Текст книги "Доказательство жизни"
Автор книги: Алексей Кабанцов
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
«Есть предельная масса несказанных слов…»
Есть предельная масса несказанных слов,
ненаписанных писем, непролитых слёз,
что смывают бесследно основы основ
и глядят на тебя сквозь припухшесть желёз.
Есть предел, за которым цветок, увядая, поник.
Нет дороге конца, лишь в начале пути
тишина порождает сквозь боль чей-то крик.
Пожелай ему птицею вверх – не ползти.
Пожелай ему сотни дорог и бесценных даров,
пусть немного, но верных и добрых друзей,
много писем и сказанных вовремя слов
на облитых росою дорожках аллей.
«Высыхает Эвксинский Понт…»
Высыхает Эвксинский Понт
и сгорает в небе звезда.
Под дождем нежит спину зонт,
превращается в лёд вода.
Станет кипой бумаги бор,
никогда не увидит птиц юг.
Будет ветер гнать волны и сор,
и не будет на севере вьюг…
Не исчезнет ни зависть, ни лесть
пока жив хоть один человек —
там где подлость его, там и честь,
и любовь скоротает с ним век.
«Вдруг стало меньше слов и света…»
Вдруг стало меньше слов и света,
когда в бездушности своей бегущая строка
сказала мимоходом об убытии поэта
и что-то смутное про грош и лодку старика.
Я не сужу, чтобы не быть судимым:
у каждого свой путь, своя судьба.
Как много тех, не долетевших и недолюбимых,
чья жизнь – лампада на ветру и вечная мольба
о мире для души в периметре Земли,
и толике тепла в безмолвном одиночестве квартиры;
о мужестве для тех, кто на мели
латает клочья парусов в прицеле канониров.
Мир вам, ушедшим за завесу пепла,
ступившим в воды сумрачной реки,
Всем тем, чьи крылья изломали ветры
в тот миг, когда вы были к небесам близки.
«Полночный шорох во дворах…»
Полночный шорох во дворах
на мысль наводит о метели,
но это листья облетели на дубах
и стали мягкой декабрю постелью.
Какие встречи, мысли о друзьях,
сокрытом в календарь веселье,
когда исчезло золото в ветвях
и сквозняки по-зимнему запели?
Какие вечера при тающих свечах,
соперницах бездушного вольфрама,
когда зима у осени в глазах
и первый иней в уголке оконной рамы?
А где-то высоко, в свинцовых облаках,
из башни белой вниз струится пенье,
но каждый шаг наверх приносит страх
и имена друзей стирает со ступеней.
«Страшно, когда в доме кончились свечи…»
Страшно, когда в доме кончились свечи,
темнота захватила кварталы в свой плен.
Страшно, если выходишь из дома под вечер,
а за дверью провалы разомкнутых стен.
Страшно в отчаяньи, когда слово сорвалось
и камнем стремительно бросилось ввысь.
Страшно ждать его возвращения – ведь казалось,
не будет отмщением неизбежность падения вниз.
Страшно верить в несбыточность чуда
и в конечность всего, в том числе и себя.
Страшно видеть движение лиц в амплитуде,
отлетающих прочь, никого и ничто не любя.
«Погрузи меня в эту ночь…»
Погрузи меня в эту ночь,
раствори во мне лунный свет.
Если хочешь мне как-то помочь,
позабудь слово твёрдое «нет».
Подыши на мороз в стекле,
путь открой движению вод.
Отыщи след огня в золе
и свечами согрей киот.
Прочитай мне мои слова —
я сказал их в душе, но не смел
превратить тишину в кружева,
вместо литер нажав на пробел.
Подними меня над землей,
пронеси через ночь и рассвет
в город, вымытый свежей росой,
одаренный неспешностью лет.
«Десять тысяч шагов…»
Десять тысяч шагов:
от вечерней зари до рассвета.
Ни темниц, ни оков —
просто поиск ответов
На открытых просторах,
в проулках, в глуши,
в вопросительных взорах
заблудшей души.
