Электронная библиотека » Алексей Митрофанов » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 25 сентября 2017, 11:01


Автор книги: Алексей Митрофанов


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Только бы на койку не влезли, – подумала я, и в ту же минуту почувствовала, как крыса карабкается по пледу. Я в ужасе дернула конец, животное оборвалось и шлепнулось на пол. Я подоткнула плед так, чтобы он не висел, но крысы карабкались по стене, по ножкам табуретки, бегали по подоконнику. Я нащупала табуретку, схватила ее и вне себя от ужаса махала ею в темноте.

– Что за шум, гражданка? В карцер захотели? – крикнул в волчок надзиратель.

– Зажгите огонь, пожалуйста! Камера полна крыс!

– Не полагается! – он захлопнул волчок. Я слышала, как шаги его удалялись по коридору.

Опять на секунду все затихло. Мучительно хотелось спать. Но не успела и сомкнуть глаз, как снова ожила камера. Крысы лезли со всех сторон, не стесняясь моим присутствием, наглея все больше и больше. Они были здесь хозяевами.

В ужасе, не помня себя, я бросилась к двери, сотрясая ее в припадке безумия, и вдруг ясно представила себе, что заперта, заперта одна, в темноте с этими чудовищами. Волосы зашевелились на голове. Я вскочила на койку, встала на колени и стала биться головой об стену.

Удары были бесшумные, глухие. Но в самом движении было что-то успокоительное, и крысы не лезли на койку, и вдруг, может быть, потому, что я стояла на коленях, на кровати, как в далеком детстве, помимо воли стали выговариваться знакомые, чудесные слова. «Отче наш», и я стукнулась головой об стену, «иже еси на небесах», опять удар, «да святится…» и когда кончила, начала снова.

Крысы дрались, бесчинствовали, нахальничали… Я не обращала на них внимания: «И остави нам долги наши…» Вероятно, я как-то заснула.

Просыпаясь, я с силой отшвырнула с груди что-то мягкое. Крыса ударилась об пол и побежала. Сквозь решетки матового окна чуть пробивался голубовато-серый свет наступающего утра».

И в этой вот непредсказуемости, в том, что не знаешь – оставят крест нательный или же отнимут, дадут воды или нет, отправят крысам на съедение или не отправят – состоял особенный, мистический кошмар этого места.


* * *

Трагизм положения заключенных Лубянки ощущался во всем. Та же Александра Львовна описывала, как в тюрьме возник пожар:

« – Как будто гарью пахнет? – доктор Петровская оторвалась от пасьянса и выглянула в окно. – Ничего не видно.

Княжна вскочила на подоконник, на решетки. Окно было чуть-чуть приоткрыто настолько, насколько допускали решетки. Пригнувшись к правой стороне, можно было видеть часть двора и левое крыло тюрьмы.

– Я вижу дым! Пожар, может быть!

Одна за другой, мы лазили на решетки, стараясь понять, что происходит. С каждой минутой дым становился гуще и чернее. Горел третий этаж левого крыла. До нас доносились крики, топот бегущих по коридору ног.

– О, Боже мой! – простонала докторша. – Надо собирать вещи! Нас, наверное, возьмут, если загорится тюрьма, – и она стала нервно сдергивать с койки постель и запихивать ее в корзину. – Скорей! Скорей! За нами сейчас придут!

Дым становился гуще. В камере стало серо и душно.

– Я не хочу сгореть живой! Ма foi, non! (Ей-богу, нет! – АМ) – кричала француженка, вытаскивая из-под койки чемодан и швыряя в него в полном беспорядке пудру, платья, косметику, грязное белье.

– Зачем торопиться? Все равно они забудут про нас, – красивая машинистка спокойно соскочила с решетки и не спеша стала укладываться.

– Нет, что вы говорите! Не могут они нас забыть!

– Где товарищи? Les camarades! – кричала француженка, бросаясь к дверям. – Sapristi! Allons donc! (Проклятье! Идемте! – АМ) – она стала с силой трясти дверь, – oh, Моn Dieu! Товарищ, товарищ! Послушай!

Никого не было. Из камер стучали.

– Закройте окно! Мы задохнемся! – крикнула докторша.

