Читать книгу "Голод 2"
Автор книги: Алексей Елисеев
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Я закрыл вкладку с арбалетами, открыл карту района и принялся планировать.
Первое – еда. Закончить с закупками, пока работают магазины и не поднялись цены. Гаражи: забрать все свои банки с мамиными закрутками. Сделать ещё одну закупку в супермаркете на оставшиеся деньги, но уже с прицелом не на крупы, а на медикаменты: бинты, стерильные салфетки, перекись водорода, антибиотики в таблетках (широкого спектра, потому что неизвестно, какая зараза войдёт в рану), обезболивающее, желательно в ампулах. Всё, что в прошлый раз кончилось раньше еды, раньше воды.
Второе – оружие. Арбалет с доставкой за три дня, если повезёт с наличием на складе. Плюс монтировка из гаража – проверенная, с обмотанной синей изолентой рукоятью, которой я проламывал черепа жрунам с методичностью дровосека до самого финала, когда она перестала помогать, потому что на одного с монтировкой всегда находилось трое с голодными ртами. К монтировке – труба из гаража, полутораметровая, тяжёлая, с заглушками на концах, я приваривал их когда-то для какого-то нелепого подросткового проекта и забыл, а теперь эта труба станет моим новым копьём. И нож – хороший, кухонный, с широким лезвием из дамасской стали, подарок отца, лежащий в ящике стола нетронутым четыре года. Для ближнего боя, который я ненавидел всем телом.
Третье – тело. Моё собственное, жалкое тело, расплатившееся за четыре года затворничества слабыми мышцами и сбитым дыханием. Тренировки с сегодняшнего вечера, ежедневно, без пропусков и скидок на усталость. Отжимания, приседания, планка, бег по лестнице – до дрожи в коленях, до свиста в лёгких, до той приятной пустоты в голове, какая наступает, когда физическое страдание вытесняет все прочие мысли. Шансы на то, что успею привести себя в сколько-нибудь приличную форму за оставшиеся дни, я оценивал невысоко, но тренироваться собирался так, будто от этого зависела жизнь. Потому что теперь действительно зависела. Не только моя.
Четвёртое касалось Леры... Валерии...
Я опустил телефон на стол и долго смотрел на экран, который через тридцать секунд бездействия послушно погас, превратившись в чёрное зеркало, в глубине которого плавало моё размытое, искажённое отражение. Человек из текстового окна, из бесконечной переписки на литературном форуме, голос которого я никогда не слышал вживую, он смотрел на меня сейчас с этого тёмного стекла, и я не знал, кто из нас реальнее. Мы спорили о «Мастере и Маргарите» с такой яростью, с таким упоением, что модераторы дважды выносили нам предупреждения, она защищала Воланда как трагическую фигуру, я клеймил его как сатирическую маску, и ни один из нас за полгода ожесточённых дискуссий ни разу не уступил другому ни миллиметра идейного пространства. Мне были известны её ник, причудливый, составленный из латинских букв и цифр; аватарка – рисунок чёрного кота, возлежащего на стопке книг с таким видом, будто весь мир принадлежит ему по праву сильного, манера писать длинные, витиеватые сообщения, щедро пересыпанные цитатами из первоисточников и академическими сносками. Она жила в общежитии, училась или учится, в её сообщениях мелькали упоминания лекций, семинаров, преподавателей, отвечала на мои сообщения в четыре утра, писала стихи, которые никому не показывала, кроме форума, и в этих стихах мне иногда чудилось что-то очень личное, интимное, хотя, возможно, я просто выдавал желаемое за действительное.
И ещё мне было известно то, что я не имел права знать, но знал, носил в себе, как занозу, засевшую где-то под сердцем: её последнее сообщение – то, после которого связь оборвалась и форум погрузился в тишину, а мессенджер перестал отвечать даже гудками. Я прекрасно его помнил. Звучало оно так: «Я в общаге. У нас на этаже уже... Артём, я боюсь». Я перечитывал эти строки сотни раз, запомнил их наизусть. В них остался её испуганный и срывающийся голос, которого никогда не слышал. И каждый раз у меня внутри что-то обрывалось с мокрым, болезненным хрустом.
