Текст книги "Грифон"
Автор книги: Альфредо Конде
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
VIII
Лоуренсо Педрейра принимает поручение довольно сдержанно, но он горд оказанным доверием и горит желанием позаботиться должным образом об этом худощавом человеке с пронзительным взглядом и размеренной походкой, странствующем на кобыле, которая производит впечатление разумного существа; человеке, настолько безразличном к своей собственности, что он бросил лошадь на произвол воров и любителей производить обыски, чем, кстати, и воспользовался каноник, тщательно перерывший, уже на подворье Приюта, переметную суму, но ничего особенного не обнаруживший.
Компостела теперь уже не та, какой она была еще совсем недавно. Во второй четверти века столкновения между императорами Карлом [26]26
Карл (1500 – 1558). Как Карл I – король Испании в 1516 – 1556 годах; как Карл V – император Священной Римской Империи в 1519 – 1556 годах. Добровольно отрекся от власти. Последние годы жизни провел в монастыре Юсте (Эстремадура).
[Закрыть] и Франциском [27]27
Франциск Первый (1494 – 1547) – король Франции с 1515 года. Вел постоянные войны с Испанией.
[Закрыть], которого называют Первым, перерезали путь, ведущий сюда из Франции, и на улицах города уже не слышно гула толпы, когда-то заполнявшей их, на постоялых дворах уже не звучит чужестранная речь, и изначальное предназначение Приюта, состоявшее в том, чтобы давать убежище здоровым и врачевать больных, что прибывали издалека, сменилось заботой о бедняках, воинах и сиротах, порожденных здешней землей. Поэтому сейчас, выходя из Приюта Пилигримов, Посланец может наблюдать, как один из врачей пользует городских больных прямо у ворот Приюта; ему помогают аптекарь, в руках у которого ящичек с травами и порошками, и цирюльник, держащий наготове пиявок и инструменты на случай, если понадобится пустить кровь. Лоуренсо Педрейра делится с Посланцем мыслями и обидами, переполняющими его сердце; нельзя даже сравнить жалованье капелланов с жалованьем врачей, а ведь если последние лечат тело, то первые с не меньшим успехом врачуют душу, и тем не менее они и мечтать не могут о том, чтобы получать, как врачи, ежедневно полтора фунта баранины и ежегодно пятьдесят пудов пшеницы, семьсот сорок четвертей вина, а в високосный год на две четверти больше, равно как и о двадцати двух четвертях оливкового масла, шести возах дров и двадцати шести фунтах сальных свечей в год, которые получают врачи. А ведь капелланам приходится ежедневно навещать больных, дабы ободрить их дух, а ночью или в любой другой час, когда придется, оказывать помощь находящимся в смертельной опасности.
Ему это хорошо известно. Один из его братьев – капеллан и вместе с чужестранными священниками, которым сейчас делать особенно нечего, обслуживает здешний католический приход; он хорошо знает, что его брат, как капеллан, не имеет права отлучаться без особого разрешения. «И поверьте, монсеньор, это отнюдь не возмещается двумя месяцами отпуска, которые они получают раз в году: нужно ведь ежедневно отслужить обедню Католическим Королям [28]28
Католические Короли – Фернандо II Арагонский (1452 – 1516) и Изабелла I Кастильская (1451 – 1504). Их брак, заключенный в 1469 году, стал основой для создания Испании как единого государства.
[Закрыть] и участвовать в общей мессе и еще отправлять другие службы, торжественные или заупокойные. И в доме у капеллана не должно быть женщин – разве только он ослушается, и нельзя даже держать служанку, если она замечена в невоздержанности или еще в чем-нибудь эдаком. Капелланство, монсеньор, совсем не подарок, а вот они, – и Лоуренсо презрительно кивает в сторону доктора, – трижды в день посетят больных, и вся работа».
Посланец улыбается и молчит. Когда они входят в конюшню, кобыла ржет, почуяв хозяина, и Лоуренсо Педрейра поспешно крестится, будто увидел что-то несусветное.
– Бездушная тварь, а вроде бы понимает.