Слышны были сигналы пожарных команд, рев автомобилей, крики. Весь этот шум, суета росли, преувеличивались в главах заключенных, принимая ужасающие размеры. Естественная потребность действия в минуту опасности была пресечена. Мы были заперты. То и дело вскакивали на решетки, сообщая друг другу то, что было видно: бегущие пожарные в золотых касках, красноармейцы, работа пожарных машин.

По-видимому, работали три команды. Дым стал реже. Часть пожарных уехала. Я заняла наблюдательный пост на окне и не слыхала, как красноармеец мне что-то кричал со двора. Он снова закричал. Очнувшись, я увидела направленное на меня дуло винтовки.

– Слезь с окна, сволочь! – орал он во все горло. – Застрелю!»

Оставили бы заключенных взаперти? Спасли? Выпустили нарочно в последний момент, чтоб усилить страдания?

Как знать.

К счастью, все обошлось, и пожар удалось потушить. Разве что в соседней камере скончался от разрыва сердца Осип Петрович Герасимов, бывший товарищ министра народного просвещения Временного правительства.


* * *

Конечно, комплекс на Лубянке вошел и в литературу, и в фольклор. Есенин писал в одном стихотворении:

 
Снова пьют здесь, дерутся и плачут
Под гармоники желтую грусть.
Проклинают свои неудачи,
Вспоминают московскую Русь…
 
 
Ах, сегодня так весело россам,
Самогонного спирта – река.
Гармонист с провалившимся носом
Им про Волгу поет и Чека.
 

Во времена Есенина именно так и писали – не «ЧК», а «Чека». Будто бы в виду имелась не организация и не комиссия, а некий зверь – полумифический, страшный, беспощадный, но уже привычный, вполне свой. Волк. Вепрь. Чудо-юдо. Медведь-полоскун.

Очень страшно – Чека. Между тем, про Чека интересно послушать.

Михаил Булгаков называл лубянский комплекс иносказательно – «пустынное учреждение».

А народ потихонечку складывал анекдоты.

– Какое самое высокое здание в Москве?

– Чека на Лубянке.

– Почему?

– Из него и Соловки видно, и Сибирь.


* * *

Сам же поэт Есенин, кстати говоря, сиживал на Лубянке. Он не выделялся особой законопослушностью и сам этот факт признавал, более того, бравировал им:

 
Я из Москвы надолго убежал:
С милицией я ладить
Не в сноровке,
За всякий мой пивной скандал
Они меня держали
В тигулевке.
 
 
Благодарю за службу граждан сих,
Но очень жестко
Спать там на скамейке
И пьяным голосом
Читать какой-то стих
О клеточной судьбе
Несчастной канарейки.
 

Иной раз наряду с простой милицией случалась и «Чека». Сергей Александрович жаловался в одном из писем Разумнику Иванову-Разумнику: «Дорогой Разумник Васильевич! Простите, ради бога, за то, что не смог Вам ответить на Ваше письмо и открытку. Так все неожиданно и глупо вышло. Я уже собрался к 25 окт. выехать, и вдруг пришлось вместо Петербурга очутиться в тюрьме ВЧК. Это меня как-то огорошило, оскорбило, и мне долго пришлось выветриваться».

Еще б не огорошило.

* * *

Дело же, по которому поэт попал в застенок, вошло в историю Москвы, как дело Шатовой, содержательницы нелегального ресторана, впоследствии выведенной М. Булгаковым в пьесе «Зойкина квартира».

Это вообще было довольно необычное и яркое событие даже для тюрьмы на Лубянке. Одна из обитательниц ее, некая Мина Свирская, рассказывала: «Летом 1921 г. я сидела во внутренней тюрьме ВЧК на Лубянке. К нам привели шестнадцатилетнюю девушку, которая приехала к своей тетке из провинции. Тетка содержала нелегальный ресторан. Для обслуживания посетителей она выписала племянницу. Органами ВЧК учреждение это было обнаружено. Устроена засада, всех приходивших задерживали. Задержаны были и Есенин, Мариенгоф и Шершеневич (впрочем, Шершеневича там не было, мемуаристка ошибалась – АМ).