Десять тысяч шагов
как повинность и данность:
в череде катастроф
мы рождаем гуманность
и шагая во тьме от стены до стены,
от надежды окна до безумья порога,
в чувстве вечной неясной вины
ощущаем присутствие Бога.
«Вплавляет в лёд отмерший эпителий…»
Вплавляет в лёд отмерший эпителий
погибший лист в крутом пике.
На звездах без остатка выгорает гелий
и линии судьбу пророчат на руке.
Всё также кто-то двигает полки —
штурмует стёкла многокрылый легион
и яркий свет вольфрамовой дуги
их манит обещанием тепла – таков закон.
Квадрат окна дробится на осколки
и превращается в призывный круг,
а сквозняки уносят недомолвки,
возникшие не сразу и не вдруг.
Который год лежат на площадях снега,
а у пределов их, как на границах смысла
весенняя течет вода, и тают ледяные берега;
идут назад часы и прожитые числа.
«Это грустно, порой невыносимо —…»
Это грустно, порой невыносимо —
перечитывать летопись собственных лет,
вновь смотреть на свои Хиросимы,
как редактор на строки вчерашних газет;
видеть, как время увязло в границе
между сейчас и застывшим вчера —
след от крыла в небе канувшей птицы,
слов пустота, словно росчерк пера.
«Город небо пронзает башнями…»
Город небо пронзает башнями
и фальшивой готики шпилями.
Нас потоки несут бесшабашные
к берегам, размытым ливнями.
Всё пройдёт, отболит и изменится,
говорят, продлевая надежде года —
этой времени спутницы-пленницы,
обрученной с людьми навсегда.
Мы, надеясь войти в реку вечности,
выплываем внезапно в море вины,
и пьянеем от нашей беспечности
на краю и себя, и приливной волны.
Что нам толку от слов и пророчеств:
этот день бы прожив, убежать
от себя, от толпы в одиночество —
обо всех позабыть, и ключи потерять.
Дело даже не в башнях и готике:
вдруг исчезла в тумане искомая истина,
нет капитанов на брошенных мостиках.
Это мир наш – «Титаник» на пристани.
«Где-то плачет скорбная виола…»
Где-то плачет скорбная виола
вместе с нами, вместо нас —
где-то умер вновь Савонарола
по весне в недобрый час.
Непривычно головы свобода
кружит, словно майская метель,
как ундина нежно тянет в воду,
в омута холодную постель.
Нет закона, нет запретов
и шансон гуляет во дворах,
но ночами за плечом поэта
на краю постели дремлет страх.
В монастырь на покаянье,
в тягость долгих вечеров
не ссылают больше окаянных
возмутителей порядка и умов.
Не сожжен и не повешен —
новым узникам души покой
предписали монотонные депеши,
запечатав губы немотой.
Где-то плачет скорбная виола
по весне в недобрый час —
где-то умер вновь Савонарола,
молча живший годы среди нас.
«Стеклянные мосты пугают пешехода…»
Стеклянные мосты пугают пешехода,
связав два края света в темноте,
где страха рождена природа
биением крыла по вечной пустоте.
По ним идти возможно только раз:
скользя и падая – годами, месяцами.
Всё ближе берег тот от притяженья глаз
и глубже бездна под алмазными ногами.
А где-то в вышине, спасаясь от зимы,
в осеннем пламени сгорают корабли
и чьи-то мысли мимо света, мимо тьмы
так жаждут лета и стаканчика шабли.
И кто-то рядом, не дожив и до весны,
раскинув руки, падает не в бездну, в реки,
где годы исчезают призраком блесны
и вечность гладит памяти разомкнутые веки.
Стеклянные мосты так часто, мимоходом,
уносит время, боль, дыхание войны
и дымка памяти на месте перехода,
как пена опадая, тает на краю волны.
«Все так сложно и просто привычно…»
Все так сложно и просто привычно
видеть то, что нельзя изменить:
день прошедший и вечный обычай
на своих и чужих этот мир поделить.
Я подстрочную правду в кармане,
словно шило, таю от других и себя,
и обычные будни, как тени в тумане,
пропадают во мне в эти дни января.