Посланцу не хочется, чтобы кто-нибудь другой привел его кобылу, и они вместе ведут ее к дому каноника. Придя туда, он дает указания Лоуренсо, которые тот старается запомнить пока Посланец говорит: он шевелит губами, едва слышно повторяя слова, не отрывая взгляда от губ своего собеседника. Их поездка займет пару дней, но Посланец желает, чтобы Лоуренсо оставил распоряжение: пусть к их возвращению в Компостелу для него приготовят отдельное, приличествующее ему помещение, с необходимой прислугой и помощниками, в каком-нибудь доме недалеко от собора, поближе к вратам Скорби, а если там ничего не найдется, то в любом случае он предпочитает верхнюю часть города.
Посланец устраивается в отведенной ему комнате, он вновь умывается и, не ожидая ответа, заявляет, что пойдет прогуляться. Во дворе слуга чистит его лошадь скребницей, а сбруя и прочее снаряжение небрежно свалены в углу. Он сам их почистит, никто другой не должен этого делать, у него седло из тисненой кожи, он сам его оботрет, чтобы другие чего-нибудь не повредили. А сбруя? Сбруя фамильная, не вздумайте ее трогать.
Незаметно в заботах проходит утро, и он забывает о своем намерении пойти пообедать с каноником. Никто не ищет с ним встречи. После обеда каноник решает немного поспать, а Посланец – не спеша побродить по улицам, и вот он снова перед Приютом Пилигримов. Что-то есть в его облике и манере, что не позволяет никому спросить его, что он тут делает, когда он решительным шагом проходит по залам, которые санитары окуривают пахучими травами. Он внимательно все осматривает, придирчиво изучает, и крестообразная форма Приюта, построенного таким образом, чтобы все больные могли слушать ежедневную мессу, позволяет ему неторопливо окинуть взором убогие ряды постелей; с алтарного возвышения, находящегося в центре и хорошо видного всем, он замечает старшую сестру, она несет сверток – это, должно быть, подкидыш, оставленный сегодня ночью у ворот Приюта. Подкидыш – девочка, и при ней нет крестильной грамоты.
Пухленький капеллан, лицо которого кажется Посланцу знакомым, – не брат ли он каноника? – готовится совершить обряд крещения; позже, когда кормилица и старшая сестра сочтут это возможным, хирург пометит девочку клеймом, и ее отправят в какой-нибудь дальний приход, где она и будет воспитываться. Приют – это целый мир, устроенный особым образом; жизнь разгорается в нем в пять утра, сразу после заутреннего колокольного звона, а сейчас, в послеобеденное время, он уже постепенно приходит в состояние покоя. Посланец никого ни о чем не спрашивает, но он уже начал терять терпение, ведь он все еще не смог сориентироваться и не обнаружил жилище врача, того самого, который сегодня рано утром оказывал помощь больным у входа в Приют.
В конце концов любопытство всегда берет в нем верх; ох уж это его вечное стремление во все вникнуть, все внимательно рассмотреть, изучить с первого взгляда и навсегда запечатлеть в памяти, сколько раз оно помогало ему в сложных жизненных обстоятельствах, но иногда оно нарушает его первоначальный замысел, отвлекая неожиданными подробностями. Так было утром в доме каноника; то же произошло и сейчас, он уже почти изучил Приют, блуждая взором по великолепным галереям и белой капелле, сияющей тем серебристым светом, на который так щедра его родина. Давно уже надо было ему прервать бесцельное странствие по бесконечным коридорам и найти лекаря.
Его внимание привлекают какие-то голоса. Они доносятся с верхнего этажа, и он рассеянно идет к лестнице. В одном из голосов слышится с трудом сдерживаемый гнев, другой срывается на крик. Посланец постепенно приближается к ним, медленно взбираясь по крутой лестнице; спор в самом разгаре. Один из голосов, видимо, принадлежит хирургу – триста тридцать семь реалов за клеймение подкидышей, двадцать пять пудов пшеницы натурой, полтора фунта баранины в день, семьсот сорок четвертей вина в год, в високосный еще две, – этот голос требует предоставить ему трупы, чтобы производить анатомические исследования. Другой голос – Посланец узнает голос врача, лечившего поутру больных, – утверждает, что это требование безнравственно, противно всякому приличию и тому уважению, которого заслуживает любое человеческое существо, ибо хирург желает, чтобы ему отдавали только те части тела, которые ему нужны, да еще по отдельности, одну за другой. «И потом, неужели нельзя найти более подходящего места для вскрытий, – вопрошает голос врача, – и не делать этого в длинных коридорах и залах на виду у больных, с ужасом взирающих на кровавое действо?» – «Кончено, – кричит врач, – с сегодняшнего дня или целые трупы, или вообще ничего! И хоронить их либо целыми и невредимыми, либо, по крайней мере то, что осталось, все вместе, а не так – ноги здесь, руки там, а голова и туловище еще где-нибудь; это же непристойно!»