Их привезли на Лубянку. Тетку, эту девушку и еще кого-то поместили в камере, а целую группу держали в «собачнике» и выпускали во двор на прогулку. Я увидела Есенина. Он стоял с Мариенгофом и Шершеневичем довольно далеко от нашего окна. На следующий день их снова вывели на прогулку. Я крикнула громко: «Сережа!» Он остановился, поднял голову, улыбнулся и слегка помахал рукой. Конвоир запретил им стоять. Узнал ли он меня? Не думаю. До этого я голодала десять дней, и товарищи нашли, что я очень изменилась. Окно было высоко и через решетку было трудно разглядеть, хотя щитов тогда еще не было. На следующий день всю эту группу во дворе фотографировали. Хозяйку, матрону очень неприятного вида, усадили в середине. Есенин стоял сбоку. Через некоторое время меня с группой товарищей увезли в Новосибирск».

Сохранились и воспоминания Трофима Самсонова, производившего этот арест: «Трудящиеся красной столицы Москвы строили новую жизнь на заводах, на работе, в клубах, театрах, красных уголках и дома, в быту, а на 7-м этаже в большом красном доме на Никитском бульваре в Зойкиной квартире весело пировала кучка враждебных и чуждых рабочему классу людей, выступавших наперекор революционной буре и в отместку ей, частью не понимая, а частью сознательно.

Надо было прекратить это гнусное дело.

Для ликвидации этой волчьей берлоги в Зойкину квартиру у Никитских ворот и явились представители ВЧК. Была поставлена засада. В нее и попали Мариенгоф, Есенин и их собутыльники.

Отправляясь для ликвидации этого вредного притона, мы, конечно, были осведомлены о том, что туда незаметно можно было попасть только по условным звонкам. В квартиру мы пришли вечером, незаметно. Дали условный звонок. Нас впустила сама хозяйка квартиры – Зоя Шатова. Посетителей, невзирая на ранний еще час, было много. Когда мы вошли и тихонько сказали Шатовой, кто мы такие, у нее едва не отнялся язык. По всему было видно, что тревоге ее не было границ. Как птица стреляная, она пыталась, отвечая нам повышенным голосом, дать понять своим посетителям, что в квартиру вошли «непрошенные гости». Но после предупреждения она тяжело вздохнула, махнула рукой, осеклась, замолкла и смиренно присела на стул.

Из закрытых комнат раздавались звонкие и веселые голоса, стук бокалов и пьяное мычание оголтелых людей. «Гости» Зойки не заметили нашего прихода. Мы стали вызывать поодиночке «гостей» в отдельную комнату. Здесь им предлагали предъявить свои документы и отдать переписку, имеющуюся при них. Некоторые безропотно и торопливо спешили выполнить наши требования. Другие, более «храбрые», желали удостовериться, имеем ли мы мандаты от ВЧК на право обыска и задержания: мы удовлетворили их любопытство.

Среди посетителей Шатовой оказались и «представители соседних держав». Они по предъявлении документов немедленно были отпущены нами».

Многие, конечно, возмущались. Например, Григорий Колобов – ответственный работник, выведенный в мариенгофовском «Романе без вранья» под псевдонимом «Почем-Соль». Разговор с «Почем-Солью» выглядел так:

– Ваши документы?

– А вы кто такой?

– Я – представитель ВЧК и имею право задерживать всех тех, кто перешагнет порог этой квартиры.

– Я хочу посмотреть ваши полномочия.

– Пожалуйста.

– Ко мне это не относится. Я ответственный работник, меня задерживать никто не может, и всякий, кто это сделает, будет за это сурово отвечать.

– Буду ли я отвечать, потом посмотрим, а сейчас вы задержаны. Прошу дать мне ваши документы.

– Не дам!!! Вы что тут делаете?! Зачем сюда попали?!

– Зачем я сюда попал, это вполне ясно. Но вот зачем вы сюда попали, этого я никак в толк не возьму. А документы все-таки отдать придется.

– Послушайте, на сколько времени вы намерены меня задержать?

– А на сколько понадобится.

– То есть, что вы этим хотите сказать?

– Я хочу сказать, что вы не уйдете отсюда раньше, чем позволят обстоятельства.