Глава 5
Я разблокировал экран, открыл мессенджер, нашёл наш чат. Последнее сообщение от неё – вчерашнее, ночное, отправленное в 02:47 с точностью до минуты, представляло собой длинный, страстный абзац про «Собачье сердце», украшенный тремя восклицательными знаками и ссылкой на статью, которую я так и не открыл. Обычный текст обычного человека, живущего обычной жизнью, в которой самая большая проблема на данный момент, это преподаватель, занижающий оценки за сочинения. Я смотрел на эти буквы, на эти знаки препинания, на эти знакомые, почти родные обороты, и не мог заставить себя написать ответ. Потому что что я мог ей сказать? «Через неделю начнётся ад, и ты умрёшь, если не сделаешь то, что я тебе скажу»? Она примет меня за сумасшедшего, заблокирует, и я потеряю последнюю ниточку, связывающую меня с ней.
Действительно… Что ей написать? «Привет, через неделю начнётся конец света, запасайся тушёнкой»? Она решит, что я свихнулся, заблокирует меня и будет права, права настолько, насколько вообще может быть права женщина, которой пишет подобный бред малознакомый сетевой собеседник. «Привет, у меня был вещий сон, мне нужно поговорить»? Это звучало как начало плохого фильма ужасов категории «Б» или, что ещё унизительнее, как подкат одинокого мужчины к девушке из интернета, маскирующего своё влечение под мистику и душевные откровения. Слишком похоже на чушь, лишь бы привлечь внимание. Я представил её лицо, читающей такое. Оно наверняка будет насмешливым, скептическим, с той долей брезгливости, с какой умные люди читают спам в почте… И мне стало дурно.
Доказать ей я ничего пока не смогу. Мои доказательства, это воспоминания о жизни, которой ещё не случилось. Всё это не имело веса в мире, где работал интернет, где по телевизору показывали ток-шоу, а на улицах люди спешили по делам. Время для доказательств наступит через неделю, когда появятся первые странные новости о необъяснимых случаях агрессии, карантинные зоны, военные кордоны у больниц, и тогда мой голос, быть может, приобретёт вес. Сейчас он весил столько же, сколько и мои восемь отжиманий.
Но ждать целую неделю, молча наблюдая, как она пишет мне про Булгакова, про «Собачье сердце», про профессора Преображенского и Шарикова, зная, что через двадцать один день она будет сидеть на полу в коридоре общежития, набирая на телефоне: «Артём, я боюсь, они уже здесь, я слышу их за дверью», ждать было невыносимо на уровне тела, на уровне кожи, как держать руку над огнём, зная, что можно убрать, и считать секунды, и каждая секунда отдавалась болью во всём существе.
Я набрал сообщение: «Привет. Ты сегодня вечером будешь онлайн? Хотел поговорить, есть тема помимо Булгакова». Перечитал дважды, стёр, слово «тема» слишком размыто, слишком официально, отдаёт деловым предложением. Написал «есть разговор помимо Булгакова». Опять перечитал. Разговор это тоже расплывчато, но хоть звучит человечнее. Палец завис над экраном, и я снова представил её лицо – не конкретное, не виденное никогда, а воображаемое, составленное из тысяч её слов, интонаций, манеры ставить смайлики и вдруг переходить на серьёзный, почти академический тон. Что она подумает? Решит, что я наконец созрел для личного? Или что у меня проблемы и я ищу поддержки? И то и другое было, в сущности, правдой, только правда эта лежала в таких глубинах, куда ни одно сообщение не донырнёт.
Я нажал «отправить», прежде чем внутренний цензор успел остановить палец. Телефон пискнул, отправляя сообщение в цифровое пространство, которое пока ещё работало исправно. Ответа можно было ждать до вечера, Лера отвечала быстро только по ночам, а днём пропадала на часы, появляясь в сети короткими рывками, как рыба, выныривающая за воздухом, и так же быстро исчезая в глубине.
Отложил трубку, поднялся с табуретки и посмотрел на гору провизии на полу кухни. Жестянки и пачки лежали неровными штабелями, напоминая баррикаду, возведённую на скорую руку. Потом на часы – девять тридцать семь утра шестого ноября две тысячи двадцать шестого года. Потом в окно, за которым всё тот же серый ноябрьский двор жил своей слепой, беспечной жизнью. По асфальту шла женщина с коляской, мужчина в тёмной куртке торопился к остановке, из подъезда выбежал ребёнок с портфелем – наверное, опаздывал в школу. Никто из них не догадывался, что их дни сочтены, что через две недели этот двор превратится в филиал ада, где по асфальту будут ползти не коляски, а тени с разорванными ртами. Эта слепота была одновременно успокаивающей и чудовищной.