Посланец уже одолел первый лестничный марш и ждет, скрытый тенью, окончания спора. По существу, речь идет о том, что врач не хочет, чтобы хирург производил анатомирование частей тела, которые он исследует прямо на глазах у больных; не желал эскулап и брать на себя ответственность, отдавая распоряжения о захоронении останков тел по частям. Это корпоративная, может быть даже узкогрупповая, цеховая борьба, в которой Посланец склонен усматривать определенное бесстыдство хирурга и доброе отношение лекаря к больным, вынужденным наблюдать, содрогаясь от страха, как у них на глазах четвертуют человеческое существо, – еще совсем недавно оно стонало, плакало, смеялось или предавалось несбыточным мечтам о скором выздоровлении.
Когда Посланец понимает, что спору не будет конца, он решает подняться на самый верх и предстать перед эскулапами; он усмехается, предвкушая, какое действие произведет его внезапное появление, его безрассудный поступок, но он уже не может остановиться; потупив голову и глядя исподлобья, указывая перстом куда-то вдаль, он вторгается в спор, говоря:
– Да, но вам должно быть известно, что если отделить от тела хрящ, кость, сухожилие или же самую нежную часть щеки и крайнюю плоть, то они никогда больше не оживут и их нельзя будет срастить, то есть воссоединить.
Лекарь оборачивается на этот низкий размеренный голос, говорящий на наречии Галисийского королевства, да еще с таким знакомым, с таким родным выговором; он бросается к Посланцу, сжимает его в объятиях и отвечает с улыбкой, чтобы не оставалось уже никаких сомнений:
– Гиппократ, «Афоризмы». Раздел шестой, номер девятнадцатый…
Они с силой, по-мужски хлопают друг друга по спине; потом долго рассматривают один другого, обхватив за плечи, и вновь крепко обнимаются…
– Да, но ведь ты знаешь – там, где я сказал «щека», надо читать что-то совсем другое…
Врач схватывает смысл игры, он готов забыть о споре с хирургом; тот удивленно наблюдает происходящее, теряет контроль над ситуацией и начинает понимать, что сейчас вряд ли добьется своего.
– Знаю, знаю; и, хотя Аристотель, прочитавший в этом месте «щека», как будто подтверждает такое понимание текста, он сам добавляет «веко», думаю, просто на всякий случай. Но ведь тебе известно, что этого нет ни в арабских, ни в греческих текстах.
Посланцу в определенной степени тоже присущ дух соперничества, некий азарт, заставляющий его принять вызов, предварительно, правда, взвесив опасность риска. В любом случае цель достигнута: хирург вежливо прощается и уходит в сопровождении практиканта и старшего санитара, молча присутствовавших при недавнем споре. Увидав горячие объятия, они понимают, что встретились старые друзья, и оставляют их наедине, пусть себе мирно прогуливаются по верхней галерее. Но они еще успевают услышать слова вновь прибывшего, который продолжает настаивать:
– Я только что из Италии, там многочисленные новые опыты, проведенные такими же выдающимися людьми, как тот, кому ты отказываешь в практике, доказывают, что нервы и сухожилия способны срастись, если их соединить сразу после рассечения. Достижения хирургии вносят коррективы в Гиппократовы афоризмы.
И оба идут дальше по галерее.
Позже, в усладе вечера, который внезапно озаряет Компостелу светом – чего уже никто не ожидал в тот день, – друзья продолжат говорить о том, что близко им обоим, о завоеваниях науки, о новых мирах, открываемых знанием. Но когда они уже спускаются по лестнице, врач вновь принимается за свое:
– Этот дурак – человек совсем не выдающийся, мой дорогой друг. Однако твои слова означают, что если у кого лопнул мочевой пузырь, то он отнюдь не пребывает в смертельной опасности?
