзгод в родном Яропольце. Помехой этому плану оказывались только дочери.
Всякий был бы вправе осуждать ее за то, что она хоронит их лучшие годы в деревенской глуши, и этих соображений было достаточно, чтобы вымещать на неповинных девушках накипавшую горечь. Якорем спасения являлась всем Наталья Николаевна.
Не знаю, зародилась ли эта мысль в ее чутком сердце, уступила ли она их пламенному желанию, – но результат оказался в согласии Пушкина выручить своячениц из тяжелого положения, приняв их обеих под свой гостеприимный кров. Вероятно, этому решению много способствовало побуждение прекратить одиночество, выпавшее на долю жены и в первое время тоскливо переносимое ею.
Когда вдохновение сходило на поэта, он запирался в свою комнату, и ни под каким предлогом жена не дерзала переступить порог, тщетно ожидая его в часы завтрака и обеда, чтобы как-нибудь не нарушить прилив творчества. После усидчивой работы, он выходил усталый, проголодавшийся, но окрыленный духом и дома ему не сиделось. Кипучий ум жаждал обмена впечатлениями, живость характера стремилась поскорей отдать на суд друзей-ценителей выстраданные образы, звучными строфами скользнувшие с его пера.
С робкой мольбой просила его Наталья Николаевна остаться с ней, дать ей первой выслушать новое творение. Преклоняясь перед авторитетом Карамзина, Жуковского или Вяземского, она не пыталась удерживать Пушкина, когда знала, что он рвется к ним за советом, но сердце невольно щемило, женское самолюбие вспыхивало, когда, хватая шляпу, он со своим беззаботным, звонким смехом объявлял по вечерам: «А теперь пора к Александре Осиповне на суд! Что-то она скажет? Угожу ли я ей своим сегодняшним трудом?»
– Отчего ты не хочешь мне прочесть? Разве я понять не могу? Разве тебе не дорого мое мнение? – и ее нежный, вдумчивый взгляд с замиранием ждал ответа.
Но, выслушивая эту просьбу, как взбалмошный каприз милого ребенка, он с улыбкою отвечал:
– Нет, Наташа! Ты не обижайся, но это дело не твоего ума, да и вообще не женского смысла.
– А разве Смирнова не женщина, да вдобавок и красивая? – с живостью протестовала она.
– Для других – не спорю. Для меня – друг, товарищ, опытный оценщик, которому женский инстинкт пригоден, чтобы отыскать ошибку, ускользнувшую от моего внимания, или указать что-нибудь, ведущее к новому горизонту. А ты, Наташа, не тужи и не думай ревновать! Ты мне куда милей со своей неопытностью и незнанием. Избави Бог от ученых женщин, а коли они еще за сочинительство ухватятся, – тогда уж прямо нет спасения! Вот тебе мой зарок: если когда-нибудь нашей Маше придет фантазия хоть один стих написать, первым делом выпори ее хорошенько, чтобы от этой дури и следа не осталось!
И, нежно погладив ее понуренную головку, он с рукописью отправлялся к Смирновой, оставляя ее одну до поздней ночи со своими невеселыми, ревнивыми думами.
Хотя в эту отдаленную эпоху вопроса феминизма не было даже и в зародыше, Пушкин оказывался злейшим врагом всяких посягательств женщин на деятельность вне признанной за ними сферы. Он не упускал случая зло подтрунить над всеми встречавшимися ему blue stockings (синие чулки), и, ярый поклонник красоты, он находил, что их потуги на ученость и философию только вредят женскому обаянию.
Мать так усвоила себе эти воззрения, что впоследствии они отразились и на мне. Помню, что 12 лет я написала заданное сочинение, которое так поразило моего учителя, что он счел долгом обратить на него ее внимание. Она в свою очередь показала его кн. Вяземскому, который, свято оберегая старинную дружбу, был частым посетителем в доме. И он также не задумался признать в моем детском труде несомненность дарования.
Это была только проза, я не была дочерью Пушкина, и энергический рецепт его ко мне был неприменим, но мать тогда же мне рассказала это шутливое нравоучение и его взгляд на женское авторство, и ничего не сделала, чтобы развить появившееся во мне стремление.
А может быть, заглохшая искорка на что-нибудь и оказалась бы пригодной!
Возвращаясь к отношениям Натальи Николаевны к Смирновой, я добавлю, что хотя они и продолжали часто видеться и были на короткой, дружеской ноге, пока Смирнова жила в Петербурге, но искренней симпатии между ними не было. Наталья Николаевна страдала от лишения того нравственного авторитета, которым Александра Осиповна завладела ей в ущерб, часто не щадя ее самолюбия, а последняя, страстной натурой увлекаясь Пушкиным не только как поэтом, не находила в нем желанного отклика. Она, избалованная легкими победами, объясняла это только его пылкой страстью к жене, и это сознание накопляло в ее сердце затаенную зависть к счастливой сопернице. Этим только чувством объясняется тлеющее недоброжелательство, таким коварным светом озарившее личность жены Пушкина в мемуарах А. О. Смирновой.
Наталья Николаевна вспоминала бывало, как в первые годы ее замужества ей иногда казалось, что она отвыкнет от звука собственного голоса, – так одиноко и однообразно протекали ее дни! Она читала до одури, вышивала часами с артистическим изяществом, но кроме доброй, беззаветно преданной Прасковьи, впоследствии вынянчившей всех ее семерых детей, ей не с кем было перекинуться словом. Беспричинная ревность уже в ту пору свила себе гнездо в сердце мужа и выразилась в строгом запрете принимать кого-либо из мужчин в его отсутствие или когда он удалялся в свой кабинет. Для самых степенных друзей не допускалось исключения, и жене, воспитанной в беспрекословном подчинении, и в ум не могло прийти нарушить заведенный порядок.
Появление сестер внесло в дом струю радостного оживления, но в конце концов дорого пришлось ей за него расплатиться, и французская пословица: Un bienfait n’est jamais pardonné (Благодеяние никогда не прощается) нашла в этом случае самое справедливое применение. Недаром говаривала она всю жизнь окружавшей ее молодежи:
– Верьте опыту: самая крупная ошибка, которая может быть, это – когда допустить между мужем и женою чуждых молодых людей, хотя бы и самых близких. Это верный источник постоянных недоразумений, влекущих за собой горе и несчастье!
Роль старшей сестры, Екатерины Николаевны, трагически связанная со смертью Пушкина, стала историческим достоянием. Вторая же, Александра Николаевна, проживая под кровом сестры большую часть своей жизни, положительно мучила ее своим тяжелым, строптивым характером и внесла немало огорчения и разлада в семейный обиход.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?