Первым делом я решил идти к гаражам, пока на улице светло, а мир занят своими делами и никому нет дела до парня в потёртых кроссовках, который тащит из гаража трёхлитровые банки с огурцами. В том, что я собирался сделать, не было ничего противозаконного, банки были моими, гараж был моим, но ощущение неправильности, почти воровства, не покидало меня. Ведь крал я у своего прошлого, у той жизни, где мама закатывала эти огурцы с любовью и надеждой на будущее, которое никогда не наступит. Крал и у отца его ледоруб, его верёвки, его мечты о горах, которые рассыпались под лавиной в одну секунду. Но другого выхода не было. Мёртвым эти вещи уже не потребуются, а мне… Мне – ох как нужны.
Я натянул куртку, сунул в карман фонарик и связку ключей, среди которых болтался маленький, покрытый ржавчиной ключ от гаражного бокса – единственное наследство отца, которое я до сегодняшнего дня считал бесполезным, символом прошлого, не имеющим отношения к настоящему. Проверил, закрыта ли дверь на оба замка, проверил второй раз – привычка из жизни, которой по идее ещё предстояло случиться, но которая уже въелась в подкорку, как запах гари въедается в одежду после пожара.
Вышел из квартиры тихо, придерживая замок ладонью, чтобы язычок не щёлкнул слишком громко. Лестничная клетка встретила меня запахом капусты и кошачьей мочи – привычным, почти родным запахом старого панельного дома, который через три недели станет невыносимым из-за примеси разложения.
Маршрут к гаражам я знал до шага – через дорогу, тридцать секунд неспешным шагом. Тот же путь, та же калитка, тот же ключ, который дали ещё родителям. Разница была в том, что в прошлый раз я шёл сюда голодный, насмерть перепуганный, с ледорубом в руке и привкусом желчи во рту, а сейчас просто перешёл дорогу, пропустив пожилую женщину с тележкой на колёсиках, которая тащила за собой авоську с хлебом и молоком, вставил ключ в замок общей калитки и вошёл внутрь.
Ряды металлических гаражей тянулись вглубь, как надгробья на кладбище, и пошёл в самый конец – к своему боксу, предпоследнему от стены. Замок открылся со второй попытки, створка, взвизгнув несмазанными петлями, скрежетнула по бетону, и внутрь хлынул серый свет ноябрьского утра, осветив пыльный пол и стеллажи, заставленные коробками.
Всё на месте – удочки, рыболовные снасти, коробки, ящики и пыль, много пыли, лежавшей на каждой поверхности серым невесомым слоем, который копится годами, когда хозяин заходит раз в полгода и то по ошибке. Машины не было, «жигуль» отец продал ещё когда мне было четырнадцать, на запчасти, а новую так и не купил, потому что деньги уходили на снаряжение, на треки, на перепады высот и ночёвки под открытым небом. Он называл это свободой. Мама улыбалась и шла рядом. Потом лавина и в моей жизни наступила тишина, которая длилась четыре года и закончилась двадцать седьмого ноября.
Я включил фонарик и осмотрелся уже по-настоящему – медленно, полка за полкой, ящик за ящиком, с тем вниманием, которого у голодного перепуганного меня тогда не было, когда хватал консервы трясущимися руками и считал секунды до того, как шарканье за стеной станет ближе. Сейчас шарканья не было, была только тишина, нарушаемая моим собственным дыханием и далёким гулом машин за забором.
На нижней полке, где лежали доски и металлические уголки, примостился самодельный стеллаж, на котором стояли мамины закрутки. Трёхлитровые банки в три ряда, стекло к стеклу, с укропными зонтиками и листьями хрена, прижатыми к стенкам изнутри. Они напоминали фотографии из прошлой жизни, застывшей в рассоле. Огурцы в мутноватом рассоле, крышки без вздутия. Помидоры красновато-бурые, крупные, с трещинками на кожице. Лечо густое, тёмное, с кусочками перца. И кабачковая икра. Её мама делала по особому рецепту, с луком и морковью, и это было самое вкусное, что я пробовал в детстве. Закатано летом двадцать третьего, хранилось в прохладе, без прямого света – по всем признакам, должно было дожить до того дня, когда я открою первую банку дрожащими руками. Одиннадцать трёхлитровых, тридцать три литра овощей – именно то, что мне было нужно, потому что на одной крупе кишечник встанет через неделю, и я это помнил отчётливо. Живот вздувало, газы мучили, хотелось чего-то кислого, острого, живого, а не этой пресной варёной массы.