– Меня внизу ждет правительственная машина. Вы должны мне разрешить ее отпустить в гараж.

– Не беспокойтесь, мы об этом заранее знали. На вашей машине уже поехали наши товарищи в ВЧК с извещением о вашем задержании. Они, кстати, и машину поставят в гараж ВЧК, чтобы на ней не разъезжали те, кому она не предназначена.

– Но ведь это невозможно!

– Возможно или нет, но это так, и вам отсюда до ВЧК придется вместе с вашими друзьями отправиться уже в нашем чекистском грузовике.

– Тогда разрешите мне позвонить о себе на службу.

– Никакой нужды в этом нет, на службе уже знают о ваших подвигах.

Впрочем, разговор этот записан со слов самого Самсонова, и не совсем понятно, в какой степени можно ему довериться. Он, к примеру, называл камеры на Лубянке «просторными и светлыми помещениями». Но, как мы уже знаем, существуют и другие версии на этот счет.


* * *

А в скором времени в застенке оказался друг Есенина, поэт Алексей Ганин. С ним все было гораздо серьезнее – некий провокатор, назвавшийся князем Вяземским, предложил Ганину написать обращение к «народам мира» по поводу злодейств большевиков. Обещал отправить обращение в Париж и заплатить какой-то гонорар. Ганин поверил: «Вполне отвечая за свои слова перед судом всех честно мыслящих людей, перед судом истории, мы категорически утверждаем, что в лице господствующей в России РКП мы имеем не столько политическую партию, сколько воинствующую секту изуверов-человеконенавистников, напоминающую, если не по форме своих ритуалов, то по сути своей этики и избирательной деятельности, средневековые секты сатанаилов и дьяволопоклонников. За всеми словами о коммунизме, о свободе, о равенстве и братстве народов таится смерть и разрушение, разрушение и смерть. Достаточно вспомнить те события, от которых все еще не высохла кровь многострадального русского народа, когда по призыву этих сектантов-комиссаров оголтелые, вооруженные с ног до головы, воодушевленные еврейскими выродками банды латышей, беспощадно терроризируя беззащитное сельское население, всех, кто здоров, угоняли на братоубийственную бойню, когда при малейшем намеке на отказ всякий убивался на месте, а от осиротевшей семьи отбирали положительно все, что попадало на глаза, начиная с последней коровы, кончая последним пудом ржи и десятком яиц. Когда за отказ от погромничества выжигались целые села, вырезались целые семьи. Вот откуда произошла эта так называемая классовая борьба, эта так называемая „спасительная гражданская война“».

К Ганину чекисты применили другой метод – заперли в камере и якобы забыли. Долгое время вообще не вызывали на допросы. Конечно, не забыли подсадить к нему парочку провокаторов.


* * *

А многие сами приходили в тот дом на Лубянке, прекрасно понимая, что скорее всего в нем же и останутся. Владимир Марцинковский, один из церковных активистов первых лет советской власти, вспоминал: «В назначенный день и час иду на Лубянку. У дверей караульные тщательно просматривают мой пропуск. Поднимаюсь наверх. Ох, эта бесконечная лестница! Недаром сказал Данте: «Тяжело подыматься по чужим лестницам».

Попадаются навстречу служащие с портфелями, «советские барышни», т. е. служащие здесь же телефонистки, машинистки; иногда видишь медленно спускающуюся фигуру священника.

Вот и требуемый этаж. Дальше бесконечные коридоры. В них легко заблудиться. Наконец, вот и дверь с нужным мне номером.

Это в отделе по «особо важным делам», – стол, который на местном языке называется «поповско-сектантским». Вхожу… И не знаю, выйду ли обратно.

Карманы моего зимнего пальто сильно оттопырены: в них вещи, необходимые для тюремной жизни, – железная чашка, деревянная ложка, крохотная подушечка, зубная щетка, мыло и полотенце – все, что в случае ареста необходимо в первое время, «до передачи».

За несколькими столами сидят люди в форме защитного цвета… к одному из них направляют меня. Это мой следователь, человек лет 30, бледный брюнет, с добродушной усмешкой на лице. Говорит со мной вежливо и мягко.