Мысли кошками выгнули спины —
ни погладить, ни на руки взять —
и умчались под шум камышиный
где-то мышь на обед добывать.
Вот так просто, обыденно, точно
мир меняется сам и помимо меня,
и теряет себя поминутно, построчно
в утро вновь наступившего дня.
Папа
В латаной кофте отца,
пропахшей табаком и индийским чаем,
больше правды, чем в залах дворца,
и печали, чем в криках потерянных чаек.
Ты любил и молчал, гладил сердца рубцы
по ночам у окна, приоткрытого в вечность.
Своей нежностью тайной, как могут отцы,
нас с тобой укрывал, счастливо-беспечных.
Между небом в клубах ароматного дыма
и землей, как основы натруженных ног,
шаг один и года за спиной пилигрима —
ровно столько пути, сколько вынести смог.
Сколько сказано слов: по ночам, в тишине;
в задушевном застолье, на улице зимней,
столько лет и дорог в этой светлой стране,
но не здесь и сейчас, и не в прожитой жизни.
«Недолюбившие друг друга дети и отцы…»
Недолюбившие друг друга дети и отцы
не ходят в гости, смотрят пепельные сны,
где снег и вьюга, и замерзшие птенцы
не доживают до обещанной весны;
где в плен морской попали города
и рыбьим жиром заправляют фонари;
где слово «нет» привычней слова «да»
и только в книгах описание зари.
Улетай в небо высокое, снежное, белое
птицей легкой и светлой поры.
Всем, кто несет свои чувства незрелые,
ты разжигай из любви на дорогах костры.
Все, потерявшие веру и даже любовь,
на поиски надежды снаряжают корабли.
Они готовы лить свою и чью-то кровь
на всех морях и на полях неведомой земли,
Где это чувство сохранили в сердце гор
все те, кто изгнан был и миром позабыт,
кто верит в чудо неизменно, до сих пор,
своей любовью и свободой дорожит.
Улетай в небо высокое, снежное, белое
птицей легкой и светлой поры.
Всем, кто несет свои чувства незрелые,
ты разжигай из любви на дорогах костры.
«Я, как флюгер на Памире…»
Я, как флюгер на Памире,
оторвался и пропал
В этом снежно-белом мире,
что мерцает, как опал.
Пролетая сквозь перины
влажно-нежных облаков,
где танцуют балерины
вальс потерянных цветов,
я молчал, тая дыханье,
и смотрел во все глаза,
как небесные созданья
улетают прочь в слезах.
Я их понял много позже,
протерев себя от сна:
этот мир – улыбка Божья,
что в слезу заключена.
«Ниже неба в шляпах головы…»
Ниже неба в шляпах головы
выдыхают дым ментоловый.
Белоснежные манжеты
гладят тело под жилетом,
проникают прямо в душу:
«Мы покой ваш не нарушим», —
говорят. Но все активней
руки в пятнах никотина
машут стайкам чьих-то деток,
Продают зимою лето.
Ниже только пол асфальта,
а в глазах застыла смальта.
На полтакта стук мотора,
шорох шин разбитой «скорой».
Стоп, шаги. Заткните речи.
На асфальте тают свечи,
две гвоздики греют лёд.
Где-то рядом жизнь идёт.
Ниже неба в шляпах головы
по глаза залиты оловом.
«Адреналин пузырьками под кожей —…»
Адреналин пузырьками под кожей —
это чувство ни на что не похоже.
Эти руки хотят быть крылаты,
только тело из плюша и ваты.
Наплевать всем солдатам на приказы
и жезлы. Лучше дом и рассказы
о расстрелянных нервах,
о предательстве первых,
не успевших на север убраться,
не сумевших со всеми бежать и бояться.
Это братство уже ни на что не похоже —
адреналин разорвался под кожей.
«Я не чувствовал рук, я не чувствовал ног…»
Я не чувствовал рук, я не чувствовал ног.
Я бежал бы, наверное, если бы мог.
Был живым только взгляд изнутри головы —
даже нем был язык, даже мысли мертвы.
А вокруг плотным облаком серая мгла,
где вся масса миров, все слова без числа,
словно пресс, выжимали из тела меня,
будто дым и зола тянут жизнь из огня.
И в тот миг понимая, что это конец,
что так выглядит страха колючий венец,
я поплыл, оттолкнувшись от холода дна,
и счастливо вздохнул на поверхности сна.
«Громче нет иногда шёпота…»
Громче нет иногда шёпота,
нет страшнее порой тишины,
где несутся кони без топота
в черно-белой палитре весны.
Нет такой полноты одиночества,
как в толпе равнодушных людей.
Нет пророка без искры пророчества
и полотен в отсутствие рук и идей.
Ничего нет уверенней ропота,
как начала отсчета любых перемен,
и всегда неизбежны тяжёлые проводы
за черту и в пределы других ойкумен.
Ничего нет сильнее молчания,
где рождаются мыслью слова и миры,
и светильника, с силой отчаянья
победившего тьму у подножья горы.
«Всем южным странам снятся северные сны…»
Всем южным странам снятся северные сны
и льдом покрытые озера, замершие реки.
Там светят белые поля в отсутствие луны
и падает, не тая, снег на смеженные веки.
Всем южным девам снятся жаркие костры
и льдистых глаз поверх огня мерцанье,
серебряным дождем проникшее в шатры
в ответ на темных глаз неявное желанье.
Спит жаркий юг, не ведая, что север стылый
во снах своих забыл о холоде снегов, мехах.
Там в небе облака стрекоз золотокрылых
и море нежно держит солнце на руках.
«Черно-белая пыль на ресницах весны —…»
Черно-белая пыль на ресницах весны —
это пепел сгоревшей на солнце зимы.
Зазеркалье моё видит странные сны:
по дорогам его бродят снежные львы.
В их сердцах серебро и сияет хрусталь —
так пульсацию вен усмиряет февраль,
всё неистовство рек и безумье полей
затянув рукавами рубахи своей.
Он меня научил видеть белые сны
и дорогу искать в свете чёрной луны:
по мерцанию звезд, вдоль течения рек,
вслед движению губ и дрожанию век.
Он учил принимать, как обет и завет,
эту малую данность отпущенных лет,
и терпенье, как дар, понимать и ценить,
и обиды прощать, как дышать и любить.
Все сраженья свои по декадам считая,
каждый раз, умерев и опять воскресая,
засыпает февраль на руках у весны —
серый пепел сгоревшей на солнце зимы.
«Мы трём свою память времён песком…»
Мы трём свою память времён песком
в надежде увидеть очертанья картин,
но годы пылят серебром над виском —
память снова в цейтноте и ввела карантин.
В её тёмных чертогах архивы и сны
от тоски обручились и впали во грех:
черно-белые зимы в объятьях весны
просят нас их понять и молиться за всех.
Все под грифом секретно и без дураков:
пару памятных дат, захотевших сбежать,
на допрос увели в лязге ржавых оков —
их не вспомнить уже, их уже не узнать.
Память медленно стерта, исчезли пески.
Во вселенском смешении судеб и рас,
никуда не спеша, огибая людей островки,
время плавно течёт в никуда мимо нас.
«Эти крылья, как флаги на штоках…»
Эти крылья, как флаги на штоках,
полоскают себя на холодных ветрах,
и уставший зрачок так желает за что-то
зацепиться на плоских бескрайних полях.
Эти реки внизу, неподвластные времени,
одолело не солнце, не зыбкий песок —
им на грудь своё тяжкое белое бремя
положила зима, задремав на часок.
Эти мысли зависли опасно у кромки
белых шляп на макушках усталых домов,
и упали под утро капелью негромкой
на стеклянное днище колодцев дворов.
Этот мир, отражённый в себе многократно,
обезумел и шатко бредет в полусне,
где цепляется разум за черные пятна
чьих-то четких следов на снегов целине.