Выше, на средней полке, лежало то, мимо чего я тогда пробежал, даже не повернув головы, потому что всё внимание было приковано к еде. Отцовское снаряжение – горное, походное, всё ещё упакованное в те же чехлы и мешки, в которых родители вернулись из предпоследнего похода. Ещё один ледоруб в брезентовом чехле, как тот, которым я потом проламывал черепа жрунам с точностью, удивлявшей меня самого. Карабины, штук шесть, блестящие, без ржавчины, смазанные, отец относился к снаряге как к оружию. Чистил, сушил, укладывал по системе после каждого похода. Верёвка была метров двадцать, может больше, толстый нейлон, выдерживающий полтонны на разрыв. Стропы, каремат, скрученный в тугой рулон, налобный фонарь, газовая горелка с двумя баллонами, всё это лежало так аккуратно, словно отец собирался в поход завтра. Четыре года в гараже ничего не испортили, металл был сухой, верёвка целой, газ зашипел с первого раза, когда я повернул вентиль, и это шипение прозвучало как привет из прошлого, оттуда, где пахло костром и сосновой смолой.
И в дальнем углу, за коробкой с удочками, стояли ещё две литровые банки с жёлтыми жестяными крышками, на которых от времени проступили рыжие пятна. Я вытащил их на свет и повертел в руках. «Говядина тушёная», этикетки выцвели так, что буквы читались с трудом, дата – не разобрать, то ли двадцать первый, то ли двадцать второй год. Жир застыл сверху желтоватым слоем, напоминающим старый воск, под ним угадывалось тёмное мясо. Крышки сидели плотно, вздутия не было ни на одной. Мясо в стекле – это всегда лотерея, русская рулетка с ботулизмом. Если крышка хоть раз потеряла герметичность, содержимое превращается в яд, убивающий за двое суток в страшных судорогах. Я покрутил банку ещё раз, посмотрел на просвет сквозь стекло: мутноватое, но пузырей и плесени на внутренней стороне крышки не было. Я решил рискнуть, прокипячу двадцать минут перед тем, как есть, ботулотоксин при ста градусах разрушается, и если повезёт, у меня будет ещё два килограмма настоящего мяса.
Тринадцать штук стекла плюс отцовские вещи, все это тянуло килограммов на пятьдесят, не меньше. За один рейд я это не подниму на второй этаж без последствий для спины. Четыре ходки минимум, а с моими восемью отжиманиями – скорее пять, и каждая будет напоминать мне о том, в какое жалкое состояние я привёл своё тело, которое через три недели должно будет драться за жизнь.
Первую партию я загрузил в отцовскую армейскую сумку с нашивками, которую он брал в горы. Огурцы и помидоры, восемь трёхлитровых банок, двадцать четыре литра стекла и рассола. Лямка врезалась в плечо с такой силой, что я на мгновение испугался, что кость хрустнет. К подъезду я дошёл с перекошенной спиной, стараясь не встречаться взглядом с прохожими, чтобы никто не спросил, зачем я тащу эти банки и не помочь ли. Помощь была последним, что мне требовалось. Поднялся на свой второй этаж, сгрузил всё на кухню рядом с горой из магазина, банки глухо звякнули, соприкоснувшись с жестянками, и пошёл обратно, почти бегом, потому что время утекало сквозь пальцы, как вода.
На втором заходе в квартиру отправились лечо, икра, мясные закрутки в стекле. И ещё столкнулся на лестнице между с тётей Зиной.
Грузная, шумная, в цветастом халате поверх тёплая кофта, в руках неподъёмный пакет и связка ключей в другой.
Сейчас она посмотрела на мои пыльные руки и сумку, из которой торчали трёхлитровые банки с мутным лечо сверху вниз, и подняла бровь с тем выражением, которое у неё означало «ну-ка, рассказывай, что затеял».
– Артём, ты что, закрутки таскаешь? – спросила она тем самым голосом, добродушно-ворчливым, от которого у меня каждый раз сжималось что-то в груди, потому что он напоминал маму.
Мама точно так же прищуривалась, когда я в подростковом возрасте приносил домой подозрительные свёртки или пытался соврать, куда иду.