Начинается допрос. Сначала снимаются формальные сведения (где, когда родился и т. д.).

Потом выясняются мои убеждения».

Вежливая беседа двух интеллигентов, для одного из которых она может кончиться препаршивейшим образом. Он, однако же, прекрасно это понимая, все равно надевает пальто, засовывает в карманы кружку, ложку и прочие ценности, запирает за собой дверь, садится в трамвай, выходит на нужной остановке. Спокойно, степенно, как будто в гости идет или к доктору.

Потому что понимает – не сбежать, не спрятаться. Сам не явишься – все равно найдут.


* * *

В 1930-е дом надстроили. Убрав попутно украшения с фасада. Действительно, какие украшения, когда комплекс на Лубянке переживал, можно сказать, пик своего кошмарного могущества. Его боялись как никогда раньше.

Казалось, и дальше так будет. Все страшнее и страшнее, без продыху, по нарастающей.

Однако прошли десятилетия, и комплекс на Лубянке сделался одним из символов так называемого «брежневского застоя». Конечно, и в семидесятые здесь могли здорово испортить жизнь любому гражданину. Но ассоциации уже были другие. Не с кровавыми застенками, не с расстрелами под грохот моторов грузовых автомобилей, не с жестокими и изощренными деяниями пытчиков. Нет, в сознании среднего жителя СССР «Лубянка» занималась, в основном, какой-то чушью. Охотой на фарцовщиков (а к фарцовке была причастна почти вся страна, по крайней мере в роли покупателей). Составлением списков «нерекомендованных» музыкальных групп (списки эти выходили с грифом ДСП, однако, каждый при желании мог с ними ознакомиться, а катушки с песнями опальных групп заполучить в любом киоске звукозаписи). Вербовкой студентов технических вузов. И так далее.

Да и анекдоты стали несколько иными.

«Телефонный звонок:

– Алло, это КГБ?

– Нет, КГБ сгорел.

Через пять минут снова звонок:

– Алло, это КГБ?

– Нет, КГБ сгорел.

Еще через пять минут:

– Алло, это КГБ?

– Да сколько же можно вам объяснять: КГБ сгорел!

– А может быть, мне очень приятно это слушать!»

Возможно ли было такое в 1930-е?

Исключено.

Мост зеленой собаки

Торговое здание (Кузнецкий мост, 22—24) построено в 1850-е годы.


Дом, стоящий на углу Лубянки и Кузнецкого, состоит как бы из двух частей. Левая, построенная в 1982 году, фактически не представляет для любителей московской старины интереса. Правая же, появившаяся в середине позапрошлого столетия, успела обрасти историей.

А еще раньше, в первой половине XIX века, этот участок был занят весьма обширным домом, в нем, в частности, жил скульптор Иван Петрович Витали, у которого подолгу гостил художник Карл Павлович Брюллов. А у того, в свою очередь, гостил Александр Сергеевич Пушкин, поэт. И почему-то советовал разом все бросить и приняться за огромное эпическое полотно из жизни Петра I. А Брюллов позировал хозяину для бюста (тут очень кстати пришелся художник Василий Андреевич Тропинин, он одновременно с Витали писал портрет с позирующего Брюллова) и ни о чем подобном даже думать не хотел.

Такая вот жизнь русской богемы первой половины позапрошлого столетия.

Кстати, Пушкина сюда зазвал его сердечный друг, Павел Воинович Нащокин. Он писал Александру Сергеевичу: «Уже давно, т. е. так давно, что даже не помню, не встречал я такого ловкого, образованного и умного человека; о таланте говорить мне тоже нечего: известен он всему Миру и Риму. Тебя, т. е. твое творение он понимает и удивляется равнодушию русских относительно к тебе. Очень желает с тобой познакомиться и просил у меня к тебе рекомендательного письма. Каково тебе покажется? Знать, его хорошо у нас приняли, что он боялся к тебе быть, не упредив тебя. Извинить его можно – он заметил вообще здесь большое чинопочитание, сам же он чину мелкого, даже не коллежский асессор. Что он гений, нам это нипочем – в Москве гений не диковинка».

