Текст книги "Виновата ли она?"
Автор книги: Алексей Писемский
Жанр: Повести, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
XI
На другой день я чем свет написал к Леониду письмо и отправил его по городской почте. Я подробно ему описал все, что случилось с Лидией Николаевной, мое свидание с ней и поручение, которое она мне сделала. Ивана Кузьмича я поехал отыскивать часу в десятом. У Пионовых его не было; я дал их лакею полтинник, чтобы вызвать его на откровенность, и стал расспрашивать; он мне сказал, что Иван Кузьмич заезжал к ним накануне поутру и разговаривал очень долго с господами, запершись в кабинете, а потом уехал вместе с барином, который возвратился домой уже утром и очень пьяный, а барыня чем свет сегодня поехала к Марье Виссарионовне.
От Пионовых я отправился в магазин, о котором мне некогда говорил желтолицый поручик, и отыскал его очень скоро по вывеске, на которой было написано: «Махазин лучих французких цвитов, Анны Ивановой». Я вошел по грязной лестнице и отворил дверь прямо в большую комнату. В ней был шкаф и стол, за которым, впрочем, никто не работал. Маленькая запачканная девочка мела пол; у открытого окна сидели две, как я полагаю, старшие мастерицы, из которых одна была худая и белокурая, а другая толстая, маленькая, черноволосая и с одутловатым лицом. При входе моем они переглянулись и засмеялись.
– Что вам надобно? – спросила белокурая.
– Здесь мой хороший знакомый Иван Кузьмич! Я желал бы его видеть, – отвечал я.
– А вы чьи такие? – спросила черноволосая.
– Я знакомый его, – повторил я.
– Да кто такие! Мы ихних знакомых очень хорошо знаем.
– Тебе что за беспокойство? Суешься не в свое дело, – перебила ее белокурая.
– Что мне за беспокойство, так спрашиваю.
– Где я могу видеть Ивана Кузьмича? – отнесся я к белокурой.
– Он там – вон в этой комнате… Матреша! – спросила она девочку. – Иван Кузьмич встал?
– Встал-с.
– Позвать, что ли, вам его?
– Нет, я сам пойду, – отвечал я и, боясь, что Иван Кузьмич ко мне не выйдет, отворил дверь, на которую белокурая мне показывала, и вошел.
Он лежал на диване; перед ним стоял графин водки и морс. Комната была разгорожена ширмами с дверцами, которые при моем появлении захлопнулись. Увидев меня, Иван Кузьмич ужасно смешался, привстал, говорить ничего не мог и весь дрожал. Он был очень истощен и болезнью и, вероятно, недавнею попойкою. Я начал прямо:
– Я приехал к вам, Иван Кузьмич, от Лидии Николаевны, она просит вас возвратиться домой.
– Нет-с, благодарю вас покорно, не беспокойтесь, сделайте одолжение… я стар – мной играть… я не игрушка. Домой мне незачем ехать, я здесь живу… что ж такое, я всем скажу, что здесь живу, я квартиру здесь нанимаю, и кончено…
– Вы этим компрометируете Лидию Николаевну; неужели вас совесть не упрекает за нее?
Иван Кузьмич сделал нетерпеливый жест.
– Вы сердитесь на нее, и сами не знаете за что, – продолжал я. – Мне все известно: письмо Курдюмова никак не может служить обвинением для Лидии Николаевны. Ни одна в мире женщина не поручится, чтобы какой-нибудь господин не решился ей написать подобного письма. Между вами или одно недоразумение, или вы хотите только сделать зло вашей жене, и за что же, наконец! Неужели за то, что она в продолжение пяти лет терпела все ваши недостатки, скрывала их от знакомых, от родных, а вы пустую записку обращаете ей в преступление.
– Я не за то-с, мне это что… я не за это.
– Так за что же?
– Так, ничего-с: мимо ехали, – отвечал Иван Кузьмич, выпил стакан водки и начал ходить взад и вперед по комнате.