– Нет.
– А если у кого проломлена голова?
– Нет.
– А если рана в сердце?
– Нет, если она небольшая.
– Даже в сердце?
– Даже в сердце.
Врач вновь сомневается; но теперь он серьезен, он внимательно слушает, стараясь запомнить эти невероятные сведения.
– А в диафрагме?
– В диафрагме – не знаю, но в почках – тоже не смертельно, об этом говорили еще арабы и их толкователи.
– Значит, ни в тонких кишках, ни в желудке, ни в печени рана не будет неизбежно смертельной?
– Именно так.
– Тогда выбросим еще одно изречение!
Посланец смеется:
– Восемнадцатое, если не ошибаюсь.
– Черт побери! Да ты алхимик!
Посланец смотрит на врача и молчит, он ничего не утверждает. Но и не отрицает. Он просто молчит. Тяжелые настали времена для науки, да и вообще для всякого знания. Аранхуэсский монарший эдикт непререкаем в своих угрозах: пожизненная ссылка с конфискацией имущества для всех, кто учится или преподает в иноземных городах и университетах. Король вошел в Вальядолид, предав аутодафе лютеран, и все приветствовали его, и он упивался зрелищем костров, полыхавших таким жарким пламенем, будто на них горело нечто совсем иное, а не плоть мыслящих людей. Недобрые нынче времена, и тот, кто приезжает в страну или же покидает ее в поисках новых знаний, обмена опытом или научными сведениями, считается потенциальным шпионом, пищей для аутодафе. Над всеми властвует кровавый Брюссельский эдикт, и эта беседа – опасный риск.
– Черт побери! Зачем же ты приехал в Компостелу?
Наконец Посланец решает довериться ему и все рассказать.
Королевство Галисия – нечто вроде тихой заводи, в нем трудно найти палача, которого Инквизиция могла бы использовать в борьбе с еретиками; нужно, чтобы такой палач был доставлен извне, и извне же должны прибыть нетерпимость, обскурантизм, слепая фанатичная вера, дабы одолеть все, что они называют суевериями, язычеством, местным своекорыстием. И в эти смутные и трудные времена находятся люди, прибывающие в древнее королевство с секретной миссией – помешать появлению палачей, поборников нетерпимости, мракобесов и фанатиков.
– Ты уже слышал что-нибудь о Воинском Ордене Пресвятой Девы Марии Белого Меча ?
IX
Реку Дюранс питают воды, текущие из Вердона, возможно из озера Сент-Круа, и она действительно синяя, по крайней мере в этот вечерний час, когда множество автомобилей и разноголосая речь заполняют ее берега и юные пришельцы вновь назначают друг другу свидание пред чудом вод.
Студенты не знают, почему они здесь. Ведь совсем близко отсюда – море, пляжи, наконец, бассейны Экса; но они здесь, на этом каменистом берегу, поросшем уродливыми деревьями. Рядом – заброшенная, полуразрушенная усадьба, в которую молодежь заходит из любопытства, осматривая древнее, пришедшее в упадок владение.
Лучше всего сохранились конюшни, в которых старые арки, сложенные из дикого камня, все еще поддерживают своды, устоявшие перед превратностями времен и стихий. Сам жилой дом представляет собой необычное сооружение с четырьмя круглыми башнями, возвышающимися над ним; это мог быть постоялый двор или монастырь, замок или пограничное укрепление: здание расположено над рекой, и не похоже, чтобы земля вокруг была пахотной, – впрочем, когда-нибудь, может быть, ее и возделывали.
Люсиль, ответственная за курс и за приезд в столь примечательное и неприветливое место, устанавливает с помощью услужливых девиц газовые плитки, достает кастрюли и безвкусные сосиски из белесого мяса, единственное достоинство которых в том, что они перченые и хороши с вином, но пить его сейчас, когда так жарко и оно, конечно же, теплое, не имеет никакого смысла. Итак, судя по всему, это университетский пикник. Студенты идут купаться.