И вскоре Пушкин сам входил в подъезд дома на улице Кузнецкий мост – знакомиться с художником. После чего писал своей супруге в Петербург: «Я успел уже посетить Брюллова. Я нашел его в мастерской какого-то скульптора, у которого он живет. Он очень мне понравился. Он хандрит, боится русского холода и прочего, жаждет Италии, а Москвой очень недоволен. У него видел я несколько рисунков и думал о тебе, моя прелесть. Неужто не будет у меня твоего портрета, им писанного? Невозможно, чтоб он, увидя тебя, не захотел срисовать тебя; пожалуйста, не прогони его, как прогнала ты пруссака Криднера. Мне очень хочется привезти Брюллова в Петербург. А он настоящий художник, добрый малый и готов на все».


* * *

Незадолго до этого Брюллов представил публике свою известную картину под названием «Последний день Помпеи». Брюллова постоянно чествовали (господин Нащокин явно сгущал краски). Особенно удался акт в Художественных классах. Как сообщал очевидец, «статуи Аполлона Бельведерского, Минервы, Юпитера, украшающие залы, и рисунки учеников, развешанные по стенам, давали значение собранию». Щепкин зачитывал фрагменты из Мольера. Певец Н. В. Лавров пел свежесочиненный Баратынским гимн:

 
Искусства мирные трофеи
Ты внес в отеческую сень,
И был последний день Помпеи
Для кисти русской первый день.
 
 
Тебе привет Москвы радушной!
Ты в ней родное сотвори,
И сердца голосу послушный,
Взгляни на Кремль и кисть бери!
 

Публицисты мудрствовали: «Москва поняла, что с именем Брюллова соединена первая слава нашего отечества в Европе на поприще искусства… И гостя она приняла со всем радушием своего древнего гостеприимства».

И поэтому фоном к портрету коллеги Тропинин избрал руины и Везувий в дыму. «Да ведь и сам-то он совершенный Везувий», – говорил Василий Андреевич о Брюллове.

Ход, в общем, незамысловатый, но сработал. Портрет имел успех.


* * *

Кузнецкий мост. Некогда здесь и вправду находился мост через реку Неглинку, но после наполеоновской войны 1812 года реку спрятали в трубу. Однако название осталось, и почтмейстер Москвы А. Булгаков шутил:

– Смешно, что будут говорить: пошел на Кузнецкий мост, а его нет, как зеленой собаки!

В девятнадцатом столетии название улицы было нарицательным и тоже связанным с французами. Однако же к войне мост не имел никакого отношения. Дело в том, что здесь располагалось множество французских магазинов, торгующих модной одеждой, книгами, гравюрами, часами и другими изящными безделушками. На вывесках, за редким исключением, одни французские фамилии: парикмахерский салон «Базиль», ресторан Яра, отель Будье, книжная лавка Вольфа, часовой магазин Турнье, винный магазин Доре.

К тому моменту слово «слобода» в одном из своих значений «поселение иностранцев» практически ушло из языка. Никто не принуждал иноземцев жить в определенном месте – строй себе дом, или же покупай, или снимай, где пожелаешь. Тем не менее, к началу девятнадцатого века в Москве образовалась некая микроскопическая Франция – Кузнецкий мост. Михаил Пыляев восхищался: «Кузнецкий мост теперь самый аристократический пункт Москвы; здесь с утра и до вечера снуют пешеходы и экипажи, здесь лучшие иностранные магазины и книжные лавки».

А Петр Вяземский писал в известных «Очерках Москвы»:

 
Кузнецкий мост давно без кузниц,
Парижа пестрый уголок,
Где он вербует русских узниц,
Где собирает с них оброк.
 

И вправду, в многочисленных французских модных магазинах на Кузнецком растворялось изрядное количество рублей.

Особенной же популярностью пользовался магазин предпринимательницы Обер-Шальме. Драматург Степан Жихарев возмущался: «Много денег оставлено в магазине мадам Обер-Шальме! Достаточно было на годовое продовольствие иному семейству; недаром старики эту Обер-Шальме переименовали в Обер-Шельму».