– Коли так больна и не любит меня, так зачем же замуж выходила, шла бы в кого влюблена; а я ведь дурак… я ничего не понимаю, – говорил он как бы сам с собой.
– Она сначала вас уважала, но после вы сами ее вооружили против себя! – возразил я.
– Я вооружил, да-с, я же виноват, коли муж к жене, а она в сторону… может быть, по-вашему, образованному, ничего, очень хорошо… а мы люди простые. Что ж такое? Я прямо скажу, я мужчина, за неволю сделаешь что-нибудь… У них рюмку водки выпьешь, так сейчас и пьяница; ну, пьяница, так пьяница, будь по-ихнему. Теперь меня всего обобрали… я нищий стал… у меня тут тридцать тысяч серебром ухнуло, – ну и виноват, значит! Мы ведь дураки, ничего не понимаем, учились на медные деньги, в университетах не были.
– Не совестно ли вам, Иван Кузьмич, говорить это? Не вы ли сами предложили как доказательство любви вашей уничтожить этот вексель!
– Я не корю. Дай им бог счастья, а мне проживать на них нечего, я все прожил.
Видя, что Иван Кузьмич был так настроен против Лидии Николаевны, что невозможно было ни оправдать ее пред ним, ни возбудить в нем чувство сострадания к ней, я решился по крайней мере попугать его и намекнул ему, что у ней есть родные: мать и брат, которые не допустят его бесславить несчастную жертву, но и то не подействовало. Он сделал презрительную гримасу.
– Ничего я не боюсь; плевать я на всех хочу, что они мне сделают?
Тем мое свидание и кончилось.
Я уехал.
«Нет, Лида не должна жить с этим человеком, он совсем потерялся, – подумал я. – Это еще и лучше, что он сам ее оставил. Пусть она живет с матерью: расскажу все Леониду, и мы вместе как-нибудь это устроим». Больше всех я ожидал сопротивления от самой Лиды: вряд ли она на это решится.
Я заехал к ней, чтобы передать ей малоуспешность своей поездки и сообщить новое мое предположение насчет дальнейшей ее участи, но не застал ее дома: она была у матери, которая присылала за ней. Что-то там происходит? От Леонида не было никакого известия. Возвратившись домой, я целое утро провел в раздумье, ездил потом к Курдюмову, чтобы растолковать, какое зло принес он любимой им женщине, и прямо просить его уехать из Москвы, заезжал к Надине растолковать ее ошибку, но обоих не застал дома, или меня не приняли, а между тем судьба готовила новый удар бедной Лиде.
Поздно вечером, когда уж я улегся в постель, вдруг вошел ко мне Леонид во фраке и в белых перчатках.
– Откуда это? – спросил я его.
– В вокзале был и приехал к вам ночевать.
– Очень рад.
– Вы меня положите в кабинет.
– Отчего же не в спальне – со мной?
– Так, я завтра рано уеду.
Я предложил было ему ужинать, но он отказался и просил только дать ему вина.
– Мне хочется сегодня хорошенько выспаться; от какого вина лучше спишь?
– От всякого крепкого: хересу, портвейну.
– Дайте, какое у вас есть.
Я велел подать ему хересу, он выпил целый стакан, чего с ним прежде никогда не бывало, поцеловал меня, ушел в кабинет, заперся там и тотчас же погасил огонь.
Вообще он был как-то странен и чрезвычайно грустен. Об Лидии Николаевне не сказал ни слова, как будто бы не получал моего письма, а я не успел и не решился заговорить об ней. Мне не спалось, из кабинета слышался легкий шум, я встал потихоньку и заглянул в замочную скважину. Ночь была лунная. Леонид сидел у стола и что-то такое, кажется, писал впотьмах карандашом.