Ложе реки каменистое, в одном месте видно даже что-то вроде водоворота, он совсем небольшой, но студенты избегают его, опасаясь, что их снесет. И приезжий профессор вспоминает водовороты Миньо [29]29
Миньо – самая большая река Галисии. Впадает в Атлантический океан. В настоящее время по реке Миньо частично проходит граница между Испанией и Португалией.
[Закрыть], «Отца галисийских рек»; майскими утрами, прогуливая школу, они отправлялись в далекие походы вверх по течению на восемь, десять, двенадцать километров, пока наконец положение солнца не подсказывало им, что пора возвращаться вниз, в Ойру, которую так любил дон Висенте [30]30
Дон Висенте – Висенте Риско (1884 – 1963), галисийский писатель, журналист, общественный деятель.
[Закрыть]; и тогда они бросались в воду, отдаваясь на волю течения, беззаботно счастливые и легкие, словно перышки. Река неслась стремительно, и, когда они приближались к плотине, надо было суметь обогнуть ее, стараясь не попасть в бурлящий водоворот падающей воды. Не удастся избрать верный путь – тогда или погибнешь, или воскреснешь в кипящей пене, обезумев от ударов и нервного шока. Но если ты избрал верный путь, то стремительный неукротимый поток подхватит тебя и понесет, словно ты – отблеск молнии или букашка, разглядывать которых так любил Эдуардо [31]31
Эдуардо – Эдуардо Бланко Амор (1895-1979), галисийский поэт, прозаик, журналист. Автор сборника рассказов «Букашки».
[Закрыть], и тело твое напряжено и вытянуто как струна. И ты несешься вниз по реке, замирая от восторга и страха, боясь побить колени о каменистое дно, потому что за плотиной всегда мелко, и ты видишь, как под тобой проплывают камни, – кажется, будто движутся они, а ты лишь ощущаешь во всем теле ту осязаемую невесомость, которую может дать только вода.
Приезжий Профессор, самый старый из всех иностранных преподавателей и самый нелюдимый из них, не может устоять перед искушением: он потихоньку идет вдоль берега в сторону водоворота, вот он уже в ста метрах от быстрины, как раз там, где течение набирает силу. Кто-то из студентов замечает, как он пробирается по прибрежным камням, медленно и с трудом, смешно балансируя, чтобы удержать равновесие, и с удовольствием наблюдает за многочисленными пируэтами немолодого писателя, забавляясь неестественными позами, которые тот вынужден принимать, – несколько раз он даже становится на четвереньки; но студент пугается, видя, что этот чудак входит в реку и как ни в чем не бывало, можно сказать, торжественно направляется к водовороту. Студент сообщает об этом остальным. Самые отважные из ребят, играя мускулами, дают понять, что готовы броситься в воду и вытащить сумасброда; другие решают, что это опасно и торопиться не стоит. Но есть и такие, кто чутьем предвосхищает наслаждение, они уже идут вверх по реке, в то время как счастливый Профессор погружается в воду, отдаваясь течению. Он счастлив, он невесом и счастлив, его тело вытянуто и неподвижно, словно доска, он позволяет воде нести его. И он испускает клич «атурушо», звенящий галисийский клич «атурушо», здесь, на реке Дюранс, в сердце Прованса, и этот крик, неведомый здешним берегам, звучит как клич победы, вызова и возвращенной радости жизни. Все успокаиваются, и когда профессор достигает тихой заводи в ближайшей излучине реки, то некоторые девушки ему аплодируют, а юноши поздравляют его; а он, счастливый, ликующий, не выходя из воды, объясняет им, что это ерунда, что в детстве, в его стране, где много прекрасных полноводных рек, они играли со смертью, спускаясь по течению Миньо, называемого Отцом рек галисийских, который уже много веков подряд неспешно и величаво несет свои воды, но, достигая порогов, гневно грохочет в бешеной ярости, как истый патриарх, не теряя при этом достоинства.
Вот уже приближаются ребята, пустившиеся за ним в это небольшое приключение, остальные так и не осмелились. «Если бы вы только видели Миньо…» – повторяет писатель своим ученикам, не в силах сдержаться. И он снова идет вверх по реке в сопровождении студентов, объясняя им секреты безопасного спуска, позволяющие не попасть в водоворот и получить удовольствие, – в конце концов это самое главное.