«Слегка припудрено песком щербатое лицо…»
Слегка припудрено песком щербатое лицо
уже лет тридцать никому не нужных тротуаров,
весь смысл которых упирается в крыльцо
и тихо умирает у дверей районных будуаров.
Вот ранним утром женщина проулками идет.
В попытках совершить убийственное сальто
она сквозь зубы материт январский гололед —
обычный компонент для черного асфальта.
Она идет, конечно, в свой озябший дом
и в мыслях примиряет одиночество постели
с короткой памятью истекшей ночи и теплом,
спасенным на груди от цепких рук метели.
А рядом с ней бежит замёрзший черный пес
с недоумением во вскинутых бровях и верой
в свою счастливую звезду и силу песьих слёз,
что заморозила на морде злая атмосфера.
Как много видно утром из проталин зимних окон,
пока нужда не вытолкнет на тот же гололед
и ты покинешь свой уютный тёплый кокон,
а кто-то у окна твою историю придумывать начнет.
«Каждый день я словно войне…»
Каждый день я словно войне,
где мои родные братья
снова ищут истину в вине
или кровью метят своё платье.
Мои братья по земле и небу —
без любви и без мечты —
не целуют больше хлеба
и проходят мимо красоты.
Мои братья не читают книги,
их война не место для любви —
автоматов покаянные вериги
души наклонили до земли.
Мои братья смотрят, не мигая,
на светило яркое в зените.
Мои братья тихо умирают —
на арабском, суахили и иврите.
«В городе солнце, в городе лето…»
В городе солнце, в городе лето.
Люди по-зимнему в шубы одеты:
мехом вовнутрь, под нежную кожу;
маской наружу, чтоб быть не похожим,
чтобы при встрече не путались лица,
чтобы раз год уезжать за границу.
Эти движения мнимой свободы
недолговечней прогнозов погоды —
как неизбежность, дорожные риски
нас возвращают к месту прописки.
В городе древнем серые люди
не любят деревья, не строят иллюзий:
живут ни стаккато, ни форте с пиано —
сжимают бокалы в руках деревянных.
Несчастные люди одни, без охраны —
в отсутствие веры добыча шамана.
Пустые проспекты, домов заготовки,
конспекты для жизни, любви зарисовки —
это начало любой амплитуды,
это лишь холст в ожидании чуда.
«Стыдливо сквозь прорехи на асфальте…»
Стыдливо сквозь прорехи на асфальте
на небо смотрит обнажённая земля,
где выцветает в ночь дневная смальта
и мягким сумраком ложится на поля.
Всё тяжелее на груди подошвы зданий
и горек к праху возвращённый прах,
рождённый из цикличности желаний,
у тяготения погибших в лагерях.
Как много отдано пространства пустоте —
болезненной до судорог, до дрожи.
Как мало места первозданной красоте
и бег по эллипсу не делает её моложе.
Всё больше жизни на окраины столиц
артерии дорог приносят каждый день,
а малокровие болезненных провинций
скрывают тенью, наведённой на плетень.
Всё реже сквозь прорехи на асфальте
на небо смотрит обнажённая земля,
и забывает, как дневную смальту
сменяет ночь, ложась устало на поля.
«Всё та же улица ведёт к аптеке…»
Всё та же улица ведёт к аптеке
под взглядом тусклым фонаря,
горящем в двадцать первом веке,
в последний вечер февраля.
Всё те же в сумерках шаги и лица
спешащих под покров домов людей,
и чувство, что всё снова повторится,
летит на свет навязчивых идей
ночною бабочкой в надежде
проникнуть за фонарное стекло,
где мир иной и белые одежды,
и не звучат слова, что время истекло.
«Не надо трогать серый пепел…»
Не надо трогать серый пепел,
к нему не прилагайте сил —
он будет невесом и светел,
пусть мимолетно, но красив:
пейзаж на рисовой бумаге
штриховкой чайного листа,
в салюте вскинутая шпага
солдата, снятого с поста.
Не разбивайте тонкой льдинки
ударом резким каблука
и не дышите на снежинки,
на миг застывшие в руках.