XII
Понять не могу, что такое делается: Леонид, кажется, всю ночь не спал. Я сам заснул почти на утре, но когда проснулся, его уж не было у меня: в шесть часов утра, как сказал мне мой человек, за ним заезжал молодой человек в карете, в которой они вместе и уехали. Тяжелое предчувствие сдавило мне сердце. Я решился, не теряя минуты, ехать к Леониду в Москву, ожидая или найти его дома, или узнать по крайней мере там, куда и зачем он мог уехать. Проезжая Мясницкую, я услышал, что меня кто-то зовет по имени; я обернулся: это был человек Ваньковских, который кричал мне во все горло и махал фуражкой. Я остановился. Он подбежал ко мне.
– Что такое? – спросил я.
– К вам, сударь, бежал; у вас несчастье приключилось: Леонид Николаич очень нездоровы.
– Как, чем нездоров? – спросил я, сажая его к себе на пролетки и велев извозчику ехать как можно скорее.
– Сами не можем знать хорошенько; ночевать они дома не изволили, а сегодня на утре привезли в беспамятстве, все в крови; надобно полагать так, что из пистолета, видно, ранены.
«Только этого недоставало», – подумал я и очень хорошо все понял. Вчера он получил мое письмо о Лиде, а сегодня у него была, верно, дуэль с Курдюмовым. И как мне, тупоумному, было не догадаться еще вчера, что он замышляет что-то недоброе. Остановить его я имел тысячу средств: я бы его не пустил, уговорил, наконец, помирил бы их.
– Куда он ранен и опасно ли? – спросил я человека.
– Бог их, батюшка, знает; слышал, что кровь-то больна одолевает, доктор при них, не знаем, что будет. Они, как немного поочувствовались, сейчас приказали, чтоб за вами шли, я и побежал. Этакое на нас божеское посещение – барин-то какой! Этакого, кажись, и не нажить другого. Ну, как что случится, сохрани бог, старая барыня не снесет этого: кричит теперь как полоумная на весь дом.
Приехав, я встретил в зале молодого человека, товарища Леонида – некоего Гарновского, которого видел у него несколько раз и которого, как я заметил, он держал в полном у себя подчинении. Я догадался, что это был секундант.
– Жив ли? – спросил я его.
– Жив еще-с, – отвечал он.
– Не стыдно ли было вам участвовать в подобном деле, не предуведомив ни родных, ни меня, – сказал я ему.
– Что ж мне было делать, он взял с меня клятву; в этаких случаях нельзя отказываться, – отвечал он со слезами на глазах.
– Очень можно. Это была не дуэль, а подлое убийство. Леонид во всю жизнь пистолета не брал в руки, вы это знали, – так друзья не делают.
Молодой человек заплакал.
Я прошел в кабинет. Леонид лежал на своей кушетке вверх лицом, уже бледный, как мертвец, но в памяти. Увидев меня, он улыбнулся.
– Здравствуйте! Я вас давно жду, – сказал он, протягивая мне руку.
Я взял и незаметно пощупал пульс, который был неровен, но довольно еще силен. У изголовья стоял растерявшийся полковой медик, которого пригласили из ближайших казарм. Я спросил его потихоньку о состоянии больного; он отвечал, что рана в верхней части груди, пуля вышла, но кровотечение необыкновенно сильно, и вряд ли не повреждена сонная артерия. Я просил его съездить к университетским врачам, чтобы составить консилиум. Из дальних комнат слышались стоны и рыдания Марьи Виссарионовны. Ее, по распоряжению врача, не пускали к сыну.
– Сядьте около меня, – сказал Леонид, когда мы остались одни. Я сел.
– Я скрыл от вас мою проделку, – начал он слабым голосом, – вы бы мне помешали… а мне очень хотелось проучить этого негодяя… Не думал, что так кончится серьезно…
Я просил его не говорить и успокоиться.
– Ничего… часом раньше… часом позже… все равно… Не послали ли Лиде сказать; я этого не хочу… не сказывайте ей дольше… как можно дольше… Вы не оставьте ее… я на вас больше всех надеюсь… Мать тоже не оставьте… ой, зачем это она так громко рыдает, мне тошно и без того.
Я не в состоянии был владеть собой и заплакал.