Люсиль наблюдает с берега, ее известила о происходящем немка из Аахена [32]32
Аахен (Ахен) – старинный город в Германии, на стыке бельгийской, нидерландской и немецкой границ.
[Закрыть], переводчица с очень короткой стрижкой, типичной для воинствующих феминисток. Когда он завершает второй спуск, Люсиль подходит к самой кромке воды и озабоченно говорит:
– Вы либо сошли с ума, либо не понимаете, что творите.
Писателю нечего на это сказать, и он улыбается счастливой улыбкой.
Выйдя из воды и ожидая, пока поджарятся, вернее, сварятся сосиски, студенты разбиваются на группы, но не по национальному признаку, а по музыкальным пристрастиям. Они открыли дверцы автомобилей, включили радиоприемники и магнитофоны; музыка – вот что объединяет их. Очень скоро все превращается в невыносимую какофонию, бессмысленный грохот, который совершенно невозможно терпеть, – но он постепенно утихает по мере того, как студенты отлучаются, чтобы получить свою порцию ужина.
Люсиль и Профессор отходят в сторону. Неподалеку растет дуб с искривленным больным стволом и толстыми, вылезшими из земли корнями, на которых и устраиваются преподаватели.
– Я много раз приезжала сюда, чтобы наедине поразмышлять о своем одиночестве, о своих горестях, – говорит дама мужчине, который сидит рядом с ней, и тот соглашается:
– Что ж, вполне подходящее для этого место.
Она понимает, что разговор начат плохо, такое неловкое вступление не может ни к чему привести, и решает попробовать по-другому, попытаться каким-то образом нащупать путь к сближению с этим молчаливым человеком, который, словно ребенок, совершает опасный спуск по реке и, не сказав ни слова, производит на всех огромное впечатление, да еще признается, что его вдохновение иссякло, словно источник в засуху.
– Были времена, когда на здешних берегах жили алхимики и монахи, отшельники и прочие люди такого рода, жили они и в этом заброшенном доме. Возможно, в его подвалах стояли тигли для плавки драгоценных металлов и витали страхи, надежды, разочарования, а здесь, под дубом, собирались заговорщики.
Ну вот, теперь этот худощавый серьезный мужчина решает наконец вернуться к простым смертным, теперь его что-то такое заинтересовало. «Знаете, – говорит она, – весь вчерашний вечер я думала о Грифоне, и мне кажется – тут совсем неплохое место для его появления на свет». Он кивает и молчит, что-то зарождается у него в голове, предвещая год-другой неудач и крушений. Но если бы Грифон все-таки возник, если ему суждено где-то родиться, то это, пожалуй, могло бы произойти в ущелье Горждю-Вердон, среди скалистых провалов, напоминающих врата Ада, трагического Дантова Ада, исполненного страданий и отчаяния. «Знаешь, – говорит он, впервые обращаясь к ней на „ты“, возможно, это вызвано безмятежностью вечера или началом фантастической жизни, которая вот-вот должна появиться, – на моей родине есть остров, а на нем – пещера, прямо на уровне моря, и море входит в нее, – так вот, ее именуют Пастью Ада, но она не внушает страха, не потрясает. В крайнем случае подумаешь, что если накатит большая волна, то тут тебе и конец, или что здесь – самые вкусные моллюски на всем Онсе – так называется остров». Но здешние врата Ада совсем иные – они необитаемы, пустынны, суровы и величественно, грандиозно прекрасны; это узкое ущелье – будто трещина в скальном массиве, напоминающая о последних конвульсиях при сотворении мира. Грифон, скорее всего, мог бы родиться здесь, он мог бы выйти – ведь у него тело угря – из реки, которая с большой высоты покажется ручейком, и отправиться в странствие по водам, большей частью подземным.
Люсиль бросается в авантюру. «Да, он родится здесь, и потом он влюбится, но его любовь будет безответной, и, не выдержав страданий, он решится бежать». – «Но ему будет стыдно, и он уплывет по подземным потокам». Ну вот, крушение надежд уже в полном разгаре. Ох уж эта его мания строить мир, отталкиваясь от женщин. Влюбленный Грифон! Кому бы такое могло прийти в голову?!