А мемуаристка А. Янькова вспоминала: «Была в Москве одна французская торговка модным товаром на Кузнецком мосту – мадам Обер-Шальме, препронырливая и превкрадчивая, к которой ездила вся Москва покупать шляпы иголовные уборы, итак как она очень дорого брала, то прозвали ее обер-шельма. Потом оказалось, что она была изменница, которая радела Бонапарту».

И это было правдой – в частности, Наполеон советовался с ней, упразднять ли в России крепостное право или следует оставить все как есть.

Кстати, в то время на Кузнецком не было ни одной вывески, написанной на французском, – их запретил генерал-губернатор Москвы, господин Ростопчин. Действовал этот запрет более двух десятилетий. Лишь в 1833 году Пушкин смог написать своей супруге в Петербург: «Важная новость: французские вывески, уничтоженные Ростопчиным в год, когда ты родилась, появились опять на Кузнецком мосту».

Видимо, для Александра Сергеевича это и впрямь было важно.


* * *

Путеводитель по Москве 1826 года сообщал: «От самого начала сей улицы, то есть от Лубянки до Петровки, вы видите направо и налево сплошной ряд магазинов с различными товарами и большею частью с дамскими уборами… С раннего утра до позднего вечера видите вы здесь множество экипажей, и редкий какой из них поедет, не обоклав себя покупками. И за какую цену! Все втридорога, но для наших модниц это ничего: слово „куплено на Кузнецком мосту“ придает каждой вещи особенную ценность».

Поэт А. Грибоедов возмущался

А все Кузнецкий мост, и вечные французы,

Оттуда моды к нам, и авторы, и музы:

Губители карманов и сердец!

По утрам же на Кузнецком можно было видеть презабавнейшую сцену. Компания из расфранченных дам и кавалеров неумело подметала мостовую. Это были нарушители порядка, которым по закону полагалась вот такая исправительная повинность, аналог пресловутых советских «пятнадцати суток».

Разумеется, место работ законом не регламентировалось. Это уже была своего рода шалость полицейских – опозорить ненавистных модников не где-нибудь, а именно на самой модной улице Москвы.


* * *

1 июля 1882 года открылась первая московская телефонная станция. Поначалу она обслуживала несколько десятков, а в скором времени – несколько сотен номеров. Ее абоненты проживали в самых престижных районах города.

Как и многие новшества первопрестольной, станция разместилась на Кузнецком мосту, в доме 12, принадлежавшем в то время чаеторговцу Попову. Кстати, станция отнюдь не украсила облик города – на крыше поповского дома появилась кургузая деревянная башня, от которой в разные стороны протянулись провода. Они шли по воздуху до Театральной площади, к Мясницкой улице, к Петровке, к Сретенке, к Тверской. Сама же станция располагалась на пятом этаже и занимала всего-навсего две комнаты.

Абонентам приходилось платить по 252 рубля в год – деньги по тем временам огромные. Однако неизвестно, чего больше приносило новшество – удобства или хлопот. Ведь связь была ужасной, «барышня» все время соединяла не с тем, с кем нужно, разговор то и дело обрывался. И нередко получалось, что быстрее и дешевле было пользоваться не телефоном, а извозчиком.

Сам телефонный аппарат имел высоту около метра, деревянный корпус и изящностью отнюдь не отличался.

Тем не менее, новинка прижилась, телефонная сеть разветвлялась, плата снижалась, и в 1900 году начали строить для станции специальное здание.

Ближе к концу девятнадцатого века романист Петр Боборыкин писал: «Кузнецкий мост живет еще своей прежней репутацией. Всякий турист, когда попадает в него, не может не удивляться, что такая неудобная, мало проезжая улица, идущая по довольно крутому пригорку, сделалась самым модным пунктом Москвы. Но в последние годы Кузнецкий мост постепенно застраивается большими домами красивой архитектуры. Движение по нему экипажей и публики весьма оживленное в течение целого дня».

А уже спустя несколько лет эти дома были достроены, и казалось, что они здесь уже целую вечность. Горький писал об улице в романе «Жизнь Клима Самгина»: «Дома, осанистые и коренастые, стояли плотно прижавшись друг к другу, крепко вцепившись в землю фундаментами».