– И вы туда же! Стыдно быть таким малодушным, – продолжал Леонид. – Теперь мать будет за меня проклинать Лиду; вразумите ее и растолкуйте, что та ни в чем не виновата. Она вчера, говорят, так ее бранила, что ту полумертвую увезли домой. Там, в моей шкатулке, найдете вы записку, в которой я написал, чтобы Лиде отдали всю следующую мне часть из имения; настойте, чтобы это было сделано, а то она, пожалуй, без куска хлеба останется. Ой! Что-то хуже, слаб очень становлюсь… попросите ко мне мать.
Я пошел к Марье Виссарионовне; она лежала на диване, металась, рвала на себе волосы, платье; глаза у ней бегали, как у сумасшедшей, в лице были судороги. Около нее сидела Пионова, тоже вся в слезах.
– Леонид Николаич вас просит к себе, – сказал я.
– Что он – умер?.. умер?.. – спросила Марья Виссарионовна, вскочив.
– Напротив, им лучше, они желают только вас видеть.
Она быстро пошла, Пионова последовала за ней.
– Позвольте и мне; мне нельзя ее оставить в таком положении, – отнеслась она ко мне.
Я ей ничего не отвечал. Мы все вместе вошли в кабинет. Марья Виссарионовна бросилась было к сыну на шею, но он ее тихо отвел.
– Нет, тут кровь, замараетесь, – сказал он.
– Кровь!.. Да, тут кровь, – проговорила она безумным голосам и, упав к нему на ноги, начала их целовать.
На лице Леонида изобразилась тоска.
– Марья Виссарионовна! Вы их беспокоите, – сказал я, подходя к ней.
– Chere amie![32]32
Дорогой друг! (франц.).
[Закрыть] Да вы сядьте, – произнесла Пионова.
– Да… да… я ничего… я сяду, – отвечала она и села.
Я и Пионова стали около нее; Леонид закрыл глаза. Прошло около четверти часа убийственного молчания, Марья Виссарионовна рыдала потихоньку.
Вдруг… во всю жизнь мою не забуду я этой сцены: умирающий открыл глаза, двинулся всем корпусом, сел и начал пристально глядеть на мать. Выражение лица его было какое-то торжественно-спокойное.
– Не плачьте, а тростите меня: я много против вас виноват, – начал он, – моею смертию вас бог наказывает за Лиду… вы погубили ее замужеством… За что?.. Это нехорошо. Родители должны быть равны к детям.
Марья Виссарионовна упала на руки Пионовой; в лице Леонида промелькнула как бы улыбка.
– Вы женщина умная, добрая, благородная; отец, умирая, просил вас об одном: не предаваться дружбе и любить всех детей одинаково. Он хорошо знал ваши недостатки; вы ни того, ни другого не исполнили.
Марья Виссарионовна начала сильнее рыдать.
– Загладьте хоть теперь, – начал опять Леонид, голос у него прерывался, – устройте Лиду… с мужем ей нельзя жить, он ее замучит… отдайте ей все мое состояние, я этого непременно хочу… А вы тоже оставьте ее в покое, – отнесся он к Пионовой, – будет вам ее преследовать… Она вам ничего не сделала… Матери тоже женихов не сватайте; ей поздно уж выходить замуж.
Пионова обратила к нему умоляющий взор; Леонид грустно покачал головой.
– Я все знаю, – продолжал он. – Как вам покажется, – обратился он ко мне, – Лизавета Николаевна сватала матери своего родного брата, мальчишку двадцати двух лет, и уверяла, что он влюблен в нее, в пятидесятилетнюю женщину; влюблен! Какое дружеское ослепление!
С Марьей Виссарионовной сделался настоящий обморок, Пионова тоже опустилась в кресла. Леонид замолчал, лег и обернулся к стене.
– Пора мне и с собой рассчитаться… Священника! – проговорил он глухим голосом.
Я позвал горничных женщин и с помощью их вынес бесчувственную Марью Виссарионовну; Пионову тоже вывели в двои руки. Пришел священник, Леонид очень долго исповедовался, причастился и ни слова уже потом не говорил. Приехали медики, но было бесполезно: он умер.
Печальные хлопоты о похоронах я принял на себя и пригласил в них участвовать Гарновского, который все сидел в зале и обливался горькими слезами. Он мне рассказал подробности дуэли: накануне приехал к нему Леонид и повез его с собой в воксал; когда приехали, то Леонид все кого-то искал. Встретившись с Курдюмовым, он остановил того, и они вместе ушли в дальние комнаты. Возвратившись, Леонид отвел Гарновского в сторону и, предварительно обязав его клятвою не говорить того, что он ему откроет, сказал, что у него дуэль, и просил его быть секундантом; он согласился, и на другой день Леонид назначил ему заехать за ним ко мне в шесть часов утра. Когда приехали к назначенному месту, Курдюмов уже был там. Он или боялся, или не желал дуэли: с ним даже не было секунданта; он несколько раз просил у Леонида прощения, но тот отвечал, что он обижен не лично и потому простить не может. Когда противники были поставлены, то Курдюмов хотел выстрелить на воздух, но Леонид, заметив это, требовал, чтобы он стрелял как следует, а в противном случае обещал продолжать дуэль целый день Курдюмов повиновался, раздался выстрел, Леонид пошатнулся, сам тоже выстрелил, но на воздух, и упал. Увидев, что он ранен, Курдюмов бросился к нему, высасывал у него пулю, перевязывал рану и беспрестанно спрашивал, что он чувствует? Когда бесчувственного Леонида повезли домой, он просил позволения проводить его и всю дорогу рыдал, как ребенок, и когда того привезли, он не вышел из экипажа и велел себя прямо везти к коменданту.
«Да будет святая воля бога», – подумал я. Как знать, что бы принесла Леониду жизнь, особенно если взять в расчет его прекрасную, но все-таки странную натуру.
Я очень боялся за Лиду; мне казалось, что ниспосланное ей испытание свыше сил ее. Приказание Леонида – скрыть от нее случившееся – не исполнили. Кто-то из людей отправился к ней в то же утро и все рассказал до малейших подробностей; она приехала, но Леонид лежал уже на столе. Тут только я увидел, какими огромными нравственными силами обладала эта, по-видимому слабая, женщина. Как должна была огорчить ее смерть брата, которого она страстно любила и который умер за нее, об этом и говорить нечего; но она не рыдала, не рвалась, как Марья Виссарионовна, а тихо и спокойно подошла и поцеловала усопшего; потом пошла было к матери, но скоро возвратилась: та с ней не хотела говорить.
В продолжение трех дней и трех ночей она не отходила от тела, провожала его в церковь, выстояла всю службу, хотя, конечно, видела и понимала, что была предметом неприличного любопытства. Одни называли ее по имени, другие указывали на нее, третьи рассказывали историю дуэли, но никто ее не пожалел, никто в ней не поучаствовал; зато Марья Виссарионовна, как говорится, надсадила всех. Ее внесли рыдающую на креслах, за ней шла, тоже рыдая, Пионова, а при конце службы с ними обеими сделалось дурно. Я и Лида подошли первые и простились с покойником. Иван Кузьмич тоже явился на похороны истерзанный и больной; за панихидой он разрыдался, подошел потом к Марье Виссарионовне, утешал ее, а жене даже не поклонился и как будто бы не заметил ее. Он, как мне сказывали, отобрал от нее все вещи, экипажи, людей, и Лида осталась с одной своей горничной Аннушкой.
Курдюмов содержится на гауптвахте и очень, говорят, тоскует. Все это передавал мне Гарновский, который неимоверно ласкается ко мне и каждый почти день бывает у меня. Он, кажется, очень боится, чтобы ему не досталось чего-нибудь за дуэль.
XIII
Иван Кузьмич доконал себя. Вскоре после смерти Леонида он тяжко заболел и сошелся с женою. Лида все ему простила и в продолжение трех месяцев была его сиделкой, в полном значении этого слова. Старик доктор не ошибся: водяная действовала быстро. Грустно и отрадно было его видеть в этот предсмертный период жизни: разум его просветлел, самосознание и чувство совести к нему возвратились; он оценил, наконец, достоинство Лиды и привязался к ней, как малый ребенок, никуда ее не отпускал от себя, целовал у нее беспрестанно руки и все просил прощения за прошедшую жизнь. Пионовых решительно не хотел видеть, они приезжали несколько раз, и как Лида ни просила, чтобы принять их, хоть для приличия, он не соглашался; родных своих также не велел пускать, да они и сами не приезжали, за исключением Надины, которая была один раз и с которой он ни слова не сказал, зато Анна Ивановна ездила каждый день, но ее, это уж по приказанию Лиды, тоже не пускали. Впрочем, она раз сказала об ее посещении Ивану Кузьмичу, он вдруг закричал: «Вон ее, вон ее!» Говорят, он дал ей значительный вексель, который она и подала ко взысканию. Умер он тихо. Лидия Николаевна осталась решительно без всяких средств к жизни и даже во время его болезни она жила только тем, что продавала кой-какие свои брильянтовые вещи. Марья Виссарионовна не только не обеспечила, по завещанию Леонида, дочери, несмотря на все мои настояния, но даже не принимала ее и называла ее при всех убийцею сына. От меня Лида тщательно скрывала свою бедность, но я знал, что она начала жить только своей работой, и потому подсылал к ней различных торговок и закупал все по возможно дорогой цене.
Однажды, это было месяцев шесть спустя после смерти Ивана Кузьмича, я познакомился с одним довольно богатым домом. Меня пригласили, между прочим, бывать по субботам вечером; в одну из них я поехал и когда вошел в гостиную, там сидело небольшое общество: старик серьезной наружности; муж хозяйки – огромного роста блондин; дама-старуха в очках; дама очень молоденькая и, наконец, сама хозяйка. Между всеми этими лицами шел довольно одушевленный разговор. Я сел и начал прислушиваться.
– Мне очень жаль, очень жаль Курдюмова, – говорил старик, – человек он умный, образованный, хорошего круга, влюбился в эту интриганку, выдержал за нее дуэль и, наконец, погубил себя теперь таким образом.
– Ее мать с малолетства боялась, с малолетства видела в ней дурные наклонности; эта женщина, как я слышу об ней, совершенная Лафарж[33]33
Лафарж – француженка, обвиненная в отравлении своего мужа и осужденная на пожизненную каторгу.
[Закрыть], – говорила отрывисто старуха в очках.
– Я без грусти не могу вообразить ее брата. Говорят, еще очень молоденький мальчик, и умереть в такие лета, это ужасно! Как должна ее самое мучить совесть? Я удивляюсь, как она до сих пор еще жива? – вмешалась молоденькая дама и покраснела от неуверенности, не сказала ли чего-нибудь глупого.
– О! Ей ничего: подобным женщинам ничего не бывает. Скажите лучше, как мать жива! Вот этой несчастной жертве я удивляюсь, – возразила старуха.
– Очень хорошо тут дурачили эту старую деву, сестру мужа, – сказал хозяин, – они ее уверяли, что Курдюмов влюблен в нее. Я тогда жил в Сокольниках и очень хорошо помню, что о ней кто-то сказал: «Это громовой отвод, или новое средство скрывать любовь».
Старик пожал плечами.
– Одно, что может ее извинить, что она вышла за человека, которого не любила. Будь она к нему привязана, так на многое бы не решилась, – заметила хозяйка и взглянула с нежностью на мужа, который отвечал ей улыбкою.
– Ничто не может служить ей оправданием, – начал старик диктаторским голосом. – Она была дурная дочь, как говорила Алена Александровна. Она вышла замуж точно за дрянного человека, я его знаю, он у меня служил под начальством, но это ее нисколько не оправдывает, а, напротив, еще хуже рекомендует ее сердце. Для чего она это делала? Или по расчету, или по нестерпимому желанию выйти за кого-нибудь, и, наконец, уж если вышла, так должна была исправить недостатки мужа, а не доводить его до того, что он с кругу спился и помер оттого; потом она завлекла молодого человека, отторгнула его совершенно от общества: последнее время его нигде не было видно, и, чтобы скрыть свою интригу, сделала из родной сестры своего мужа, как говорит Алексей Иваныч, громовой отвод, или средство скрывать любовь. Поведением своим была причиной смерти брата и в заключение всего вошла в связь с каким-то еще господином, который у ней бывает каждодневно, чтоб не сказать больше. Неужели после всего этого ее можно оправдать?
В продолжение этих слов старуха кивала утвердительно головой, да и прочие, кажется, все безусловно соглашались. Я не вытерпел.
– Историю об этой даме рассказывают совсем не так, как она была, – начал я в тоне же старика, вставая, – она точно вышла не по любви, но по усиленным настояниям матери. Муж ее несчастному пороку пьянства был предан еще холостой, остановить его не было никакой возможности. Курдюмов в отношении ее был только навязчивый искатель. Сестру мужа ей и в голову не приходило делать умышленно громовым отводом, но та сама влюбилась в Курдюмова. С господином, который бывает у ней ежедневно, существуют только самые святые, чистые, дружественные отношения, это я могу утвердительно сказать, потому что господин этот я сам.
Все сконфузились, старик нахмурился, я скоро уехал.
Надобно сказать, что у меня с Лидой в последнее время были какие-то неопределенные отношения. Что я любил ее, что я желал сделаться ее мужем, в этом, конечно, нечего было и сомневаться, но не решался еще, будучи, с одной стороны, не уверен, любит ли она меня, а с другой – боясь оскорбить в ней чувство горести о потере брата и мужа. Ездил к ней я действительно очень часто, она была и рада моим посещениям и отчасти стеснялась ими. Последний случай окончательно утвердил меня в моем намерении. Лида одна, оставлена всеми, без денег, порицаема общественным мнением: медлить нечего, что будет – то и будет, подумал я и написал ей письмо, в котором признался ей в любви, откровенно высказал ей, каким образом толкуют наши отношения, и молил ее согласиться быть моей женой; в противном случае мы должны расстаться, чего, уверен я, и она не желает.
Лида не отвечала мне целые два дни; нетерпение меня мучило. Я сам было хотел ехать к ней, но мне принесли от нее письмо. Передаю его в подлиннике.
«Прости меня, что я так долго не отвечала на твое письмо, мой добрый и единственный друг, позволь мне назвать тебя этим именем хоть за дружбу к тебе моего бесценного Леонида. Ты пишешь, что любишь меня давно. Я давно это знаю, но у меня недостало присутствия духа сказать тебе, просить тебя, чтобы ты не любил меня; видишь, какая я кокетка и какая коварная! Ты возмутился за обвинения, которыми карают меня в обществе, но как ты ошибался, писавши эти строки; это общество гораздо лучше меня знает, чем ты: разве я так любила мужа, как должно? Разве я, видевши безрассудство Надины, предостерегла ее? А брат мой, бедный брат! Разве не за меня он помер и разве Курдюмов… Я все тебя, мой друг, обманывала об нем… Я любила его… Я принадлежала ему всем сердцем, всей душой моей… Я для него забыла бога, совесть – видишь, какая я падшая женщина, и только твое строгое присутствие и тень брата, ставшая между нами, дала мне и теперь силу отторгнуться от этого человека. Быть женой твоей я не хочу и не могу. Я не достойна того! Мать меня простила и позволила быть при ней. Она больна. Я буду за ней ходить, и приведи бог хоть этим искупить мои проступки».
Лида сама произнесла над собой приговор; но в самом деле: виновата ли она?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.