Влюбленный Грифон. Люсиль уже начинает распоряжаться его жизнью, она сама готова создать роман, который он не в состоянии как следует выстроить. Он кратко изложил идею романа лишь потому, что был в хорошем настроении и считал необходимым еще раз проявить себя как писатель, не обещая, впрочем, написать книгу. Он никак не рассчитывал на сотрудничество испанофилки, влюбленной в литературу, в сам процесс творчества, обладательницы всех комплексов, свойственных преподавателям и преподавательницам литературы. Все они, во всяком случае большинство, – несостоявшиеся писатели, убежденные в том, что стоит им только за это взяться – а не берутся они исключительно потому, что не хотят, – и они создадут великое произведение, которое принесет и им, и их родной литературе мировое признание и славу. Ох уж эти преподаватели литературы! Он приехал из страны, где их полным-полно, столько, что чуть ли не непременным условием для завоевания ранга писателя стало вхождение в государственную табель о рангах в качестве профессора литературы. По-видимому, впрочем, это было свойственно не только его родному дальнему северо-западу: вдохновение посещало преподавателей на всех широтах, побуждая их к творчеству. Сам же он пребывал сейчас в прямо противоположной ситуации, не чувствуя в себе сил приступить к созданию новых миров, ввязаться в новую историю, которая опять доведет его до полного опустошения.
Ведь, закончив роман, писатель становится совершенно иным человеком по сравнению с тем, кем он был до его создания. В каждом романе он оставляет куски самого себя, и это частично облегчает груз, давящий на его душу, но он тут же взваливает на нее новый груз, и таким образом и его жизнь, и его взгляды на мир меняются с каждым новым произведением. Он хотел объяснить ей все это тут же, прямо сейчас, но ему показалось, что его не поймут, что понять глухого может только другой глухой, ибо только глухому ведомо бессилие, порожденное глухотой, раздражающая ограниченность общения, когда послания доходят до тебя в искаженном, неясном виде, и их понимаешь только наполовину, благодаря, главным образом, интуиции. Процесс общения между писателем и читателем – это и есть диалог глухих. Писатель говорит о своем, а читатель воспринимает по-своему, и подчас эта мыслительная проекция принимает вид паранойи. Наш провинциальный беллетрист привык классифицировать людей в зависимости от того, как они понимали и оценивали его персонажей, и совпадений практически не было. Диалог глухих всегда напоминал авантюру, и единственным, кто выходил из нее ничем не обогащенным, был сам автор.
В Галисии есть строения, служащие амбарами, у которых такая своеобразная форма, что туристы часто принимают их за часовенки и думают, что, несмотря на внешнюю непритязательность, внутри они богато убраны; их количество кажется необычным в стране, народ которой меньше всего можно заподозрить в излишней религиозности. Так вот, на крышу этих амбаров обычно водружается крест, а раньше там помещали бычьи рога или конский череп – их и сейчас еще можно увидеть вблизи Камбадос [33]33
Камбадос – город-порт к северу от Понтеведры.
[Закрыть], в милой его сердцу долине Сальнеc, – и делается это, по словам тамошних жителей, для того, чтобы ночью дьявола разорвало в клочья, а злых духов пораскидало кусками, если они попытаются проникнуть внутрь, в кормящее материнское чрево зернохранилища, принимаемого иностранцами за церквушку. Так рвется в клочья и душа писателя, превращаясь в жуткие, грязные, мокрые лохмотья, стоит ему только проникнуть в утробу, во чрево, в бездну своего существа, занимаясь мучительным самоанализом, поиском, усердным извлечением из потаенных глубин самого себя обитающих там чудовищ; это – путь самоотречения, на котором нет места ни мистике, ни романтизму, это – дорога к храму, который несет в себе каждый из нас, медленно и незаметно разрушая его. И вот чудовища выходят наружу, и возникают романы; они питаются из источников, которые создает сама жизнь, предлагая их писателю на каждом повороте его пути, пусть он даже и не просит об этом; но надо тщательно соизмерять свои усилия, чтобы творческий напор не ослабел раньше времени. Поэтому писатель контролирует свое вдохновение, он предчувствует неизбежность упадка, он знает, что воздух, один только воздух остался там, внутри, во чреве амбара, некогда доверху наполненного тем, что он – о дерзкий глупец! – тащил оттуда потихоньку, безжалостно терзая – о несчастный! – свои собственные останки.
«Послушай, Люсиль, – говорит ей писатель в надежде отвлечь ее от Грифона, который уже начинает преследовать и поглощать его, возникая откуда-то из мрачных и тайных глубин его существа, – давай оставим на сегодня Грифона, это все-таки моя забота». Но она продолжает настаивать: «Рассказывай мне о нем, думай вслух, я хочу видеть, как создается роман». Оказывается, вчерашний опыт обсуждался сегодня рано утром в университете, на том занятии, которое писатель прогулял, отсыпаясь в своей постели, не в состоянии преодолеть похмелье; и обсуждалось это как нечто из ряда вон выходящее, к чему имели счастье быть допущенными лишь четыре дамы. Каждая говорила о своем сотворчестве, призывая на помощь собственное воображение, так что в конце концов рождение образа предстало как некое литургическое действо, причем четыре жрицы будто бы приняли в нем самое деятельное участие, выступив в качестве заклинательниц, превративших изначальный акт оплодотворения в мистический ритуал, в котором они сыграли чуть ли не главную роль. Возможно, на такой поворот утренней дискуссии повлияли неприветливые взгляды молодых людей, пренебрежительная усмешка какой-нибудь студентки или удивленные и выжидательные взгляды остальных, но так или иначе за несколько часов писатель неожиданно для себя как бы перешел в иное измерение, в котором ему, по-видимому, будет совсем неплохо.
«Разумеется, Грифон должен возникнуть в каком-нибудь определенном месте, – сказал он Люсиль, – он мог бы появиться и здесь: выйдет из воды, отряхнется, и брызги полетят на наш дуб; но это место не кажется мне особенно подходящим, сам не знаю почему». Он снова вступил в игру.
Студенты, уставшие от сосисок и музыки, начали собираться в обратный путь, и воздух стал удушливым от густых клубов пыли, которую поднимали трогающиеся с места машины; пыли было так много и она была такой плотной, что приходилось делать паузы между выездами. Люсиль закашлялась, и пожилому Профессору пришлось несколько раз ласково, но достаточно крепко похлопать ее по спине, не потому, что это могло ей помочь, но чтобы она видела его заботу; он приговаривал подобающим случаю тоном: «Сейчас пройдет, дорогая, сейчас пройдет», – чувствуя себя одновременно и смешным, и бесполезным. Приступ кашля не проходил, и он, ощущая себя героем, пошел к реке, намочил носовой платок и подал преподавательнице, чтобы она дышала через мокрую ткань. Платок действительно был мокрым, на губах Люсиль он быстро согрелся, а капельки, скользившие у нее по груди, оставались холодными; они скатывались по ложбинке между грудями, и старый обитатель края земли следил за ними жадным взором, угадывая их путь.
Машин уже почти не осталось, надо было ехать и им. Но тут Люсиль заметила, что пропахла дымом и сосисками, и он предложил ей выкупаться. «Прямо сейчас?» – спросила она. «Сейчас», – подтвердил он и стал раздеваться, вновь направляясь к реке. Люсиль последовала за ним, и вскоре обнаженные тела двух литераторов уже бороздили безмятежные воды ночной Дюранс. Неподалеку от них, в соседней излучине реки, молодые голоса возвещали о том, что и там происходит то же самое, и преподавателям показалось, что они совершают нечто бесхитростно запретное, будто их застали за маленькой детской шалостью. Они резвились в воде, как в юности, но в какой-то момент она сказала ему: «Только не здесь». Они поцеловались и вышли из реки, взявшись за руки. Профессор поцеловал ее снова, страстно, но не настаивая; ее «только не здесь» смирило его порыв и решимость, заставив сдерживать и контролировать свои действия. «А почему бы не здесь?» – спросил он себя, боясь произнести это вслух. Луна стояла высоко, ночь была еще теплой, а вода предрасполагала к легкому касанию тел, к соприкосновению покрытой мурашками кожи, чувствительной к любой ласке, к любой близости.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.