Текст книги "Под опекой"
Автор книги: Амели Кордонье
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
* * *
Жить так, не зная, кто на нас донес, делать вид, будто ничего не случилось, встречаясь с соседом на лестнице или теснясь в лифте под его инквизиторским взглядом, невозможно. Я бы хотела, я пытаюсь, но не получается. Это выше моих сил. Я не могу выглядеть равнодушной, даже прячась за темными очками. Не могу естественно поздороваться. Мне приходится выдавливать из себя «здравствуйте», а произнеся слово, я всякий раз ломаю голову, не Иуде ли пожелала здоровья. И сейчас, три года спустя, я еще задаюсь этим вопросом, когда пишу. На что же похож этот ворон, который позвонил? Может быть, как раз на ворона из фильма Клузо [6]6
«Ворон» – классический фильм в жанре нуар, снятый Анри-Жоржем Клузо в 1943 г.
[Закрыть]. Я как будто слышу его карканье, щелканье клюва над нашими головами. Черные перья, отпечатки лапок, я ищу следы и вижу их повсюду. Будь то анонимные письма или звонки, в сущности, демарш тот же, не так ли? Я плохо себе представляю, чтобы кто-то из родных или друзей снял телефонную трубку, чтобы донести на нас, можно также исключить и коллег по работе: и моих, и Александра мы много месяцев видели только в зуме. Так что я возвращаюсь к соседям, которых мы заподозрили с самого начала. Один незаметный сосед наверняка набрал 119, хотя я по-прежнему не знаю, кто из них спит в тепле за закрытыми ставнями. Три года назад я подозревала всех жильцов дома. Видела скрытого стукача в каждом из них, невольно наблюдая за их поведением и мысленно комментируя его нон-стоп. Я сканировала в голове их жесты, анализировала их черты, повадки, манеру говорить со мной, тон, которым они желали мне хорошего дня, пыталась расшифровать и их молчание, дистанцию, которую они держали, встречая меня в холле, расстояние, которое оставляли между нами, когда мы пересекались на лестнице или у входной двери, даже их манеру придерживать ее, вытянув руку, кончиками пальцев, как будто прячась за ней, или, наоборот, громко хлопать, завидев меня. Никто с тех пор не переехал, даже мы, так что я и сегодня продолжаю разбирать по косточкам любое пожатие плеч или движение бровей. Я хочу истолковать все, потому что во всем есть знак. Во всем есть смысл. Приветствия кажутся мне натужными, лица замкнутыми, враждебными. А если кто-то мне улыбается, в улыбке чудится фальшь. Я как будто играю в Клуэдо. Да, именно так, Поместье Тюдоров перелетело из Англии во Францию и приземлилось в 15-м округе Парижа. Кто донес на мадам Кордонье? На каком этаже, в какой квартире и с какого телефона имел место донос? В доме шесть этажей, по две квартиры на каждом, за исключением последнего, где помещаются четыре комнаты для прислуги, и четвертого, где живем мы в сдвоенной квартире, перепланированной предыдущим владельцем. Итого восемь подозрительных жилищ. Сразу исключим студентов из комнат для прислуги, которые меняются каждый год, и жильцов с первого этажа. Старый добрый доктор Бек вообще здесь не живет, и я плохо себе представляю, чтобы очаровательные молодые супруги звонили 119, когда их младенец надрывается целыми днями, да и ночью не всегда спит в свои полтора года. Признаем невиновной и старушку с шестого, глухую как пень, несмотря на слуховой аппарат. На втором этаже квартира справа пустует, в ней идет бесконечный ремонт, а слева живет одинокая архитекторша, днюющая и ночующая на работе. Вряд ли это она. Итак, остаются Моргана и Бершоны на третьем. Мишель Норман и Дюшаны на пятом. Но у Дюшанов железобетонное алиби: их не было здесь в марте, они отсиживали карантин за городом. Или они позвонили из Солони? Нет. Они к тому же вернулись загорелые, довольные, отлично отдохнувшие на этих, как они говорят, каникулах. Оправдаем их тоже. Дети были правы с самого начала, подозреваемых только трое: Моргана, Бершоны и Мишель Норман. Не выглядел ли Мишель Норман смущенным еще сегодня утром? А Моргана вчера – не нарочно ли уткнулась в почтовый ящик в тот самый момент, когда я вошла?
* * *
Я решила не говорить о вызове никому, кроме мамы и Жюльетты. Не хватает духу и, главное, стыдно. Но мне звонит моя издательница, и я не выдерживаю. Твой «Волк» – крепкий орешек, знаешь ли, радостно сообщает она. В первый карантин мы много смеялись по телефону. Я шутила насчет проклятья вторых романов, а Од была так любезна, что не находила мои шутки глупыми. Мы вроде бы все предусмотрели по поводу этой книги, даже то, что меня сочтут расисткой, это очень меня тревожило. Только об одном мы не подумали: что книжные магазины закроются через четыре дня после ее выхода. Од, наверно, удивляется, что хорошая новость меня как будто не радует. Как ты, все в порядке? – беспокоится она. Я слышу свой ответ Не вполне, позаимствованный из мультика про Калимеро. Говорю, что проклятье продолжается, что в самом деле где-то прячется волк, что эта книга приносит несчастье, сглаз, порчу, называй как хочешь. Я рассказываю ей все, и она не может опомниться. Она в свое время помогла мне шаг за шагом выстроить историю этой женщины, которая тронулась умом, обнаружив, что у ее сына черная кожа, а значит, и она сама черная, какой бы белой ни казалась с виду, и погрузилась с ней вслед за мной в пучину ее отчаяния. Она никогда не говорила, что это я схожу с ума. Ни когда моя героиня видит своего ребенка тараканом, в параллель с «Превращением» Кафки, ни даже когда по моей воле она накладывает бедному малышу грим и кутает его с головы до ног, чтобы скрыть потемневшую кожу. Од никогда не думала, что я спятила. По выходе книги ее позабавило, когда один читатель спросил меня, как я могу писать такие ужасы ночью и сразу, без перехода, спокойно заниматься детьми, готовить им бутерброды с утра как ни в чем не бывало. Потом, когда Макрон наконец объявил, что книжные не менее важны, чем магазины инструментов, и их вновь открыли после нескольких месяцев закрытия, Од написала письмо книготорговцам в поддержку «Волка», пострадавшего от ковида. В этом документе меня зацепила одна фраза: «Амели Кордонье – лучезарная женщина, в которой скрывается очень мрачная авторка». Что тебя шокирует, это просто значит, что ты прикольная, смеялся Габриэль. Я поделилась с Од, что формулировка меня задела, но вынуждена была признать, что это правда, и мы тоже посмеялись. Сегодня я не слышу смеха Од в трубке. Кто-то подозревает, что я мать, дурно обращающаяся со своими детьми, – нет, решительно, в этом нет ничего смешного. Невозможно. Невероятно. Полный бред. Не переживай, тебе не в чем себя упрекнуть, все уладится, успокаивает она меня, вешая трубку. Не прошло и часа, как она перезванивает: она позволила себе позвонить Лоре Х., потому что дело все-таки серьезное. Лора Х. – адвокат, я пошлю тебе ее координаты, она лучший в Париже специалист по уголовному праву, так что позвони ей, чтобы все шансы были на вашей стороне. Я благодарю Од и отключаюсь. Ее слова бьются в моей голове. От выражения, которое она употребила, я цепенею. Если надо постараться, чтобы все шансы были на нашей стороне, это значит, что есть риск. Даже опасность. Но о каком риске и о какой опасности идет речь? Потерять моих детей? Я говорю моих, как будто родила их сама по себе, как будто письмо не касается и Александра. Я говорю моих, потому что мое имя фигурирует в письме, а не его. Потому что я чувствую, что целят в меня. Лично. У меня такое чувство, что это меня хотят наказать, ославить, это я негодяйка, я виновата во всех грехах. Что будет, если их отнимут у меня? Кому их отдадут? Мне вспоминается цифра, вычитанная в Le Monde, от которой у меня кровь застыла в жилах: 350000. Это количество детей, попавших под меры защиты детства. 350000! До меня даже не доходило, как это много. Я набрала в Google город 350000 жителей и обнаружила, благодаря сайту Insee, что в Ницце было 345528 в 2019 году. Яркий свет Юга открыл мне глаза. Достаточно представить на минутку, что Ницца населена исключительно детьми и все нуждаются в мерах защиты. Но этого мало. 350000–345528 = 4472. Надо еще добавить 4472 ребенка для ровного счета, 4472 несчастных ребенка, которые плачут, которым страшно. Что с ними делать? Есть выход: доверенная третья сторона. Это выражение в статье из Le Monde меня зацепило. Я знаю третье лицо, третье сословие, третьи страны, но никогда не встречала доверенной третьей стороны. В статье объяснялось, что это лицо, которому доверяют ребенка, чтобы не помещать его в учреждение. Человек близкий, свободный и, полагаю, не слишком загруженный работой. Для нас лучшим вариантом была бы моя мама. Кто же еще? Дети ее обожают. А отец, конечно, согласился бы. Да, но тогда им надо переехать в Париж, покинуть свой красивый дом на прекрасном солнечном Юге. Или наоборот: поселить детей у них, сменить им школу, все начать с нуля. Но судьи наверняка будут против. Если верить статье в Le Monde, поместить ребенка к третьей доверенной стороне удается редко. Только в 7 % случаев. Значит, Лу и Габриэль пойдут в приемную семью… И им будет плохо. А может быть, и нет. Может быть, какая-то женщина позаботится о них вместо меня. Даже лучше меня. И может быть, со временем дети забудут меня и станут звать ее мамой, как в «Настоящей семье», чудесном и страшном фильме Фабьена Горжа с Мелани Тьерри. Нет, я схожу с ума! Воображаю себе вещи, каких и представить не могла еще час назад. Меня спасает телефон. Это Лора Х. Я рассказываю ей про письмо, про разговор с мадам Трагик и назначенную встречу. Ухитряюсь не сбиться, но, когда уточняю дату встречи, голос у меня срывается. Завтра. Встреча уже завтра. Лора успокаивает меня: если встреча назначена Защитой детства, это хороший знак. Это значит, что судьи дело пока не касается. Наверняка это простая формальность. Социальные помощницы обязаны встретиться с вами, потому что поступил сигнал. Лора Х. хвалит меня за естественную реакцию и признание полезности номера 119, за честный ответ, что да, карантин был трудным периодом, ведь он был таким для всех семей, для семьи мадам Трагик наверняка тоже. Она не спрашивает меня, кто мог на нас донести, нет, она спрашивает почему. Но я не понимаю ее вопроса. Я слышу только тот, другой, который так и крутится у меня в голове, и, опустив голову, отвечаю. Я двигаюсь в своих подозрениях вширь и вглубь, теряю почву под ногами, тону в теориях заговора. Излагаю мои измышления о соседях, и мой непогасший гнев разгорается, удаляя меня от темы. Я хотела разыграть карту лаконичности – увы. Я вываливаю все скопом: про ночную жизнь Морганы, несовместимую с нашими ранними завтраками, запретные шарики Лу, которые стучат по полу, ее истерики и слезы, рэп Габриэля, раздражающий Мишеля Нормана, и потолок Бершонов, который будто бы дрожит. Я выплескиваю все вперемешку, и получается немыслимая каша. Лора делает вид, будто глотает ее, но, когда я виню окаянные бумажные стены нашего старого дома, останавливает меня. Ладно, я поняла, безапелляционно перебивает она и произносит: Послушайте меня хорошенько, сразившее меня наповал. Все, что вы мне рассказали, Амели, ни в коем случае не надо им повторять. Твердость ее голоса впечатляет. Это уже не совет, это приказ. Приказ адвокатши, которая предостерегает свою клиентку, не давая ей вставить слова, потому что дело срочное и нельзя наделать глупостей. Не может быть и речи о том, чтобы рассказывать это завтра. Виновата всегда «Икея», если вы понимаете, что я хочу сказать. Нет, не понимаю. Ну, родители, вызванные на допрос по поводу дурного обращения, всегда обвиняют недостаточно крепкие стены. Понимаете? Да, теперь понимаю. Так что не говорите ни о вашем старом доме и плохой звукоизоляции, ни о соседях, нетерпимых к шуму. Говорите о вас, только о вас, и по идее все должно бы пройти хорошо. Условное наклонение, ее по идее: все саднит мне в этой фразе, призванной меня успокоить. И в следующей тоже. Все будет хорошо, не надо слишком портить себе кровь. Не слишком – это значит, что есть о чем волноваться. По крайней мере, немного.
* * *
Александр делает вид, будто все в порядке, но меня не проведешь. Ночами я слышу, как его зубы живут своей жизнью, разжимаются наконец и скрежещут, скрежещут. Сегодня вечером я знаю, что он на взводе. Из-за разговора с адвокатом, который я ему пересказала, как только он пришел. Воздух наэлектризован. И я лавирую, чтобы избежать взрыва. Прошу его налить нам вина, пока я закончу с ужином, а детям предлагаю кока-колу, которую купила в порядке исключения для праздничного настроя, я ведь тоже делаю вид. Я как будто расслабилась, даже не беспокоюсь о завтрашней встрече. Потом мы садимся за стол, и Лу в своем репертуаре. Она опрокидывает свой полный до краев стакан и, пытаясь его поймать, смахивает со стола стакан Александра. Лужи на столе, на полу, разумеется, прости-прости, Лу рассыпается в извинениях, что не мешает газировке и красному вину расплыться пятнами на пиджаке и брюках Александра, которые я только что получила из химчистки. А он-то как раз собирался надеть завтра свой элегантный костюм достойного отца семейства, соблюдающего чистоту, чтобы впечатлить социальных помощниц… Александр в ярости отталкивает стул и бежит в кухню, чтобы попытаться все это смыть. Трет, трет, трет! Впустую. Пятна уже въелись в ткань, не смоешь. Эта диетическая кола, смешанная с бордо, стала каплей, переполнившей чашу. Александр выплескивает все напряжение, копившееся три недели, выпускает по малышке очередь бранных слов, обзывает ее так и этак, неуклюжей, негодной и даже несчастной идиоткой, ты это нарочно или как? Следом он набрасывается на меня, когда я велю ему успокоиться, и на Габриэля, который поспешил на помощь, а потом вскочил из-за стола и хлопнул дверью своей комнаты. Несмотря на весь этот скандал, Лу не протестует. Пальцем не шевелит, ухом не ведет. Не плачет, даже не моргает. Сидит на стуле очень прямо и внимательно смотрит на свои руки, аккуратно сложенные на коленях, на протяжении всей сцены, ждет, когда отец замолчит, на что уходит время, а когда он перестает наконец изрыгать эти мерзости, бог весть откуда взявшиеся, когда наконец закрывает рот раз и навсегда, смотрит ему прямо в глаза, просто смотрит несколько секунд, показавшихся мне бесконечными, а потом строгим, даже ледяным тоном, какого я у нее никогда не слышала, говорит нечто, недоступное пониманию. Мы и не понимаем. Ее слова, хоть и совсем простые, не доходят до наших мозгов. И Лу повторяет, очень спокойно. Яснее нам не становится, и тогда она добавляет новое слово: завтра. Завтра въезжает в скажу, которое в свою очередь въезжает в тете и с разгона въезжает в нас, готово дело, наконец-то до нас доехало.
Завтра я все скажу тете завтра я все скажу тете завтра я все скажу тете. Фраза Лу несколько раз перескакивает между нами, падает на пол и скачет там еще долго, после того как малышка уходит спать. Я убираю со стола, Александр зажигает сигарету в надежде погасить свой гнев. За моими движениями никого нет. Автопилот. Сполоснуть блюда, открыть посудомойку, тарелки вниз, стаканы наверх, приборы в корзину, таблетку в отсек, нажать кнопку, закрыть дверцу, красный сигнал, ОК. Я вытираю кухонный стол, думая, что лучше было бы стереть этой губкой все происшедшее. Александр решает пойти поговорить с Лу, я представляю, как она лежит, скорчившись, под одеялом. Я жду, жду. Не знаю чего, но жду. А потом иду к ним. Александр уселся со своим раскаянием и всеми сожалениями в кресло-качалку, в котором мы когда-то кормили малышку из соски ночами, не так уж и давно. Когда я останавливаюсь в дверях, он мне улыбается. Это улыбка маленького мальчика, потерянного и несчастного. Улыбка, погрызенная угрызением совести, которая спрашивает: Ты меня еще любишь? – и я позволяю себе войти. Сажусь рядом с Лу, на край ее детской кроватки, которая ей уже маловата, пытаясь держаться как можно легче, но отлично зная, что слова, которые я собираюсь произнести, весят тонны и наверняка разобьют ее сердце, как и мое, уже разбитое вдребезги. И я пытаюсь смягчить их падение ковром простых фраз, которые выстраиваю как могу честно. Я вкладываю всю душу, мою бедную материнскую душу, сквозь обиду и стыд, обращаясь к маленькому, но разумному и восприимчивому человечку, спрятавшемуся под подушкой. Я говорю с ней по мере своих возможностей. Из глубины моей печали. Несмотря на страх, на мой огромный страх. Говорю, что есть родители, обижающие своих детей, что номер 119 позволяет детям в таких случаях обратиться за помощью, попросить помочь взрослых, чья работа состоит в том, чтобы их защищать, рассказываю о социальных помощницах, которые их выслушивают, задают им вопросы, чтобы лучше разобраться в ситуации, а потом принимают решения, чтобы защитить их, и иногда даже лишают родителей родительских прав и помещают детей в приемные семьи, где о них заботятся. Мне кажется, я говорю дочери правду. Во всяком случае, не слишком хитрю. И главное, я держу удар. Я не ломаюсь, даже когда ее зареванная мордашка объясняет мне, что она нас любит, что она совсем не хочет с нами расставаться, не хочет в другую семью, но. Папа меня обидел, мама. Знаю, говорю я, меня тоже. И умолкаю. Потому что больше теперь сказать нечего. И нечего больше делать, пусть слова улягутся, продышатся, а обиды проветрятся, обсохнут. Только скрип качалки нарушает тишину. Ноги Александра отрываются от пола и снова тихонько встают на паркет. Глаза у него закрыты, руки тоже сомкнуты, прижаты к груди. Качаясь, он на свой лад продолжает укачивать Лу через годы, укачивать на расстоянии. А может, это он пытается утешить собственные горести. Я никогда не видела его таким жалким. Странное дело, есть что-то мучительное и одновременно успокаивающее в безмолвной череде этих минут, которые вряд ли длятся больше нескольких секунд. Александр открывает глаза, встает, опускается на колени у кроватки Лу, протягивает ей ладонь, но дотронуться не пытается, а потом, подняв руки, с больной головой и тяжелым сердцем, просит у нее прощения. Прости, прости, моя козочка, прости, он склоняется ниже земли, прости, конечно же, я не думал того, что сказал, прости, прости… Это не просто жалкие оправдания. Наоборот. Они полны, они совершенны, они имеют вес, давят на веки Лу, и по ее щекам текут слезы, которые она, как могла, сдерживала весь вечер. Они приносят облегчение, высвобождают жалобный стон, приглушенный усталостью. Спазмы сотрясают грудь, и дрожат руки, обвившиеся вокруг моей шеи. Я обнимаю ее крепко-крепко, глажу спинку, вздрагивающую от рыданий, которые не иссякают, долго прижимаю к себе, о да, долго, очень долго, а потом моя рука ныряет под хлопок пижамки. Ладонь гладит голое тело и действует немедленно. Должно быть, утешение и нежность передаются через кожу, потому что она разом успокаивается. Дождавшись, когда ее слезы перестанут течь по моей шее, я разжимаю объятие. Лу высвобождается, целует меня и на щеке отца тоже запечатлевает взволнованный поцелуй, который тот возвращает ей двукратно. Потом, чтобы закрыть тему раз и навсегда, Александр произносит фразу, от которой мне легчает и одновременно бросает в дрожь: Лу, ты скажешь завтра тете все, что захочешь. Абсолютно все, что захочешь.
* * *
Я ощутила его желание с другого края кровати. Еще прежде, чем он придвинулся. И его руку на моей груди, задолго до того как он прижался ко мне уже со вставшим членом. Рука решительная, но неподвижная, настороже. Тяжелая, влажная, она крушит все на своем пути. Я не оттолкнула ее сразу, потому что меня поразил этот разрыв: рука, потом тело, рука прежде тела, далеко. Он удержал меня кончиками пальцев. В последний момент. Как цепляются за спасательный круг. Один такой, красный, пластиковый, нарисовался над моей головой. Я увидела на нем резиновую заплатку и подумала, что мне ни в коем случае нельзя сдуться. Я сказала: Извини, не этим вечером. В темноте прозвучал вздох. Гнет досады обрушился на матрас, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что я сейчас произнесла название, которое нашла вчера для моего третьего романа. Неужели вымысел до такой степени влияет на реальную жизнь? Я задалась вопросом, как может желание пробить себе дорогу в нем, когда во мне не осталось места ничему, кроме тревоги. Да, как он может хотеть близости после такого вечера? А мне не хватает воздуха. Паника. Адская. От которой ничто не может отвлечь – ни целомудренные руки Александра, уже уснувшего, ни две пастилки лексомила, которые я глотаю, вместо того чтобы рассосать. Не лучше ли было предупредить Лу, предостеречь ее, более серьезно растолковать, что все сказанное ею будет записано, черным по белому, что все сказанное ею завтра тете будет использовано. Использовано против нас. Это ужасное уточнение, но не надо ли было сформулировать его только что? Вправду ли Лу поняла, что ей сказали? И поняла ли она также то, что ей сказать не посмели? Не лучше ли было ее проинструктировать? Но проинструктировать свою дочь – что это, собственно, значит? Все равно что лишить ее свободы слова, подвергнуть цензуре. Надеть намордник, как на собаку. Нет, невозможно. Александр прав: Лу скажет завтра мадам Трагик и мадам Брюн абсолютно все, что захочет. Она скажет им правду. Потому что я учила ее не лгать. Никогда. Она честно ответит на вопросы, которые ей зададут. С присущей ей прямотой, которой я всегда гордилась. Но ее естественность их не обезоружит. Они пойдут на нас в атаку, а хуже всего другое: в глубине души я не уверена, что мне не в чем себя упрекнуть. Когда социальные помощницы спросят, добрые ли у нее родители, Лу ответит да, честно и без колебаний. Но потом станет сложнее. В моей голове выстраивается жуткий воображаемый диалог. Твоя мама иногда сердится? Да. Из-за уроков, добавит Лу, потому что почувствует, что предает меня. Часто? Просто из-за диктанта и из-за неприятностей на работе. И что делает мама, когда сердится, кричит? Да. Но потом ей так жаль, что она извиняется, а иногда даже плачет. А папа? Папа тоже иногда кричит? Да. А бывает, что папа или мама вас бьют, твоего брата и тебя? На этот вопрос Лу ответит не так быстро, и пауза выдаст ее замешательство. Она помедлит, но в конце концов наверняка расскажет, как я на днях дала Габриэлю пощечину, такую, что след оставался до вечера, за то, что он оскорбил меня, назвав дурой, когда я конфисковала у него смартфон из-за замечания в дневнике. Победоносные улыбки озарят лица мадам Трагик и мадам Брюн, это больше, чем они надеялись. И тогда останется только последний вопрос, больше мы не будем тебе надоедать, детка: твоя мама пьет спиртное по вечерам? Да. Белое вино, уточнит, может быть, Лу, она хорошо знает мои вкусы, угощает меня шампанским в маленьких пластмассовых бокальчиках, когда играет в гости, ей даже не надо больше меня спрашивать: Что вам налить, мадам? а однажды летом, рассказывая мне сказку про Красную Шапочку, она ухитрилась украдкой сунуть в ее корзинку бутылочку розового между пирожком и горшочком маслица. Лу, наверно, умолчит о том, что часто после меня в бутылке остается на донышке, но, как бы то ни было, тетям из Защиты детства будет достаточно, делу конец.
* * *
От утра перед нашей встречей я не запомнила ничего. Провал. Как и полная тревог ночь, которую я провела накануне. Я не помню, как мы добрались до Защиты детства. Габриэль, которому я задаю вопрос теперь, когда пишу эти строки, уверяет, что он отправился на своем самокате, а я на велосипеде, и на каждом светофоре мы догоняли Александра, который ехал на скутере с Лу. Три разных средства передвижения, да еще в такой день, как-то это нелепо. Я знаю, что на метро было бы непрактично, но удивляюсь, что позволила Александру организовать все так и не настояла, чтобы взять машину. Наверно, поддалась его страху, что не найду, где ее припарковать. Я не помню, как доехала до улицы Фальгьер, и тем более – как привязала велосипед у дома 25. Однако мне хочется верить Габриэлю, который утверждает, что мы разделили одно противоугонное устройство. Зато я помню, с точностью, которая остается мучительной и через годы, ладошку Лу, скользнувшую в мою ладонь, когда мы ждали лифта, чтобы подняться на четвертый этаж, следуя указаниям охранника. Невообразимая сила, которую передала мне эта ручонка, окрылила меня. Пальцы сцеплены, и мне уже не так страшно. Я присела, чтобы обнять эту крошку ростом с ноготок. Я думала, что она так же напугана, как я, но я ошибалась. Я поняла это по словам, которые она прошептала мне, приставив руку ракушкой к уху, чтобы удостовериться, что никто больше не услышит. Тихо-тихо, своим голоском, который сразит дракона и спасет заточенного в башне принца, она сказала мне, чтобы я не волновалась. Это не было привычное не парься, которым она перебрасывается с братом до пятнадцати раз в день. Нет, она очень серьезно прошептала: Не волнуйся, мама, и неожиданное отрицание в этом властном приказе повергло бы меня в панику, не будь он украшен ее улыбкой, ее безмолвной нежностью, ее храбростью и неизбывной радостью жизни. Ты лучшая мама в мире, вот что я скажу тетям, добавила она. Нам пришлось расцепить руки, чтобы войти в лифт, но ее фраза осталась со мной. Она держала меня всю эту встречу, которая, казалось мне, никогда не кончится.
Александра же пометило каленым железом другое – приход мадам Трагик и мадам Брюн в приемную, где мы сели, назвав нашу фамилию. Мы знали, что они не заставят долго ждать, много дней мы готовились к встрече, однако Александру это показалось видением. Они вошли бесшумно. Вместе, одновременно, в ногу. Как один человек. Александр не различает больше ничего, кроме этой двуглавой гидры, его глаза ослепли. Фары в лицо, мне тоже так кажется, я уже загипнотизирована. Как в «Книге джунглей», которую ты знаешь наизусть, моя Лу. Когда Каа смотрит в глаза Маугли, в его зрачках переливаются цвета удавьих глаз; тысяча кругов, желтый-фиолетовый-зеленый, сменяют друг друга с бешеной скоростью, фиолетовый-зеленый-желтый, желтый-зеленый– фиолетовый, и это головокружительное цветовое дефиле прекращается, только когда мальчик впадает в глубокий сон, убаюканный песенкой, которую мадам Трагик и мадам Брюн тоже напевают в уме, я в этом уверена, потому что слышу, как она звучит и в моей голове: Главное – доверие, верь мне, и я позабочусь о тебе, Улыбнись и будь со мной, Отпусти свои чувства. Вот в этот момент я теряю разум и больше себе не принадлежу. Одна из социальных помощниц, полагаю – и я права, – что это мадам Трагик, здоровается с нами и говорит: Прошу следовать за мной. Фразочка полицейского. Я помню, что задалась вопросом, играет ли она роль доброго или злого. Александр идет первым. Я сторонюсь, пропускаю детей и смотрю на них. Первым делом я вижу не бледность мадам Трагик, нет, не ее орлиный взор, острые когти, покрашенные красным лаком, которыми она, должно быть, мечтает выцарапать нам глаза, не ее животик, обтянутый свитером, который колется даже на расстоянии и под которым я угадываю бюстгальтер, стиснувший грудь. И не худобу мадам Брюн, не выпуклости под слишком широкой одеждой, круги под глазами и тонкий нос. Нет, что бросается в глаза, так это странность их дуэта на манер Лорела и Харди, ты толстый, а я тщедушный. Парочка показалась мне такой несуразной, что я почти представила себя в фильме. На стенах их кабинета выстроились в ряд большие буквы слов, написанных стыдом и кровью: НИЧТОЖНАЯ НИКУДА НЕГОДНАЯ НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИЕ В ОПАСНОСТИ ЛОЖЬ ПОБОИ БРАНЬ УГРОЗЫ. Я как раз спрашивала себя, которая из двух могла пришпилить эти баннеры, и готова была поставить на мадам Брюн, когда Александр положил ладонь на мой локоть: Амели писала о домашнем насилии, представьте себе! Потому ли, что эти постеры и на него произвели впечатление, или просто чтобы умаслить социальных помощниц, он сделал это объявление, едва познакомившись, едва устроившись в белом пластиковом кресле? Понятия не имею. Когда мы заговорили об этом много позже, когда прокрутили фильм с самого начала, чтобы разобраться, он признался мне, что и сам не знает. Мадам Брюн сделала вид, будто ей интересно, Вот как? Александр счел нужным уточнить: Да, в «Отсечь», своем первом романе. Я ошеломлена, но у него даже голос не дрогнул. Да что на него нашло? Выложить это вот так, с порога. Как будто эта информация может нас оправдать. Неконтролируемая дрожь. Ладно, начнем, если вы не против, объявляет мадам Трагик, напоминая, что она здесь главная, она решает, на какие темы пойдет разговор, только она и никто другой. Вы знаете, почему вы здесь? – спрашивает она нас. Я киваю, и она понижает голос, чтобы спросить меня едва слышным шепотом, знают ли и дети причину. Это глупо, но оттого, что она так шепчет, как будто дети могут не услышать, хотя они совсем рядом, сидят почти на полу, на смешных стульчиках из светлого дерева для Маленького Мишутки, на которых Габриэль вынужден скорчиться и скрутить ноги штопором и даже Лу трудно усидеть своими мини-ягодичками, впору сойти с ума. Вот так, значит, тебя вызывают в Защиту детства с детьми, ты ночей не спишь, днями напролет спрашиваешь себя, как будешь им все объяснять, все травмированы, и в день Х эта дамочка смотрит на тебя сверху вниз и говорит шепотом перед мелкими, как будто это секрет, которым только со взрослыми можно поделиться. Нет, простите, этого я не понимаю. Я пытаюсь сдержаться и сама не знаю, как гнев прорывается наружу. Вот я и сорвалась, а ведь давала себе слово сохранять спокойствие. Колпак с ослиными ушами, вот все, чего я заслуживаю. Это вырвалось невольно: Вы можете говорить нормально, знаете, дети вас слышат. Мадам Трагик хмурится. Туше. И задирает нос еще выше. Не стоит повышать голос, мадам Кордонье. Мы здесь, чтобы провести расследование вследствие поступившего нам звонка и убедиться, что все в порядке. Конечно, отвечает Александр, чтобы успокоить страсти. Итак, как прошел карантин? – интересуется мадам Трагик, а мадам Брюн, на которую, очевидно, возложена запись нашего разговора, уже открыла свой блокнот. Как мы условились, Александр берет слово первым. Было нелегко, признает он, но мы преодолели трудности. Его ответа явно недостаточно. Нелегко – это мягко сказано, не правда ли? – переходит в атаку мадам Трагик. Нам сказали, что слышали у вас плач и крики. Это правда, соглашается Александр. Дети много ссорились, особенно за обедом, Амели приходилось выступать в роли жандарма. Я вижу кепи, свисток во рту на перекрестке. Выражение, кажется мне, выбрано хуже некуда. Но не для мадам Трагик, она прямо-таки облизывается. А вы, месье, вы не выступали в роли жандарма? – спрашивает она Александра. Я тоже, но должен признать, что это моя супруга справлялась со всем в тот период. Теперь он зовет меня моя супруга. А ведь знает, что я не выношу этого слова, как и притяжательного при нем. Это, должно быть, входит в разработанную им стратегию восхваления. И правда, вот он уже начинает курить мне фимиам. Хоть он и предупредил меня, мне от этого неловко. Бесстыдник! – думает, наверно, Габриэль. Мне кажется, я слышу торговца из ковровой лавки, продавца у Дарти, барышника, поглаживающего зад своей коровы. Завтраки, обеды и ужины, уроки, активные игры, хозяйство, Амели все делала в карантин с большим терпением и мужеством. Мадам Брюн уставилась на нас, а ее ручка бегает по странице. Александр долго и подробно расписывает наши будни, пока мадам Трагик не перебивает его. Спасибо, месье, теперь я хотела бы услышать детей. Ну, Габриэль, расскажи мне, как тебе жилось в карантин? Габриэль говорит, что было хреново. Хреново не видеться с друзьями, хреново загибаться от работы, хреново учиться по зуму, а в остальное время делать уроки, хреново не выходить из своей комнаты, хреново, что нельзя пойти на футбол. Хреново, короче. Он понимает, что повторяется, и извиняется, простите. Он признает, что несколько раз вспылил и даже совсем слетел с катушек однажды вечером… Не уточняет, правда, что это было в душе и он разбил голову. Я одна это знаю, потому что вошла тогда в ванную, чего никогда не делаю, уважая его личное пространство, вошла, даже не подумав, вошла из-за криков раненого зверя, потому что не выдержала, потому что нервничала. Я одна в этом кабинете вижу перед собой эти светлые волосы, ставшие каштановыми из-за льющейся на голову воды, и вижу, как эта светловолосая, ставшая каштановой голова билась, билась о белый кафель, пока я не обхватила его, не скрутила силой, не обращая внимания на его наготу и тем более на воду, которая струилась по моему лицу, пропитывала одежду, свитер, джинсы и носки промокли насквозь, что мне с того, у меня была только одна мысль, оттащить его от стены, сделать так, чтобы его голова перестала биться, биться, а он все орал: Уйди, мама! Уйди! Габриэль рассказывает, что в тот вечер он сорвался, сам не знал, что говорит. Я вопил, что хочу других родителей, и даже… Он осекается. И даже что? – подбадривает его мадам Трагик внезапно слащавым голосом. Мадам Брюн – ручка во рту, рот сердечком, на губах слюна, – ждет продолжения повисшей фразы, смакует эту нежданную паузу, пользуется ею, чтобы отточить свое творение, добавить точку здесь, запятую там. Габриэль смотрит на нас жалобно… Глаза его наполняются слезами, когда он наконец выдавливает из себя слова, о которых жалеет и которые доканывают нас во второй раз: Я кричал, что хочу других родителей, что я их замочу, убью, переводит он через несколько секунд, на случай, если дамы не поняли. Крупная слеза скатывается по его щеке, когда эти глаголы падают между нами. И я сама в эту минуту убила бы отца и мать, чтобы обнять моего большого сына, прижать его крепко, очень крепко к себе и тихонько укачать, как раньше. Габриэль говорит, что сам за это до смерти себя ненавидит. Мадам Брюн подчеркивает это выражение, оно ее радует. Если она хотела сенсационного материала, то получила сполна. Мадам Трагик успокаивает Габриэля дежурным Ни к чему винить себя, детка, и без перехода обращается к Лу: А ты, моя красавица, в каком классе учишься? Лу говорит, что она во втором подготовительном, в той же школе, что ее брат. И если я предпочитаю умолчать о ее названии из очевидных соображений конфиденциальности, то мадам Трагик, наоборот, его повторяет, задерживается на нем: А, да, в 6-м округе, недалеко отсюда, кстати. Потом добавляет: Ясно, а мне ничего не ясно. Я, со своей стороны, совсем не понимаю, куда она клонит, пока она не заявляет: Это превосходное учебное заведение, очень требовательное. Частное, не так ли? Ты говоришь, что задают много уроков, Габриэль, полагаю, и давят на тебя много… И много друзей, пытается вставить Лу. Тщетно. Мадам Трагик ничего больше не слушает. Засучив рукава и оскалив зубы, она мысленно считает до трех, 1 2 3, делает глубокий вдох и ухитряется загнать нас в клеточку Белых и Пушистых, в клеточку Буржуа, в клеточку Толстокожих, в клеточку Католиков со всеми атрибутами, кюре, благословение портфелей, ризница, месса и облатка раз в неделю, а потом еще в клеточку Демонстрация для всех, над которой реют розовые флаги. Нам тесновато в этой клеточке, которая ей противна, которую и я сама ненавижу и которая разобщает нас, я это замечаю сразу. Но не Александр. Эта школа очень доброжелательная, с гордостью выдает он. Нет, это сон, он должен бы добавить гибкая и вдохновляющая, если на то пошло. Мадам Трагик на седьмом небе. Даже в раю, с Христом и Девой Марией в окружении всех святых. Трагик улыбается еще шире. Александру, кажется, невдомек, что это кровожадная улыбка. Или, может быть, он принял игру? Да, он играет, конечно, играет. В идеального мужа, хорошего отца семейства, безупречно причесанного, с одной выбившейся прядкой. Он выглядит не больше убийцей, чем сын моего соседа. Невозможно различить дежурного негодяя за его милой мордашкой. Невозможно заподозрить, что ему тоже случается сердиться. Невозможно представить, что он пристрастился к рому и запросто высасывает три стакана подряд, почти каждый вечер. Он снял свой респиратор, как предложили нам дамы, но его маска на месте. Однако мадам Трагик не проведешь, она и не такое видала, уверяю вас. Теперь, если вы не против, объявляет она нам, жеманясь, я попрошу вас выйти и подождать в приемной, чтобы я могла выслушать детей отдельно.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?