– Из гаража, что ли? Ох и дурак же ты, Артём, надорвёшься ведь. Вон банки какие тяжёлые, трёхлитровые.
Я остановился, перехватил лямку поудобнее, но безуспешно, она всё равно резала плечо. Стараясь дышать ровно, посмотрел на неё. И перед глазами, секундной, но ослепительно яркой вспышкой, мелькнуло другое. Эта же заколка, но криво, почти горизонтально торчащая из грязного, свалявшегося колтуна и мёртвые, подёрнутые белёсой плёнкой глаза, остановившиеся и ничего не выражающие, кроме последнего, животного голода, который уже не имел отношения к прежнему человеку. Мои собственные руки, с непривычной, омерзительной ловкостью волокущие её тело по шершавому бетону лестничной клетки к чёрной пасти мусоропровода, и стоптанный тапочек с розочкой, такой же, как на заколке, который никак не хотел спадать с холодной, уже начавшей коченеть ноги. Затем глухой, шуршащий, какой-то утробный звук тела, уходящего в чёрную дыру шахты, тяжёлый, окончательный удар где-то глубоко в подвале.
Воспоминание длилось долю секунды, но успело оставить во рту привкус тошноты. Я сглотнул, прогоняя видение, и ответил, стараясь, чтобы голос звучал ровно и буднично:
– Ага, Зинаида Михайловна. На дачу собираюсь, за город. Хочу всё сразу загрузить, на зиму, чтобы два раза не ездить. Там и картошка своя будет...
– А что ж ты их домой-то тащишь, Артём? – она прищурилась, и в глазах её зажглось не просто любопытство, а то особенное, материнское беспокойство, от которого у меня каждый раз сжималось сердце. – Грузил бы сразу в машину. А то натаскаешься туда-сюда, спину сорвёшь. Вон какие банки тяжёлые, трёхлитровые. Я в твои годы такие по две зараз таскала, а сейчас и одну уже… Эх...
– Они пыльные, – ответил я, чувствуя, как ложь вязнет на языке, превращаясь в липкую кашицу. – Стояли два года в гараже, видите серые все, паутиной затянутые. Не хочу в багажник пачкать, там иномарка новая, китайская, муж сестры купил, а он чистоплотный... Сейчас дома протру тряпочкой, подготовлю, когда за мной приедут, загрузим уже чистыми.
Она кивнула, принимая объяснение, и в этом кивке было что-то такое знакомое, родное, что у меня на секунду защипало в носу. Я смотрел на неё и думал, что через две недели, максимум через три, ты умрёшь. Или не просто умрёшь, а превратишься в то, что я буду вынужден убить во второй раз и тащить к мусоропроводу. И никто тебя не будет оплакивать, потому что оплакивать будет некогда и некому. И я, если выживу, буду вспоминать этот разговор на лестнице, вот этот, самый обычный, ничем не примечательный разговор о пыльных банках и выдуманной китайской иномарке. И думать буду, что ведь мог бы её предупредить. Мог бы сказать… А что собственно сказать-то? Тётя Зина, через три недели вы станете одной из них, и мне придётся вас убить. Но я не скажу, потому что она не поверит, потому что это звучит как бред сумасшедшего, и нет доказательств, кроме воспоминаний о жизни, которой ещё не было.
Она кивнула с тем удовлетворённым видом, с которым принимают логичное объяснение, и посторонилась, пропуская меня на лестницу. Связка ключей звякнула у неё в руке, звук, мелодичный, переливчатый, и у меня по спине прошёл холод.
– Маминых-то рук дело? – спросила она мне вслед, кивнув на закрутки.
– Маминых, – ответил я, не оборачиваясь.
– Царствие небесное, – сказала тётя Зина тихо, и я услышал, как она перекрестилась. – Хорошие были люди, Артёмка, хорошие были.
Оставалось только кивнуть.
– Ну смотри, – сказала она, поправляя тяжёлый пакет в руке, из которого торчала бутылка кефира и батон колбасы. – А то помрёшь с такой нагрузкой, кто твои банки есть будет? Я, что ли? Я своё уже отъела, мне теперь на диете сидеть, врачи велели холестерин снижать.
Она добродушно, чуть клокочуще засмеялась, да и пошла вверх по лестнице, громыхая ключами. Я чувствовал, как внутри меня разворачивается тугая, холодная пружина. Звук её шагов затих где-то на четвёртом этаже, хлопнула дверь, и в подъезде снова воцарилась ватная тишина.