Он же описал и нравы того времени: «Человек в мохнатом пальто, в котелке и с двумя подбородками, обгоняя Самгина, сказал девице, с которой шел под руку:

– Ну, ладно, три целковых, но уж…

– Конечно, – честным голосом ответила девица. – Меня все хвалят.

А другой человек, с длинным лицом, в распахнутой шубе, стоя на углу Кузнецкого моста под фонарем, уговаривал собеседника, маленького, но сутулого, в измятой шляпе:

– Чорт с ними! Пусть школы церковно-приходские, только бы народ знал грамоту!

В коляске, запряженной парой черных зверей, ноги которых работали, точно рычаги фантастической машины, проехала Алина Телепнева, рядом с нею – Лютов, а напротив них, под спиною кучера, размахивал рукою толстый человек, похожий на пожарного…

Молодцевато прошел по мостовой сменившийся с караула взвод рослых солдат, серебряные штыки, косо пронзая воздух, точно расчесывали его.

– Мы пошли? – спросила Самгина девица в широкой шляпе, задорно надетой набок; ее неестественно расширенные зрачки колюче блестели.

«Атропин, конечно», – сообразил Клим, строго взглянув в раскрашенное лицо, и задумался о проститутках: они почему-то предлагали ему себя именно в тяжелые, скучные часы.

«Забавно».

Но уже было не скучно, а, как всегда на этой улице, – интересно, шумно, откровенно распутно и не возбуждало никаких тревожных мыслей».

Кузнецкий становился местом специфическим.


* * *

Конечно, здесь иной раз попадались люди, абсолютно чуждые самому духу улицы. Но попадались случайно, вследствие незапланированных обстоятельств. Сюда, например, как-то раз наведался один мужик дворовый из семьи князей Кропоткиных. Сам Петр Алексеевич писал об этом так: «Раз, в воскресенье, мы с братом играли одни в большой зале и набежали на подставку, поддерживавшую дорогую лампу. Лампа разбилась вдребезги. Немедленно же дворовые собрали совет. Никто не упрекал нас. Решено было, что на другой день рано утром Тихон на свой страх и ответственность выберется потихоньку, побежит на Кузнецкий мост и там купит такую же лампу. Она стоила пятнадцать рублей – для дворовых громадная сумма. Но лампу купили, а нас никто никогда не попрекнул даже словом».

Можно представить, как несчастный Тихон чувствовал себя на этой улице.

А среди интеллигенции продукция Кузнецкого пользовалась репутацией не слишком-то завидной. В частности, известный коллекционер И. Остроухов писал о статуе «белого генерала» Скобелева: «Мне этот памятник напоминает те группы из серебра, которые часто выставляют в витринах Кузнецкого моста по поводу разных полковых празднований, чествований».

И уж, конечно, многие московские доброжелатели принялись злорадствовать, когда здесь, на Кузнецком, произошла трагедия – дескать, ужо вам, доигрались! А трагедия случилась и впрямь не шуточная: во время строительства рухнул дом №10. Это произошло в 1888 году, и Чехов даже написал о том поэту А. Плещееву: «Сегодня на Кузнецком в присутствии сестры обвалилась высокая кирпичная стена, упала через улицу и подавила много людей». Причина была в том, что кладку вели в сильные морозы, и раствор не мог как следует «схватить» кирпич.

«Под развалинами дома московского купеческого общества на Кузнецком мосту, – писал Владимир Гиляровский, – погребены трупы рабочих… Больницы оглашаются стонами изувеченных, на московских улицах раздается плач голодных семей, лишившихся работников-кормильцев, погибших ради жадности „благочестивых волков“. Катастрофа, созданная экономией московского купечества. Было около трех часов дня, Кузнецкий мост захлебывался от снующих экипажей с барынями, едущих покупать и наряду и обновы, а на лесах новоиспеченного дома стучали рабочие. Дом испечен был скоро, он вырос до третьего этажа на глазах удивленных соседей, торговцев в какие-нибудь двадцать дней. Купеческое общество старалось всеми силами, средствами как бы поскорее выстроить и собрать плату с арендаторов… Дом рухнул… Кто накормит сотни голодных ртов, оставшихся после погибших и погибающих? Кто?»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации