Текст книги "Изгои"
Автор книги: Алиса Чопчик
Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Почти у самого выхода Иффа остановилась у одной из коек, что оставили прямо в коридоре от нехватки мест. Я сначала не поняла, что привлекло сестру, но потом увидела двух мальчиков: одному на вид было около восьми лет, другому – не больше шести.
Тот, что постарше, по шею был укутан в грубую холщовую, изначально белую, но посеревшую от пыли и грязи, простынь. Он был прижат к самой стене и совсем не шевелился. Сначала я подумала, что он спит, но потом догадалась, что мальчик мертв. Не знаю, как я это поняла. Что-то в его бесконечно умиротворенном лице было от куклы; словно воском залитое, оно не шевелилось, и кожа его казалась фарфоровой и такой хрупкой, что наверняка бы треснула от прикосновения.
Мальчик, что помладше, был весь в ранах и царапинах. Он лежал на спине и от малейшего движения начинал плакать. Бинты, которыми были перевязаны его раны при первой помощи, пропитались кровью. У него дрожали губы, и глаза блестели от слез. В какой-то момент, мальчик будто что-то вспомнил и дернулся, тут же заскулив от боли; его рука начала что-то искать и не находить, и от волнения он стал чаще дышать и шевелить головой, не в силах повернуть ее нормально.
Мальчик продолжал как-то странно дергаться, пока ему не удалось повернуть голову к своему мертвому соседу. Тогда он замер и перестал плакать, и если бы не его рука, все еще тянувшаяся к другому мальчику, я бы решила, что он умер.
– Мне здесь страшно, братик, – тихо сказал малыш, словно опасаясь, что кто-нибудь посторонний услышит его. Он не оставлял попытку дотянуться до брата, и рука его все еще отчаянно цеплялась за простынь рядом с мертвецом, не обращавшим внимания на его попытки.
Мы с Иффой стояли и смотрели на них, не смея вмешаться. В какой-то момент мальчику удалось дотянуться до брата, и он заплакал от боли и снова зашептал:
– Мне здесь так страшно. Проснись, братик.
Он дергал за холщовую простынь, не понимая, что больше нет смысла пытаться того разбудить, что это уже не его брат лежит рядом с ним, а всего лишь одеревеневшая кукла, не способная ни защитить, ни утешить.
– Вот оно, – с тупым безразличием подумала я, – вот, что такое война.
Не в силах больше смотреть на это, я поспешно вышла из больницы.
По сравнению с душными коридорами госпиталя, на улице было прохладно и свежо; поднялся ветерок, словно желая выветрить с меня запах смерти и крови.
Иффа вышла через пятнадцать минут, бледная и заплаканная. Всю дорогу до дома ее трясло, но когда я попыталась ее успокоить, она оттолкнула меня, и почти бегом пошла вперед.
– Да что с тобой! – разозлившись, крикнула ей вслед. – Зачем так из-за них убиваться, какое нам дело до них? Лучше о своем брате подумай, которому ты и пару ласковых слов не сказала!
Иффа остановилась, резко обернувшись. Я остановилась тоже. Она посмотрела на меня долгим, гневным взглядом, а затем отвернулась и пошла дальше, ничего не сказав в ответ.
Ставшие свидетельницами чужой трагедии, нам с Иффой хотелось поскорее придти домой, где, казалось, нет места подобным бедам. Возможно, горячий чай, молитва и теплая постель вернули бы душевное спокойствие, стерев из памяти пугающие подробности дня.
Я вспомнила крыльцо с узкими каменными лесенками и распахнутые настежь деревянные оконные створки и ускорила шаг, нагоняя сестру. По воле рока в ту самую секунду, как никогда хотелось домой. Во мне проснулось приятное нетерпение, мимолетное блаженство, которое вдребезги разбилось, когда мы пришли.
Первым, что я увидела, была толпа, сосредоточено что-то рассматривающая. Я заметила, как Иффа замедлила шаг, увидев то же, что и они, и как через секунду она побежала и тут же скрылась за поворотом. Я так и не увидела происходящее, но неосознанно повторила ее действия: сначала замерла, а после побежала вслед за ней.
За поворотом вместо дома я увидела развалины. Словно из картона, часть здания неправдоподобно скосилась, с одного этажа свисала труба с батареей, некоторые окна вместе с рамами валялись на земле, окруженные бетонными плитами и гравием. Подобно обнажившейся девушке, дом казался уязвимым в своей откровенности: лишившись некоторых стен, можно было разглядеть подробности чужой жизни – какие обои у соседей на кухне, или какие картины весят в гостиной.
Я стояла около руин, около останков нашего дома, и наблюдала, как отец, сгорбленный и изнемогший, ходил между этих разрушенных стен, поднимал то один камешек, то другой и обессилено бросал обратно. Отец даже не замечал озабоченное лицо матери, застывшей среди прочих зевак, будто, как и они, пришедшей поглядеть на чужую беду. Папа не пытался помочь остальным мужчинам проверять, нет ли людей под завалами; неприкаянный бродяга, он не замечал ничего вокруг и продолжал искать остатки семейного очага.
Иффа пинала все, что попадется: одежду, обгоревшую куклу, полурасплавленную пластмассовую миску, – весь этот мусор человеческих жизней, разорванных снарядом. Как и отец, она подняла камень размером с ладонь, но не бросила спокойно обратно, а швырнула куда-то в сторону, словно ее ярость могла вернуть нам дом. Она зашла дальше, мешая напуганным людям переносить тела раненых, а потом, сев на колени, стала что-то рассматривать. Вскоре я разглядела, что это была рамка – даже издалека было видно, что она разбита и деформирована. Некоторое время Иффа не двигалась, погруженная в раздумья, затем вытащила фото из рамы и засунула в карман.
Когда она начала возвращаться, я пошла ей навстречу. Иффа это заметила, и выражение ее лица заставило меня остановиться.
– Ох, ты опять думаешь, что я ничего не чувствую? – словно капризный ребенок,
взмолилась я. – Почему ты делаешь из меня бесчувственную куклу?
– Потому что так и есть, – ответила Иффа, выдернув свою руку, которую я схватила,
когда та проходила мимо.
Сначала ее слова меня возмутили, затем обидели, а после пробудили тревогу. Я вспомнила свою реакцию на соседскую девчонку, виноватую лишь в том, что ей было больно, и мальчика, погруженного в омут страха и горя от неосознанной, но уже предощущаемой потери. Глядя на них, я испытывала целую кипу эмоций, которые мне было сложно отделить друг от друга: сплетенные между собой, по отдельности они теряли свою силу.
Во мне не было равнодушия, и все же среди этих эмоций не было и боли за них, призналась я себе. Значит ли это, что я бесчувственна или жестока, или что я плохой человек?
Порой я чувствовала себя сторонним наблюдателем, который видит эмоции других, но сам их не ощущает, и познает сочувствие лишь сквозь призму чужого восприятия. Я будто бы невежда в театре, которая смеется или плачет вслед за публикой, но сама не имеет представления, как реагировать на высокопарные реплики актеров. Все эти жизненные трагедии для меня – витиеватые речи, не вызывающие во мне никакого отклика. Я не понимаю их и потому отстраняюсь, погруженная в отдаленные раздумья.
Но это не значит, что я бессердечна. Или все-таки значит?
Произошедшее до самого вечера казалось нереальным. Я до конца не осознавала, что дома больше нет. Внешний мир для меня на время стал каким-то туманным, и я была словно оглушена и контужена от разрыва снаряда; голоса доносились отдаленно, точно я находилось под водой, а все звуки были заключены на поверхности.
Эта история казалась фарсом, чьей-то насмешкой, и в какой-то момент, когда мы шли к знакомым, согласившимся приютить нас, я истерически рассмеялась. Мама укоризненно взглянула на меня, но ничего не сказала.
У нее был холодный, колкий взгляд и настолько поджаты губы, что их было почти незаметно. Постороннему человеку могло показаться, что она рассержена и не более, но я знала, чего стоит маме не расплакаться.
Джундуб плелся рядом, еле поспевая за нами, и в выражении его лица сквозила детская тревога, которую он боялся высказать. Может, ему казалось, что если спросить об этом вслух, его опасения станут реальными.
– Не бойся, Кузнечик, – шепотом сказала я. – Все будет хорошо.
– Так всегда говорят, когда должно быть очень плохо, – ответил он, не поднимая головы.
– Мы же все рядом. Когда есть кому тебя утешить, то все не может быть очень плохо, – я сжала руку Джундубу, чтобы он взглянул на меня, а когда он поднял глаза, улыбнулась ему.
– А если кто-то умрет?
От его слов внутри все упало в секундном ужасе. Откуда он знал, что такое умирать?
– Джундуб, иди ко мне, – мама протянула руку, и Кузнечик подбежал к ней. Мы встретились с мамой глазами, и она, нахмурившись, покачала головой.
Война делает всех несчастными, подумала я. Может, в этом и есть ее смысл?
Отец и Иффа шли впереди. У обоих был широкий шаг и вызывающая походка, но отец обдумывал что-то, склонив голову, в то время, как Иффа глядела из стороны в сторону, словно искала на кого скинуть груз обуревавших ее страданий.
Я не испытывала мучительных сожалений о потери крыши над головой, о том, что нам никогда больше не доведется сидеть за столом на кухне или собираться всем в гостиной; что больше не будет крепости, защищавшей нас от военных кошмаров. Дом был нашими шорами, занавесами, скрывающими всю человеческую жестокость и несправедливость. Купол разбился, и, брошенные на произвол судьбы, нам придется вступить в борьбу с внешним миром. И все же я не чувствовала ничего, кроме бешеного сердцебиения, от которого меня тошнило и бросало в холод.
Когда мы пришли к знакомым, я еще более остро почувствовала насколько там все неродное: огромные шкафы, забитые статуэтками и книгами, странные картины, полы без ковров и антресоль без одной дверцы, – эта квартира казалась неуютной и бездушной. Переступив порог, я почувствовала внутреннее опустошение и тоску по своей кровати, и с сожалением осознала, что отныне мы будем лишь гостями, лишенными собственного пристанища.
– Простите за беспорядок, мы не думали, что будут гости, – Гильяна, хозяйка дома, нервно улыбнулась, поправляя на голове платок.
– Нет у вас беспорядка, – с грустью и раздражением подумала я, – но очень неуютно.
– Слава Аллаху, что с вами ничего не случилось, – сказал муж Гильяны. Не помню его имени, да и сам он черным пятном остался в моей памяти.
– Слава Аллаху, – кивнул папа. – Я успел забрать немного денег и некоторые документы. И все же столько всего осталось погребенным!
Отец замолчал, услышав в собственном голосе отчаянье. Давно я не видела его таким подавленным. И все-таки он был полон решительности, и потому я знала… верила, что все образуется.
– Что вы собираетесь делать дальше, Аббас? Мы поможем, чем сможем, но и сами, как видишь, нуждаемся в поддержке.
Мама встала, желая оставить мужчин наедине.
– Гильяна, ты не могла бы постелить детям? – сказала она, учтиво улыбнувшись.
– Конечно-конечно! Девочки могут спать вместе наверху. Джундуб боится темноты? – Гильяна пошла наверх, и мы последовали за ней.
Позже, засыпая в чужом доме и глядя в окно на неизведанное мною небо, во мне вспыхнуло подозрение, что никто из нас не удивлен случившемуся, словно это было лишь вопросом времени: война не терпит счастливые лица.
Пару дней, что мы там пробыли, я совсем не видела отца. Он уходил засветло и возвращался, когда мы все уже спали. Как-то среди ночи я проснулась и услышала за дверью торопливые, напряженные голоса. Отец разговаривал с кем-то, и впервые я слышала, чтобы он говорил с таким отчаяньем и покорностью, словно бы в этот момент от него ничего не зависело, и вся наша жизнь была в чужих руках, способных нас спасти и способных уничтожить.
Еще до моего рождения, папа несколько лет работал в Америке, а после перебрался к брату, моему дяде, который живет в Нюрнберге. Папа остался там почти на пять лет, но вернулся обратно в Сирию. Он вернулся туда, где была его душа, где он чувствовал себя ребенком своей страны, а не навязанным приемным сыном. Он вернулся туда, где его не преследовала тень чужестранца.
Именно поэтому он не хотел бежать из страны, за пределами которой нас будет ждать лишь отторжение. Тем более у нас совсем не осталось денег, не хватило бы даже на два билета, чтобы добраться до Турции, не говоря уже о пяти. В итоге, через пару дней после того, как наш дом был разрушен, отец принял решение ехать в Дамаск, где мы смогли бы жить у бабушки. По маминому лицу было несложно догадаться о ее мнении, но она не имела право голоса.
ГЛАВА II
Дамаск
Автобус медленно отъехал, послышался металлический лязг от дребезжания двигателя, задрожали сидения, вибрацией отдаваясь в груди.
Чем дальше колеса двигались, тем дальше отдалялся город моего детства. Я смотрела, как дорога все сужается и сужается, и горизонт поглощает дома и башни, и все мое прошлое.
– Мы еще вернемся сюда, – тихо, но настойчиво сказал папа, обернувшись с переднего сидения. – Девочки, я обещаю вам, что мы вернемся сюда.
Он взглянул на нас с Иффой, потом на крошечные очертания Алеппо, и покачал головой, словно не веря своим словам, а после отвернулся и за всю поездку не проронил больше ни слова.
Пока мы ехали, я повторяла про себя, что это для нашего же блага и иного выхода у нас нет. И все-таки было в этом что-то неправильное, и сердце мое сжималось в страшном предчувствии.
– Надеюсь, ты попрощалась с этим городом – больше ты его не увидишь, – едва слышно сказала Иффа, глядя в окно.
– Почему ты так считаешь?
Она покачала головой и, не поворачиваясь, ответила:
– Не знаю, чувствую. А ты разве нет?
Иффа посмотрела на меня, и я увидела, что она плачет.
– Мы бежим от войны, только от нее не скрыться. Она нас нагонит, и нам придется уехать из Сирии насовсем. Мы будем, как все эти беженцы, понимаешь?
Голос Иффы дошел до дрожащего шепота на грани рыдания. Она не хотела, чтобы отец ее услышал.
– Папа это понимает, – с надрывом продолжила она. – Посмотри на него.
Я увидела в окне его отражение, и внутри меня словно что-то оборвалось и упало. Холодные щупальца скрутили желудок, и легкие наполнились ядом ужаса.
– Мы не будем как эти беженцы. В Европе нас не ждет ничего хорошего.
– Нас нигде уже не ждет ничего хорошего, – ответив, Иффа отвернулась.
Всю дорогу мне хотелось разрыдаться. Не отрываясь, я следила за отцом, за его взглядом загнанного зверя, смерившегося с поражением, и с каждой минутой во мне росли отчаянье и непримиримость к надвигающемуся.
Приехав в Дамаск, мы как будто попали в другой мир. Как когда идет сильный ливень, стоит выйти из-под гнета тучи, дождь мгновенно прекращается; кажется нереальным такой резкий контраст без перехода. Думается, если ты промок от ливня, то и весь мир должен, если ты истерзан войной, то и остальные не могут жить в согласии.
Я понимала, что война не во всех городах такая ожесточенная, и все же, увидев улочки и дома в целости и сохранности, как не спеша прогуливались люди, я испытала удивление вперемешку с негодованием. Как же они могут быть так спокойны?
Бабушка встретила нас радушно, но больше не было того восторженного чувства, какое бывало раньше. Кроме мамы и Джундуба, в день приезда никто из нас не обмолвился и парой слов. Столица больше не привлекала, наоборот, отвращала. В своем спокойствии она будто издевалась над военными увечьями Алеппо.
Однако позже, заглянув в потемки Дамаска, оказалось, что и у этого города есть свои шрамы. Следы от прошедших боев, истерзавших стены зданий, рассказывали о произошедшем. То тут, то там закрытые магазины с разбитыми витринами кричали о варварстве нагрянувших бойцов. Увидев размашистую роспись битвы, я вспомнила слова Иффы о том, что нам не скрыться от войны, и почувствовала тревогу.
Такой ненавистный и чужой город еще недавно, в ту секунду он показался местом обетованным, и мне отчаянно захотелось остаться.
Бабушка жила в пригороде Дамаска, около Гуты, в пятиэтажном доме, с общим длинным балконом, где она проводила почти все свободное время. Вид из окон значительно уступал нашему: не было видно ни башен, ни огней, ни даже деревьев – лишь побеленные стены другого здания.
Маленькая двухкомнатная квартирка едва вмещала нас всех. Кухня соединялась с залом, где все место занимал диван и квадратный столик, за которым мы ели. Обои в узком коридорчике и в комнатах облезли и пошли белыми пятнами, штукатурка полопалась и сыпалась, когда хлопали дверьми.
И все-таки, это было лучше, чем ничего. У нас была крыша над головой, ужин каждый вечер и завтрак по утрам. Мы не голодали, не мерзли. Мы были счастливцами.
Когда за окном не слышны крики и то отдаленная, то приближающаяся стрельба, время проходит быстрее. День за днем, неделя за неделей, – и вот мы уже так свыклись с новым домом, что Алеппо казался туманным сновидением.
Из-за войны Иффа перестала ходить в школу, но отец настоял, чтобы в Дамаске она снова начала учиться.
Мне посчастливилось окончить школу полгода назад, и теперь я помогала продавать на восточном базаре щербет и кунафу, которые так хорошо умела готовить бабушка. Она научила меня, как правильно делать тесто, когда и сколько добавлять крема, чтобы потом заливать все это сиропом. Почти каждый день с утра мы продавали приготовленные сладости, а на выходных ездили на рынок Сук Аль-Бехрамия из-за хорошей торговли. Мы просыпались раньше солнца и, приезжая туда, вставали на свою точку, подзывали прохожих и по-детски любопытных иностранцев отведать излюбленные печеные каштаны, бурак или пахлаву.
Восточный базар Дамаска немногим отличался от Сук Аль-Мадина. Все та же сутолока и суматоха, мельтешащие ослы и оборванные дети, за которыми нужно следить, как бы они что-нибудь у тебя не украли; все те же шелка, золото, шали, кальяны, мясные туши, ткани и драгоценности; такие же кричащие на разных языках продавцы, которые умело торговались и надували чужеземцев.
И все же этот рынок не был Сук Аль-Мадина.
Длинный широкий коридор здесь был освещен электрическим светом, а стен не было вовсе, вместо них – сплошные ряды лавочек и магазинов. Сук Аль-Бехрамия был базаром, а не сокровищницей Аллаха. Единственное место, в котором, казалось, закупались его жены, было сожжено, уничтожено и развеяно по ветру. Таинство детства было уже не вернуть, оно скрылось за горизонтом вместе с Алеппо.
– Ты что рот разинула? Не видишь, человек тебя ждет? – воскликнула бабушка, передавая сдачу покупателю. Я вздрогнула от ее голоса и поспешно передала мужчине соленые орешки, которые он просил.
– Если ты всегда будешь такой рассеянной, буду брать с собой Иффу. Она хотя бы болтает побольше твоего.
Бабушка покачала головой, пряча деньги. Она поправила платок и села на табуретку, а после заговорила снова:
– Распущенная молодежь нынче пошла. Все больше пытаются быть похожими на европейцев: одеваются как они, говорят как они. Уже не так усердно молятся, если молятся вообще. Молодость все простит, а старость все вспомнит, – бабушка опять покачала головой. – Не будьте подобным тем, которые забыли Аллаха и которых Он заставил забыть самих себя. Они являются нечестивцами. (Коран, 59:19)
Она взглянула на меня и улыбнулась, коснувшись моей руки.
– Но тебя-то мы воспитали как полагается, рух Альби (араб. "душа моего сердца"). Ты проследи, чтобы и Иффа не потеряла себя, в такие-то времена. Дай бог Башару отомстить за нас.
Не дожидаясь ответа, она отвернулась и стала разглядывать магазинчики напротив.
– Бабушка, скажи, – поразмыслив, спросила я, – если бы в Дамаск вернулась война, ты бы уехала из Сирии?
– Война никуда и не уходила, рух Альби. Посмотри на этих людей, – бабушка показала на инвалидов с протянутыми руками, – они бедны и искалечены. А ведь этот мужчина еще год назад покупал у меня орехи в меде, и ног у него было столько же, сколько у каждой из нас – две, а не полторы. Война прямо сейчас гуляет меж стен Дамаска. Она в наших сердцах. А пули, пули – это не война, как и снаряды, и войска, и танки. Они – всего лишь ее оружие. Но оружие безобидно, пока его не возьмет человек.
Она замолкла, разминая худые дряблые руки, потом добавила:
– Оружия я не боюсь, я боюсь человека, который его держит, но к человеку я привыкла. Так и с войной.
– Но в Европе безопасно. Нам бы позволили там остаться.
Бабушка рассмеялась своим старческим, хриплым смехом.
– Позволили там остаться, – она повторила это еще несколько раз, словно пробовала фразу на вкус. – Я хочу остаться там, где мне не нужно спрашивать разрешения. Я лучше умру на своей земле, чем буду существовать на чужой.
Ее слова взволновали меня, хотя я и не могла понять почему, но бабушка, увидев выражение моего лица, будто бы обо всем догадалась. Она взяла меня за руку, сочувственно улыбнувшись.
– Это, конечно же, не относится к вам. Вы, молодежь, подобно упавшему и укатившемуся плоду, можете пустить корни в любом месте.
К нам подошел покупатель и, хотя мне хотелось продолжить разговор, больше мы к нему не возвращались.
В один из апрельских дней Иффа ворвалась в квартиру, запыхавшаяся и лохматая, впрочем, как обычно, но взгляд у нее был взволнованный, и смотрела она прямо мне в глаза.
– Что стряслось? – спросила мама, тоже заметив ее бегающие от волнения глаза. – Опять что-то натворила?
Иффа разулась, покачала головой, отрицая, и села на диван.
– Все нормально, просто…
– Просто ты не помыла руки. Аллах любит тех, кто в чистоте себя содержит. (Сура «Ат Тауба», 9:108)
От этих слов Иффа передернула плечами, но покорно пошла в ванную. Я направилась за ней следом и встала у двери, наблюдая, как Иффа намыливает руки. Она подняла глаза и посмотрела на мое отражение в зеркале.
– Я тебе сейчас кое-что скажу, только ты не очень расстраивайся, ладно? Хотя, – Иффа ухмыльнулась, смывая мыло с рук, – с этим у тебя проблем быть не должно.
– Что случилось?
Она помедлила, прежде чем заговорить, и не оборачивалась, продолжая общаться через зеркало:
– В школе я узнала, что в Алеппо… ну, знаешь, в Алеппо вечно что-то случается, и…
– Что такое с Алеппо? Опять обстреляли?
Я выпрямилась и подошла к Иффе поближе. Дурное предчувствие холодком прошлось вдоль позвоночника. С напряжением я обдумывала, что же вызвало в Иффе такую нервозность, но она все молчала.
Наконец-то, Иффа сказала:
– Джанан, вчера уничтожили мечеть Омейядов. Нашу мечеть, не столичную.
Несколько секунд я просто смотрела на сестру, не понимая сказанного. Смысл дошел до меня медленно и ворвался в сознание болезненным фейерверком чувств.
Слова не могут причинить физическую боль, но порой они приходятся настоящей пощечиной: после них ты чувствуешь, как горит лицо, словно тебя действительно ударили.
– Что значит уничтожили? Что… что это значит, Иффа?
Она повернулась ко мне, нахмурилась, затем нервно улыбнулась, пожала плечами, опустив глаза, и лишь потом ответила:
– Минарет полностью разрушен.
Я вспомнила, какой огромной в детстве казалась это башня, как величественно она возвышалась над мечетью, и тень ее скрывала от палящего солнца. Думалось, скорее небеса рухнут, чем этот минарет.
Поистине, люди созданы разрушать.
– С тобой все хорошо? – Иффа взволнованно глядела на меня, и в глазах ее сквозило сожаление, что она обо всем рассказала.
– Да, – ответила я рассеянно. – Да, все нормально. Это всего лишь башня.
– Ты любила эту мечеть.
Я ободряюще улыбнулась Иффе, но ничего не ответила.
Весь оставшийся день я была сама не своя: мысли мои летали далеко. Я не думала о минарете, о его многовековой истории, растоптанной кучкой фанатиков, не думала о пустоте, возникшей в груди. Я не думала ни о чем, и все-таки была словно бы в трансе. Эта новость меня потрясла и – что уж скрывать – очень расстроила. Я надеялась, что все как-то образуется, а стало только хуже.
Меньше, чем через месяц, когда мы с бабушкой продавали сладости, я узнала от покупателя, что Алеппо снова обстреляли, и были разрушены многие дома.
– Можно сказать, Алеппо больше не существует, – с небрежным равнодушием, как бы между прочим, сказал покупатель.
Я улыбнулась ему, протягивая сдачу, а в это время внутри меня умирала маленькая девочка, выросшая в этом городе.
Ночью я несколько часов рыдала в подушку, пытаясь не слишком дергать плечами и не всхлипывать, чтобы никого не разбудить и чтобы никто не узнал о моих слезах. На следующий день Иффа как-то странно глядела на меня, и я решила, что она слышала, как я плачу. От осознания того, что Иффа все понимает, я почувствовала себя неловко, и разозлилась на нее. Но мы не говорили об этом, и никто не упоминал об Алеппо, будто этого города и вправду больше не существовало.
Мы прожили почти год в Дамаске, со временем свыкнувшись с положением. Денег по-прежнему не хватало, и отец брался за любую предложенную работу. С момента нашего приезда прошли зима, весна и половина лета.
В августе мама заболела. Она тяжело дышала и кашляла сухим кашлем. На неделю она слегла в постель, вставая время от времени поглядеть на спящего Джундуба.
Как-то, когда я зашла к ней в комнату принести воды, я увидела ее, склоненную над ковриком и шепчущую молитву. С тревогой я заметила, как выпирают косточки ее позвоночника, и как дрожат обессиленные руки. Она похудела не сразу, и все же я в одно мгновение заметила, как истощила ее болезнь.
Закончив молитву, мама поднялась и, присев на край кровати, увидела меня. У нее было серое, осунувшееся лицо, бледные губы стали еще тоньше, и только огромные ясные глаза говорили, что еще не все потеряно.
– Как там Джундуб? – спросила она. У меня сжалось сердце от ее хриплого болезненного голоса.
– С Кузнечиком все хорошо. Я принесла тебе воды.
Мама улыбнулась краешками губ и сделала маленький глоток.
– Мне сегодня лучше.
– Аллах услышал молитвы, – тихо сказала я, взяв ее за руку. Она коснулась моего лица и улыбнулась по-настоящему.
– Только если вы молились за меня. Ведь я молюсь лишь о вас.
Мама вдруг замолчала и с тоской посмотрела на дверь.
– Позови Джундуба, я хочу его повидать.
Она крепко взяла меня за руку и посмотрела в глаза. Какое-то время я молчала, не в силах заговорить, но потом едва слышно произнесла:
– Папа запретил ему сюда приходить.
На долю секунды ее глаза загорелись гневом любящей матери, и она хотела возразить, но сдержалась, покорно покачав головой.
– Да, он прав. Конечно же, прав. Я могу заразить Джундуба.
– К тебе хотела зайти Иффа, ты не против?
– У малышей его возраста плохой иммунитет. Ему нельзя сейчас болеть, – прошептала мама, невидящими глазами глядя в пол.
– Мама, ты слышишь? К тебе зайдет Иффа.
– Что? – она посмотрела на меня так, словно забыла, что я здесь. – Да, хорошо.
Я обняла ее, прежде чем уйти, но она, похоже, даже и не заметила этого.
Вечером того же дня Иффа вышла от мамы молчаливая и угнетенная. В мимолетном гневе, она скинула со стола все книги и, грохнувшись на пол, расплакалась.
Вскоре маме действительно стало лучше. Она начала есть, практически перестала кашлять. К ней вернулся ее стальной характер и громкий голос, но она по-прежнему чувствовала слабость. Отец разрешил Джундубу заглядывать к ней в комнату, и, наверное, это было для нее лучшим лекарством.
Мама шла на поправку, и все вроде бы стало налаживаться, пока ночью мы не проснулись от чьих-то хрипов. Не сразу я поняла, что это хрипит мама, а не умирающая собака на улице или дьявол, вылезший из адской норы – такими ужасными в ночной тишине казались эти хрипы.
Когда мы с Иффой зашли в комнату, кошмар стал еще более осязаемым. Отец сидел на коленях рядом с кроватью и удерживал мечущуюся маму. Она дергалась в конвульсиях, пытаясь сорвать с себя рубашку, кашляла, хрипела, дышала с отдышкой. Когда ее вырвало, отец велел подготовить им одежду: он собирался отвезти маму в больницу.
Настоящий ужас сковал сердце, и я задрожала от чувства, будто черная дыра разверзлась у меня в груди. Иффа стояла, закрыв рот ладонями, и плакала. Когда отец ушел с мамой на руках, Иффа начала сползать по стене. Я не сразу поняла, что она подает в обморок, но когда поняла, подскочила к ней, и начала бить по щекам. Она даже не отбивалась, продолжая рыдать и о чем-то несвязно говорить. Я ударила ее сильнее, и тогда Иффа вдруг посмотрела на меня пристальным взглядом и о чем-то спросила, но из-за ее дрожавшего голоса я ничего не разобрала.
– Все будет хорошо, – прошептала я. – Все будет нормально.
Через час папа приехал один. Не глядя на нас, он начал бегать из одной комнаты в другую, вороша все вокруг. Затем, словно только сейчас вспомнив о нас, велел всем, включая бабушку, собираться и ехать в больницу. Его голос был твердый и даже рассерженный, и мы молча подчинились ему. Джундуб, еще до конца не проснувшийся, попросился на руки к папе и, когда тот его взял, мгновенно уснул.
Все происходящее кажется кошмаром, когда страх сковывает тебя, затрудняет дыхание, сжимает органы в тугой узел, голова становится тяжелой, а ноги ватными; когда ты хочешь проснуться, но не можешь, и делаешь все, чтобы оттянуть кульминацию наихудшего, надеясь, что к тому времени успеешь очнуться. Но мы уже подходили к больнице, а кошмар все продолжался. Я боялась, что папа ведет прощаться с мамой, что кроме обездушенного тела нас ничего там не ждет.
В больнице, как и когда-то в Алеппо, туда-сюда носились медсестры и врачи, пытаясь позаботиться обо всех людских жизнях, потоком поступивших в эту ночь. Все пациенты вели себя одинаково: тяжело дышали, дергались, рвали или лежали, точно тряпичные куклы, не в силах пошевелиться. Медсестры срывали с них одежду и промывали тело водой, проверяли зрачки и давали друг другу короткие указания.
Папа отвел нас в какой-то кабинет, где на кушетке сидели еще пару человек. Он велел нам сесть и куда-то ушел. Испуганная и обессиленная от своих же нервов, Иффа молчала и иногда всхлипывала, покорно делая все, что ей скажут.
Вскоре пришла медсестра. На скорую руку она проделала все то же, что делал остальной медперсонал в коридоре. Задав пару вопросов по поводу самочувствия, она что-то вколола нам, а после побежала к новоприбывшим.
Понемногу страх отступил, и надежда несмелыми ростками начала расцветать во мне: наверняка с мамой все в порядке, ей тоже вкололи препарат от всех симптомов, и сейчас она лежит, спокойная, может, немного усталая, и ожидает, когда ей позволят вернуться домой.
Одного взгляда на вошедшего отца было достаточно, чтобы воскресший во мне страх отравил ростки надежды. Без слов мы последовали за папой, и каждый последующий шаг был тяжелее предыдущего. Хотелось упасть навзничь и разрыдаться, закрыв лицо руками.
У самой палаты я не могла заставить себя зайти внутрь. Пока я не увидела маму, она была для меня жива. Пока я не увидела ее мертвенную неподвижность, она была все еще полна энергии и сил.
– Заходи же, – немного раздраженно сказал папа, подталкивая меня вперед.
В палате горела только лампа у тумбочки; рядами стояло пять или шесть коек, на каждой из которой кто-то лежал. Когда мы подошли к маме, она приоткрыла глаза и пошевелила пальцами рук.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?