Текст книги "Изгои"
Автор книги: Алиса Чопчик
Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
– Она не может двигаться нормально, – поясняя неловкость ее движений, прошептал отец.
– Мама, что происходит? – сдерживая рыдания, цепляясь за мамину руку как за спасательный круг, взмолилась Иффа.
Мама молча смотрела на нее, но взгляд ее был затуманенный, словно она ничего не видит. Такой же взгляд был у дервишей в мечете.
– Мне сказали, что применили какое-то химическое оружие, – послышался тихий, напряженный голос отца. – Многие отравились.
– Химическое оружие? Сынок, что ты такое говоришь? – впервые за все время заговорила бабушка. Она едва стояла на ногах, опершись рукой на железные прутья койки.
Папа дернул головой, скривившись, будто от боли, и процедил сквозь зубы:
– Не знаю. Сейчас мне все равно.
Он посмотрел на маму, и в его глазах я увидела такую нежность, какую никогда не замечала прежде.
Джундуб подошел к маме и коснулся ее лица. Не дождавшись никакой реакции, он обнял ее за голову, словно все понимая, и замер так на пару минут, пока папа не тронул его за плечико, чтобы тот отошел. Бабушка шептала молитвы, которые напомнили мне заупокойные, но их нельзя слушать женщинам. Стало трудно дышать, и я вышла из палаты, чтобы придти в себя.
Я посмотрела на все эти лица в коридоре, искаженные от боли или чувства приближающейся смерти, и подумала, что мне будет все равно, умрут ли они, если мама останется жива.
Наверное, Аллах не одобрил бы мои мысли, с беспокойством решила я.
На потолке треснула штукатурка. Порой трещины принимают интересные формы. Будто художник провел ровные, аккуратные линии, пытаясь нарисовать розу, но его кто-то отвлек, и он оставил рисунок недоделанным. Я очень хорошо запомнила эти трещины. Возможно, вовремя не заметив их, меня захлестнула бы истерика.
С детства нас учили, что не нужно бояться смерти. Жизнь не кончается, окончившись. Такое вот противостояние здравого смысла с надеждой. Конечно же, надежда всегда побеждает.
Мне кажется, я похоронила маму еще до ее смерти. Я обернулась и увидела Иффу, склоненную над кроватью.
– Она не понимает, – с болью подумала я. – Она не понимает, что мама уже мертва.
Я почувствовала к Иффе такую жалость, что мне стало плохо. Я начала глубоко дышать, пытаясь не обращать внимания на запах мочи и рвоты, распространившийся по всей больнице.
От вскрика Джундуба меня окатило холодным потом, и я не заметила, как вернулась в палату и встала возле мамы, прижимая ее руки к койке. Бабушка увела Джундуба из палаты, а Иффа побежала за медсестрой, пока мы с отцом пытались усмирить последние конвульсии умирающей.
Мне казалось, что я держу не маму, а какую-то незнакомую женщину. У мамы никогда не были такие тонкие, блеклые волосы, такой безумный и бездумный взгляд; моя мама никогда так скверно не пахла. Аллах чист, поэтому он любит чистоту, так ведь? Но почему же он обрекает рабов своих на такую грязную, отвратную смерть?
Отец плакал, пока мама задыхалась в предсмертной агонии, а я все смотрела и смотрела на ее лицо, пытаясь разглядеть там остатки той, кого я любила, но кроме животного ужаса, ничего не могла разглядеть. Глаза мамы стали красными, а губы посинели, и мы почувствовали, как ее рывки начали ослабевать, а затем и вовсе прекратились. Она замерла с раскинутыми руками и открытым ртом, напоминая чучело животного, замершего за миг до своей кончины.
Мы проплакали с Иффой весь день, пока в какой-то момент я будто бы не увидела нас со стороны – обнявшихся, безутешных и содрогающихся от рыданий – и наш плач показался мне слишком громким и затянувшимся. Я словно бы получила пощечину и отрезвела. Однако боль не ушла, мне хотелось заплакать, но слезы уже не шли. Я посмотрела на трясущиеся плечи Иффы и позавидовала ее чувствительности, потому что скорбь, не находящая выхода наружу, начинает поглощать душу, оставляя за собой лишь чувство всеобъемлющей пустоты.
Похороны матери прошли как в тумане. Помню, как маму медленно омывали, как облачали в саван, так шедший ее умиротворенному лицу. Помню мольбы во время погребения, как читали такбир, поднимая кисти рук, а затем опуская к животу; как ограждали простынями могилу, чтобы мужчины не увидели оголенные части ее тела.
Позже женщины подходили к нам с Иффой, одна за другой, и говорили утешительные слова, которые совсем не утешали.
– Да позволит Всевышний Аллах стойко перенести вам утрату. Да простит грехи покойной, – говорили они.
Затем были бесконечные визиты с приготовленной ими едой, словно пища могла утолить наш голод по материнским ласкам.
Успокоение пришло ко мне, когда я решила, что это не конец, и мы еще увидимся с мамой. Сейчас она – иссушенная косточка, растворяющаяся в почве смерти, но она возродится и станет деревом, оберегающим меня, пока не придет и мое время.
Слова Иффы оказались пророческими. Кто знал, что моя младшая сестра окажется такой дальновидной? Война настигла нас, как всегда настигает правда лжеца. Лишиться дома – слишком дешевая плата, и озлобившаяся война забрала свой долг.
Смерть мамы стала для отца предупреждением: если он не увезет семью из Сирии, его дети окажутся в опасности. Когда папа узнал, что, возможно, химическое оружие применили власти, он понял, что не на кого рассчитывать, не на что уповать в этой заболевшей стране; зараза будет только разрастаться, грязь и смрад человеческих поступков станет все невыносимей, и мы рискуем утонуть в этой клоаке беспощадной войны.
Страна, так любимая нами, стала чужой и опасной. Мы больше не могли тут оставаться, просто не могли, и отец принял тяжелое решение, так безразлично воспринятое нами, детьми.
Его знакомые обеспечили нам место в лагере для беженцев в Иордании "Заатари".
– Мы будем там в безопасности, но при этом недалеко от Сирии. Мы сможем вернуться в любой момент, когда война кончится, – объяснял папа. Его глаза искрились надеждой, но понурые плечи выдавали покорность судьбе.
Отец договорился о машине, которая довезет нас в Иорданию вместе с остальными беженцами. За день до этого он ушел по делам, а нас оставил собирать вещи.
Мы с Иффой почти не разговаривали. Она была задумчивой, немного подавленной и, что самое главное, покорной. Казалось, она до сих пор не может очнуться после кошмара, что мы пережили в ту ночь.
– Я все думаю о тех мальчиках из госпиталя, – вдруг сказала Иффа.
Сначала я подумала, что она говорит кому-то другому, но обернувшись, убедилась, что
никого кроме нас в комнате не было. Я удивилась неожиданному порыву сестры открыть
мне душу, и в то же время поймала себя на неприятной мысли, что ни разу не вспоминала о той сцене в коридоре больницы; эту историю я оставила в стенах госпиталя, не желая терзать себя сочувствием понапрасну.
– Я все думаю о том, что тот мальчик умер, а всем было будто бы наплевать. Ты ушла, но я видела, как равнодушно медсестра взглянула на его посиневшее от смерти лицо. Мне даже показалось, что она рассердилась, что его нельзя там так и оставить.
– К ним поступали сотни таких каждый день, Иффа. Как же она смогла бы работать,
пропуская все через себя?
Иффа улыбнулась, но улыбка ее была похожа скорее на кривляние.
– В этом вся ты, Джанан. Другого ответа я от тебя и не ждала.
– Ты просто еще не понимаешь.
– Чего я не понимаю? – Иффа резко обернулась на стуле и выпрямилась от раздражения; ее ноздри расширились от того, как глубоко она начала дышать. – В отличие от тебя, я способна сопереживать другим людям, и это сделало меня мудрее. Так что не надо строить из себя всезнайку.
От ее слов мне захотелось рассмеяться, но я сдержалась и только с улыбкой ответила:
– Как скажешь.
– Ты смеешься надо мной, – Иффа сощурилась в подозрении, пыл ее поубавился, и с некоторой досадой она отвернулась обратно.
– И все-таки ты не поняла, что я хотела сказать, – уже спокойнее, лишь чуть повернув голову в мою сторону, сказала Иффа.
Некоторое время я молчала, ожидая, что она продолжит, но Иффа ничего не говорила, и я спросила:
– И что же ты имела в виду?
Иффа покачала головой, словно передумала говорить, но потом все-таки ответила:
– Самое страшное в войне не то, что люди воюют друг с другом, а то, что в этой ожесточенной борьбе они теряют всю человечность.
– Мы можем разводить демагогию сколько угодно, Иффа. Только от этого никому легче не станет. Война – неотъемлемая часть жизни людей, будь то борьба с самим собой или с другими.
Иффа передернула плечами и снова повернулась ко мне.
– Мама умерла! И всем все равно!
– А чего ты ожидала, Иффа? Что в Сирии вдруг прекратят войну из-за этого?
– Ты как всегда, – она покачала головой, будто в разочаровании, так и не договорив.
– Я просто не понимаю, чего ты хочешь от меня. Что ты хочешь, чтобы я ответила?
Мне хотелось сказать Иффе то, что она хочет услышать, хотелось найти с ней общий язык. С другими людьми всегда было так просто общаться, так легко расположить их парочкой улыбок и готовностью выслушать, но Иффа сама не знала, чего хотела! Она как ураган, желающий покоя, но не способный в нем существовать.
– Ничего. Я ничего не хочу от тебя, Джанан.
Иффа встала, чтобы уйти, но мой вопрос заставил ее замереть.
– Ты пожалела, что поделилась со мной своими мыслями? – от этой догадки мне стало больно. Она как-то странно взглянула на меня, словно не ожидала, что я все пойму. Иффа хотела что-то ответить, но передумала и вышла из комнаты.
ГЛАВА III
Иордания. Лагерь «Заатари»
Микроавтобус подъехал еще засветло. Из всех вещей отец разрешил взять лишь самое необходимое и то, что должно было поместиться в наш личный рюкзак. Помимо прочих нужных вещей, я взяла расческу и мамин кулон в виде полумесяца на цепочке; еще прихватила теплый свитер и запасную пару обуви.
Бабушка расцеловала нас и сказала, что будет молиться за наше благополучие.
– Возвращайтесь скорее, здесь ваш дом и ваша душа, – на прощание добавила она.
– Иншаллах, – кивнул отец, целуя сморщенные старостью руки бабушки. – Если на то будет воля Аллаха.
Помимо нас в автобусе было еще четыре человека, все мужчины. Они были угрюмы и неразговорчивы, иногда о чем-то напряженно перешептывались и смотрели в окно, словно пытались разглядеть, что их ждет впереди.
Машина ехала быстро, не останавливаясь по дороге. Чем дальше мы уезжали на юг, тем беднее становился пейзаж. Голые поля и стадо овец, неспешно идущих по выученному маршруту, да редкие деревни, кажущиеся такими спокойными, даже райскими в утреннем умиротворении природы – единственное, что придавало какое-то разнообразие скучному виду за окном микроавтобуса.
Уже через пару часов мы были на границе Сирии. Нас отделяло несколько километров от города Эль-Мафрак, а значит, и от лагеря "Заатари".
Джундуб спал на нас с Иффой. Его голова лежала на моих коленях, и я слышала, как он сопит и глубоко дышит. Его черные волосики слиплись от жары, лоб покрылся испариной, и маячка вся взмокла на спине. Всю дорогу я неосознанно поглаживала его волосы, и это приносило какое-то внутреннее успокоение.
Отец сидел впереди, разговаривал с водителем, иногда внимательно оглядывал горизонт или оборачивался к нам проверить, все ли в порядке.
В тот момент, когда я поняла, что мы больше не в Сирии, во мне что-то дрогнуло и затрепетало, точно птица, стиснутая в руках. И подобно птице, заключенной в тисках, это что-то билось во мне и боролось, пока не затряслось в отчаянье и не умерло.
– Кто мы теперь? – спросила я себя. – Всего-навсего беженцы, безликие, безымянные для всех остальных – лишь еще четверо ртов, которых придется кормить? Или мы все еще люди, спасающиеся от войны и имеющие право на достойную жизнь?
Лагерь был расположен в пустынной зоне, где кроме песков и знойного ветра ничего нет. «Заатари» издалека походил на рой белых муравьев или на причудливую конструкцию, созданную ребенком, хаотично расставившего игрушечные контейнеры.
Когда говорили об этом лагере, я представляла небольшое скопление палаток и около сотни людей, по вечерам собирающихся для молитвы. Но "Заатари" был не просто лагерем – он был городом, обособленным, нуждающимся городом-попрошайкой; полноценной маленькой вселенной, вобравшей в себя все многообразие изгоев, выброшенных на берег скитальческой жизни. Пакистанцы, иракцы, иранцы и, конечно же, сирийцы – все они нашли свой жалкий остров мира и безопасности.
Здесь жили и умирали, рожали детей, строили бизнес, создавали семьи, покупали и продавали вещи. Целая жизнь кипела и бурлила среди этих полуразвалившихся, раскаленных от солнца железных вагончиков.
Тут были пекарни, госпитали, парикмахерские, супермаркет, где все продукты выдавались бесплатно – это особенно не укладывалось у меня в голове, и я очень долгое время выходила из супермаркета, оглядываясь, точно воришка, ожидая, что меня сейчас остановят.
За территорией лагеря можно было заметить небольшие населенные пункты. Там жили беженцы, ушедшие из лагеря. Они соорудили палатки из пластика, бумаги и картона и закрепили все это палками. Как и в Заатари, чтобы выжить, люди работали, создав свою инфраструктуру. Еще один городок обездоленных и отверженных.
Как только мы приехали, нас отправили на регистрацию, и нам пришлось в течение часа простоять в душной маленькой комнатке первичного приема, где женщины, усталые и равнодушные, задавали вопросы новоприбывшим, заполняя анкеты на ноутбуках. Позже мы сдали тест на туберкулез, после которого официально стали жителями лагеря «Заатари».
Нам выделили вагончик, где уже жили мужчина с беременной женой. Там едва хватало места для них двоих, а с нашим переездом не осталось совсем. Уголок, где можно было готовить, и пару матрацев в другом углу, – вот и все, что там умещалось.
Когда мы только подошли к нашему новому жилью, из желтого вагончика вышел высокий мужчина, вытиравший полотенцем руки. Он сощурился от ветра или солнца и оглядел нас. Потом протянул руку отцу и произнес:
– Ассалам алейкум.
– Ваалейкум Ассалам, – ответил папа, принимая рукопожатие. – Аббас.
– Закхей, – кивнул в ответ сосед.
– Салям, – кротко улыбнулась соседка, выйдя следом.
– Это моя жена, Рашида, – произнес Закхей.
Отец с мужчиной остались на улице о чем-то разговаривать, пока мы с Рашидой зашли внутрь, чтобы осмотреться и разложить вещи.
– Надеюсь, лагерь придется вам по душе, – уже более уверенно улыбнувшись, сказала соседка. У нее был низкий и ласковый голос, каждое движение выдавало женскую покорность, но при этом она не была лишена некоторого достоинства и даже гордости. Я сразу поняла, что Рашида была нежной, послушной женой, знающей себе цену.
– Здесь хоть и безопасно, но неимоверно скучно. Жизнь монотонная и регламентированная, прямо как у меня в детстве, – продолжала она.
Рашида улыбнулась еще шире, поглаживая живот, потом спохватилась и добавила:
– Располагайтесь. Места здесь немного, я постаралась убрать все лишнее, чтобы вам было, где развернуться. Я так переживала, какие у нас будут соседи. Знаете, люди разные бывают. Слава Аллаху, вы кажитесь мне очень милыми.
Мне нравились наши соседи.
Рашида, немного располневшая от беременности, оказалась уравновешенной, мудрой и доброй женщиной. У нее были большие карие глаза и золотистые волосы, по обыкновению заплетенные в косу. Она относилась к нам с Иффой и Джундубом с материнской теплотой, всегда улыбалась, когда мы заходили в вагончик, позволяла бездельничать в особенно жаркие дни, беря готовку на себя.
Закхей, ее муж, держался с нами более равнодушно, но у него была приветливая улыбка и заразительный смех. Он подолгу разговаривал с отцом, всякий раз чуть развалившись на стуле, махая руками и склоняя голову набок, когда был не согласен.
Соседской паре было за тридцать, но они оба создавали впечатление цветущих подростков, находящих поводы для солнечных улыбок даже в самые пасмурные дни.
Рашида и Закхей жили в Дараа, но их дом был разрушен, как и наш в Алеппо. Они пробыли уже два месяца в лагере, прежде чем приехали мы. Сначала они жили на сбережения, но к этому времени деньги закончились, и только сейчас им пришлось в полной мере ощутить, что значит жить на пособие для беженцев.
Хоть мне и сложно было себе в этом признаться, но еще в Сирии лагерь казался оазисом, местом, куда окровавленные щупальца войны не смогут до нас добраться. Я хотела наконец-то вздохнуть и расслабиться, чтобы душа моя отдыхала в умиротворении, а не билась в страхе. И поэтому, когда отец решился туда переехать, комок радости и облегчения на мгновение сжал мое горло.
Как и всегда, ожидания разбились об острые скалы реальности. Лагерь оказался лишь еще одним испытанием.
Из-за экономии электричество давалось попеременно. Оно бывало с семи утра до трех ночи, но из-за частых перебоев по вечерам мы сидели в темноте: порой не было денег даже на спички, а в супермаркете, где все было бесплатно, они были настолько плохи, что не горели.
Зачастую в супермаркете продавали товар, вышедший из срока годности. Иффу это особенно возмущало.
– Разве мы собаки?! – говорила она. – Почему они относятся к нам как к отбросам общества? Будто бы мы сами хотим сидеть у кого-то на шее!
Двадцать динаров в день – вот и все, что мы получали. Этого хватало лишь на то, чтобы не умереть с голоду. Наша еда была еще более скудна, чем в самые тяжелые дни в Дамаске. Рис теперь считался деликатесом, хотя раньше мы могли готовить его каждый день.
В Заатари было грязно, шумно и плохо пахло. Запах немытых тел, запах бедности и отходов пропитал собой весь лагерь, впитался в кожу его жителей, стал неотделим от беженцев. Люди, упавшие на дно, или думающие, что упали, теряют всякую чистоплотность. Не принимая вагончики за свои дома, жители Заатари не убирали в них, и мусор выбрасывали прямо на улочки. Точно капризные дети, обиженные на родителей, они вели себя вызывающе и неблагодарно, принимая всякие подачки от государств с пренебрежением.
По утрам, чтобы умыться, нам приходилось по полчаса идти к единственному на несколько "кварталов" крану с водой. Вода была такой ледяной, что ныли зубы и будто бы даже кости. Из-за пыли, поднятой извечным ветром, умываться нужно было каждый час. Иногда казалось, что мои легкие наполовину заполнены песком.
И все-таки первое время мне здесь нравилось. Некоторые вагончики были разрисованы: на одном изобразили цветы, небо и солнце, на другом – какое-то животное. Кто-то даже посадил небольшой сад. Он всегда приковывал взгляд, когда я проходила мимо.
На центральной улице работали магазинчики, где можно было отыскать почти все, что угодно: начиная с одежды и заканчивая электроникой. Не спеша прохаживаясь мимо лавочек, я вспоминала о рынках Сук Аль-Мадина и Сук Аль-Бехрамия. Несмотря на широкий выбор, все это было лишь жалким подобием сирийских базаров. В Заатари не было того волшебства, той позолоченной обертки, с какой сирийцы преподносили все, что продавали.
Единственное, что на этом базаре заставляло сердце замирать в восхищении, была лавка с картинами войны и людей в Сирии. Я подолгу стояла около них, разглядывая каждую деталь, покрытую слоем пыли после песчаной бури: как в уголках потрескалась краска, поблекла и выцвела на солнце; как серые, грязные лица изображенных жителей от песка стали белыми и неживыми, – словно в страхе убегающие мертвецы очнулись от грохота снарядов.
Временами я останавливалась у какого-нибудь вагончика, присаживалась на стул или садилась на землю и, пытаясь придти в себя от жары, вспоминала Сирию. В моих воспоминаниях Алеппо и Дамаск слились воедино: старые дома, с покосившимися крышами и оконными рамами; шумные рынки, бегающие дети; едва уловимый, но вездесущий аромат истории детства, заключенной в стенах родных городов.
Я глядела на эти пыльные железные контейнеры – ничтожные попытки создать собственный уголок – и с отчаяньем думала о том, что нет ничего страшнее союза судьбы и времени, когда они словно бы сговариваются разрушить твою жизнь. Судьба, насмехаясь, оборачивает планы и надежды в химеру, а время не позволяет вернуться назад, продолжает неумолимо двигаться вперед, не давая права на ошибку.
В лагере было много боевиков Свободной Сирийской армии, приезжающих в Иорданию поправиться от ранений, чтобы затем вернуться в Сирию воевать. Обычно у них были серьезные, угрюмые лица – лица людей, не забывающих, что придется вернуться на родину, ставшую тлетворной для всякого человека.
Как-то боевики проходили рядом с нашим контейнером. Один из них был ранен и прихрамывал, но помощи не принимал. Он кое-как дошел до конца улицы и обессиленный сел на пол, опершись на стену вагона, потом разорвал ткань и крепко завязал ею ногу. Его руки дрожали, и весь он был бледный и измученный. Закончив с ногой, некоторое время он пытался отдышаться, а потом вдруг заплакал.
К нему подошел другой мужчина и сел рядом с ним. Он похлопал товарища по плечу, но тот продолжал плакать, и плечи его тряслись, и ткань, которой он завязал ногу, пропиталась его кровью. И в тот момент, глядя на этих двух мужчин с оружием и боевыми шрамами, которые дрожали и плакали, война обернулась для меня чем-то совсем иным.
Разглядывая этого сурового, обросшего щетиной, грязного и изнеможенного военного, война стала казаться мне особенно бессмысленной, никому ненужной и в то же время необратимой.
Отголоски ее дьявольской природы дошли и до Иордании. Куда бы мы ни пошли, она шла за нами. Может, война была заключена в нас самих?
В один из очередных невыносимо жарких дней мы с Рашидой сидели под козырьком нашего вагончика и, обмахиваясь оборванным картоном, смотрели на пыльные улочки лагеря, на то, как прохаживаются люди, неизменно куда-то направляющиеся. Я успела позабыть вид прохожих, которые вышли просто прогуляться: в лагерях такого не встретишь.
Рашида была печальней, чем обычно. Она молчала и будто бы о чем-то сосредоточенно думала, смотря вдаль неосознанным взглядом.
– Это я предложила Закхею уехать из Дараа, – вдруг заговорила Рашида. Она продолжала прожигать горизонт ничего невидящими глазами. – Наш дом разрушили, и мы сидели на крыльце, будто ожидая, что что-то изменится. Я все еще не могла поверить, что это с нами происходит. В небе, вертясь, проносились мимо снаряды. Чувствуя, как апатия и отчаянье одновременно разрастаются во мне, я вдруг вспомнила историю, которую узнала еще в детстве от бабушки.
Она рассказала мне легенду о прекрасном городе, который находился среди пустыни на Аравийском полуострове. Эту пустыню называли "Середина пустой луны" – такой безжизненной и унылой, наверное, она была. Однако, несмотря на это, город процветал, и его богатству и красоте завидовали другие города. Его жители возомнили себя богами, их высокомерию не было предела. Они позволили себе наглость надеяться на то, что город будет жить в веках. Но они ошибались: даже города смертны. Пустыня в один миг погребла все их величие.
Рашида помолчала некоторое время, в задумчивости поглаживая свой живот, потом с придыханием добавила:
– И тогда, глядя на то, как снаряды с визгом пролетали над головой, я вдруг подумала, что эта война – середина пустой луны, и мы будем погребены ее смертельными песчаными объятиями.
Она покачала головой и нахмурилась, словно не соглашалась со своими размышлениями.
– Когда Закхей начинает рассуждать, кто виновник всему этому, что это за злодей такой, я начинаю так злиться!
– Почему? – тихо спросила я. Рашида вздрогнула, будто забыла, что говорит вслух, и испугалась, что кто-то подслушал ее сокровенные мысли.
– Не знаю, – в итоге ответила она. – Возможно потому, что в войне никто не виноват и виновен каждый.
Рашида молчала, обдумывая что-то, а затем неожиданно заговорила опять:
– Деньги на Европу – единственная ниточка, что держит нас в этом месте. Шанс на нормальную жизнь. Отложенной суммы едва хватит, чтобы заплатить контрабандисту, что проведет нас в Египет, но пройдет время, и мы соберем.
– А как же Сирия?
– Сирия, – Рашида улыбнулась. – А Сирия никуда не денется. Если Закхей не захочет в Европу, или мы не сможем накопить, мы вернемся в Сирию, не дожидаясь конца войны.
Услышав это, я так удивилась, что просто уставилась на Рашиду. Она, заметив мой взгляд, улыбнулась.
– Это звучит так безумно? Что ж, наверное. Там осталась бабушка Закхея, не захотела уезжать. Раньше я не понимала ее сумасбродное решение остаться, но теперь… Когда-нибудь ты поймешь нас. А если не поймешь, – Рашида вздохнула и снисходительно улыбнулась, – то оно, наверное, и к лучшему.
В соседнем контейнере жила семья, приехавшая еще задолго до нас. Двое мальчишек часто забегали к нам попросить что-то из мелочевки: пару спичек или сухую тряпку без дыр. Одному мальчику было девять лет, другому – двенадцать; был у соседей еще один ребенок, еще один сын, которому едва исполнилось два – он всегда сидел на руках у матери. У них были шумные, надоедливые дети, но привыкшие к бедности и жизни на грани нищенства.
Среднего из них звали Али. Он прослыл наглым, энергичным мальчиком, не чурающимся попрошайничества и мелкого воровства. С лохматыми смоляными волосами, пухлыми искусанными губами и кожей, не то загорелой от иорданского солнца, не то смуглой от природы или потемневшей от пыли и грязи, – он был везде, и нигде одновременно. Когда Али звали помочь, он исчезал, но в самые неподходящие моменты вдруг появлялся, мельтешащий, говорливый и любопытный.
Старший сын, Идрис, создавал впечатление благоразумного, умного не по годам и самоуверенного мальчика. Казалось, Идриса не волновала его поношенная, превратившаяся в лохмотья одежда; безжалостная война и оскудевшее за несколько лет сострадание соседних стран и стран Европы не беспокоили повзрослевшее детское сердце. В отличие от Али, он не опускался до воровства, но прекрасно знал о делах младшего брата, более того, поощрял и помогал продавать награбленное. Бегающие воробушки, подрастающие мошенники – и все-таки еще дети.
Джундубу они нравились. Со щенячьим заискивающим взглядом издалека наблюдал он за их разговорами и незаконными играми, – маленький человечек, не понимающий, что тянется не к ангельским собратьям, а стремиться в объятья дьявола, потомка непрестанных лишений.
Наблюдая за исхудалыми, немытыми и босыми детьми, бегающими туда-сюда с отупевшим взглядом, я испытывала возрастающее беспокойство и отвращение к будущему, останься мы в Заатари. Я боялась, что через пару лет и Джундуб будет вот так вот бегать – беспризорный ребенок, затерявшийся среди отверженных и неприкаянных беженцев, никому ненужный и всеми презираемый.
Я видела, как на нас смотрели приезжающие время от времени журналисты. Более опытные репортеры обросли "коркой" равнодушия. Точно роботы, они снимали сюжет, не пропуская его через себя, с безразличием обводили глазами людей и их беды, и таким же бесстрастным голосом сообщали о чужих смертях, слезах и утратах. Молодые же репортеры, фотографы и операторы, не привыкшие видеть подобную жизнь воочию, оглядывали лагерь и нас, его жителей, с жалостью и отторжением, а некоторые и с явной неприязнью.
И для самых сочувствующих мы были всего лишь людьми второго сорта. Чего уж там таить: даже сейчас, так внимательно выслушивая мою историю, в первую очередь вы видите во мне мусульманку, а не человека.
Предрассудки сильнее разума.
Желая хоть как-то прокормить семью, отец договорился с хозяином лавки с электроникой заменять его по утрам и вечерам. Закхей тоже подрабатывал, а Иффа ходила в школу. Целыми днями мы с Джундубом и Рашидой были одни. Я помогала прибираться и готовить, но большой помощи от меня не было. Впервые мне было нечем заняться, и я чувствовала себя бесполезной. Отцу платили мало, совсем копейки, и я решила продолжить дело бабушки: начала готовить сирийские сладости – деликатесы для жителей лагеря.
К концу сентября вместе с боевиками на машине приехали два журналиста. Между собой они говорили на немецком, но знали и арабский. Выпрыгнув из кузова и по-приятельски попрощавшись, журналисты забрали свои рюкзаки и начали прохаживаться по улице с ребяческой улыбкой, но взгляд их был серьезный и проницательный. Они смеялись и вели себя так, словно относятся ко всему с иронией, но стоило им заговорить с женщиной, потерявшей ребенка, или с бывшим военным, ставшим калекой, как их голоса становились твердыми, а каждое сказанное слово – осторожным и обдуманным.
В день их приезда они подошли к столику, на котором, под клеенкой, лежали приготовленные мною сладости.
Один из журналистов был высокий, широкоплечий, но худощавый мужчина, с темно-русыми волосами и неправдоподобно голубыми глазами. У него была некрасивая улыбка, но низкий, искренний смех, исходивший откуда-то из груди. Его товарищ доходил ему до подбородка, но при этом был коренаст и неповоротлив, и глядел исподтишка, будто пытался с помощью одного взгляда выведать все секреты.
– Салям, – улыбнулся высокий журналист.
– Свежие у вас сладости? – спросил второй.
– Сегодня утром пекла, – кивнула я, пытаясь не смотреть в его сощуренные, пытливые глаза.
– А из каких продуктов они приготовлены? Не из купленных в магазине от Всемирной продовольственной программы? – продолжал журналист, что ниже ростом. – Будто неясно, что там за качество, – на немецком обратился он к коллеге.
Мой немецкий оставляет желать лучшего, и все-таки немного я его знаю: раньше дядя привозил детские книги из Германии, с глянцевой бумагой и такими яркими рисунками, что мы с Иффой часами разглядывали их.
– Так что насчет продуктов? – нетерпеливо переспросил журналист. – У вас тут такая жарища! Наверняка все уже испортилось.
– Оставь девушку в покое, – рассмеялся другой. – Не обращайте на него внимания. Меня зовут Тильман, моего друга зовут Костя. Он сегодня просто не в духе. Давно вы тут живете?
– Полтора месяца, – ответила я.
– А где вы жили до этого?
– В Алеппо.
Журналисты переглянулись между собой, я заметила, как в волнении Тильман подошел ближе, и взгляд его стал таким же проницательным, как и у его друга.
– Где твои родители? С ними можно поговорить?
В ту секунду я вдруг почувствовала себя оскорбленной. Словно два шакала, заметившие добычу, они решили сделать на нашей истории очередной сюжет. На самом деле им было все равно, что нам пришлось испытать, главное поведать еще одну трагедию, – новая попытка заработать деньги и славу на чужом горе.
– Нет, нельзя, – ответила я, стараясь унять дрожь в коленях. Сердце билось в груди, стало вдруг жарко и холодно одновременно.
– Почему? Они погибли? – заговорил Костя, пытаясь поймать мой взгляд.
– Нет.
Он хотел спросить что-то еще, но Тильман перебил его:
– Как тебя зовут?
Некоторое время я смотрела на него, потом опустила глаза и стала мять клеенку, после назвала свое имя, но он не расслышал, и тогда, уже громче, я ответила:
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?