Не убивайте красоты
летящей в небе вольной птицы
и не питайте пустоты
мечтой увидеть изгнанные лица.
«Как часто праздник устаёт от суеты —…»
Как часто праздник устаёт от суеты —
при всём наличии людского Вавилона —
и в эпицентре конус тишины и пустоты
тебя накроет на периметре балкона.
Вдруг станет ясным смысл боязни немоты
и одиночества в толпе глухого и немого
в том мире, где для всех деревья и цветы
на дне зрачка уложены на радуги основу.
Нежданно станет жаль себя и человека,
живущего, не ведая о том, что кто-то далеко,
дань отдавая страхам прожитого века,
их разделяет с ним неложно и легко.
А после, повинуясь милосердия законам,
снимая с плеч непознаваемости бремя,
шажками смерив территорию балкона,
на цыпочках куда-то пробежит прошедшее
и будущее время.
«Целая жизнь, как день…»
Целая жизнь, как день,
тот, что ложится спать,
чья беспокойная тень
множит бесплотную рать.
Целая жизнь, как сон,
снятый на плёнку влёт:
счастье, когда в унисон;
нет, когда в сердце лёд.
Целую жизнь на то,
чтобы построить дом
и заглянуть за сто,
чтобы узнать о том,
чем же закончится век,
что же нам скажет Бог
у колыбели всех рек,
на перекрёстках дорог.
«Дождь свои капли купает в пыли…»
Дождь свои капли купает в пыли,
растекаясь дорожками слёз
по щекам неумытой и сонной земли,
по бутонам несрезанных роз.
Дождь умножает стократно тоску
октября и безлунных ночей,
мягким пальцем стучит изнутри по виску
и сведённым лопаткам уснувших грачей.
Дождь, заменяя молитву и плач,
омывает просторы бескрайних полей
и на струнах своих, как незримый скрипач,
подбирает мелодию жизни моей.
«Кто-то, быть может Асклепий, сказал нам, что время лечит…»
Кто-то, быть может Асклепий, сказал нам, что время лечит.
Вернее, кругом наждачным шлифует открытые раны,
чтобы небесный свод удобней ложился атлантам на плечи
и было что вспомнить калекам и отставным ветеранам.
Знаешь, от гномона древних, в мрамор ушедших греков,
до курантов, надзирающих за гомоном нынешних улиц,
пропасть не меньшая, чем от измождённых святых Эль Греко
до культа зажаренных в свете мишленовских звёзд куриц.
Пространство вселенной – лучший кандидат в вечность,
на которой слегка колосится посеянное нами время,
как точка отсчета от рождения в безусловную конечность
тканей слабого тела, определившая каждому личное бремя.
У секундной стрелки с биением сердца сходство природы,
объединенное ритмом и прочими насущными мелочами,
не важными тем, кто уходит в вечность громко, но с чёрного хода,
или с парадного, двери тихо открыв золотыми ключами.
Время легко узнавать натасканными им же глазами,
видя пустые бойницы осевших в землю замков и зданий,
слыша слова, сказанные высокими и грубыми голосами,
определяя на ощупь границы своего мирозданья.
Вечность – отсутствие лестниц, перил и других ограждений,
а если короче, то сонные рыбы вечности плывут над облаками,
над миром с палатой доступных разуму мер, весов и делений,
где люди – узники времени, не сумевшие стать рыбаками.
«Куда исчезли друзья…»
Куда исчезли друзья,
вернее которых нет,
кто между да и нельзя
нам подарил свой свет?
Их унесли воробьи
в маленьких клювах обид,
на крыльях слабой любви
в объятия мартовских ид.
Их бы спросить о том,
сладок ли их виноград,
светел ли теплый дом
окнами в дивный сад.
Им бы подать весть
красной розой любви —
может, окажут честь
и пригласят визави.
Но нет воробьиных стай,
видно, они для детей,
как для царей горностай
и алтари для церквей.
Нам же небесный свод
среди бескрайних полей.
Нам бы встретить восход,
своих проводив журавлей.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?