Текст книги "Грешные сестры"
Автор книги: Анастасия Дробина
Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
В доме было темно и пусто – только в верхнем этаже горела свеча. Катерина подумала, что Мартемьянов и его приказчики, вероятно, убрались на постоялый двор или же вовсе отправились несолоно хлебавши прочь из Грешневки. Хмурясь, она кое-как обтерла ноги ветошью, открыла незапертую дверь с выбитыми стеклами и шагнула в опустевший дом.
В комнате Сергея еле-еле чадил оплывший огарок, вставленный в медную кружку, а сам хозяин спал мертвым сном прямо за столом, уронив голову на скатерть. Подойдя вплотную, Катерина втянула воздух носом и с ненавистью поморщилась.
– Скотина…
Сергей даже не шевельнулся. Некоторое время Катерина стояла рядом и смотрела на него. Ее лицо было по-прежнему неподвижным, но из-за неверного света свечи казалось, что оно искажено какой-то странной, злобной гримасой. Было очень тихо, только за печью чуть слышно поскрипывал сверчок, да где-то в сенях осторожно скреблась мышь.
Катерина подошла к окну и подергала щеколду, проверяя, крепко ли оно закрыто. Щеколда держала надежно, и Катерина, прихватив со стола огарок и бесшумно ступая босыми ногами, вышла из комнаты брата. Оказавшись снаружи, она плотно закрыла дверь и приперла ее тяжелым поленом, взятым возле печи. Затем спустилась в большую залу, где сняла со спинки дивана зеленую персидскую шаль, с которой все и началось. Накинув ее на плечи, Катерина встала на пороге комнаты, подняла огарок, осматривая пустую залу. Вьющаяся прядь снова упала ей на лицо; Катерина отбросила ее и, не оборачиваясь больше, быстро вышла из дома.
На дворе была кромешная темнота. Порыв сырого ветра чуть не потушил свечу в руках Катерины; она поспешно прикрыла его ладонью. Пристроив огарок в углу веранды, она загородила его от ветра обломком доски и торопливо пошла в глубь сада. Вскоре вернулась, волоча за собой несколько тяжелых, крепких жердин, которые Марфа подставляла под клонящиеся к земле ветви яблонь. Закрыв двери, Катерина приперла их жердями; обойдя дом, точно так же заперла дверь черного хода и вернулась на веранду.
Свеча почти совсем погасла и слабо мигала розовым огоньком из растекшейся лужицы воска. «Еще немножко, родная, еще самую чуточку…» – умоляюще прошептала Катерина, беря ее в руки и быстро поднося к углу дома, откуда выбивались клочья пакли. Отсыревшая пакля долго не хотела заниматься и лишь через несколько минут отчаянных усилий Катерины нехотя замерцала разбегающимися искрами. Катерина шумно, с облегчением выдохнула и по приставной лестнице полезла на чердак, где была солома. Последняя загорелась мгновенно, и Катерина едва успела выскочить с чердака на крышу, проползти на четвереньках по влажному тесу и спуститься по лестнице. Стоя на клумбе и задрав голову, она сосредоточенно наблюдала за тем, как розовеет изнутри маленькое слуховое окно чердака, как по одному выбираются на крышу язычки огня, как они вкрадчиво лижут черные доски, ползут по стенам вниз, где встречаются с охватившим клочья пакли пламенем. На губах Катерины застыла странная улыбка. Глядя на занимающееся пламя, она шептала сквозь зубы: «Господи, миленький, сделай, чтоб из деревни не прибежали… Что тебе стоит, сделай… Пусть сгорит, пусть дотла сгорит…»
Бог услыхал ее молитву: через час дом пылал, весь охваченный огнем, звенели, вылетая, стекла, падали обуглившиеся бревна, сыпались искры, вихрем поднимался черный дым. Толпа прибежавших из деревни людей с ведрами и баграми стояла без движения, с открытыми ртами глядя на пожар: помочь они все равно уже не могли. Двое мужиков держали за руки Катерину, но она не пыталась ни бежать, ни освободиться и все так же молча, пристально смотрела на огонь.
– Ума решилась… – шептали в толпе.
– Барина-то, может, выволочить можно было?
– И кто ж его выволочит? Спал, поди, надравшись, а Катерина Николаевна и… Ох, чертова девка!
– И-и-и, милай, есть ить в кого… Мать-то ихнюю видали вы? То-то, молоды больно, а я видала. Самая что ни на есть татарская каторжная ведьма и была! Мужа порешила и сама утопилась! Вон и девки в нее все до единой!
– Теперича на каторгу пойдет. А жалко, молоденькая-а…
– Гляньте, православные, никак урядник скачет?
Со стороны дороги в самом деле слышался звон бубенчиков и топот лошадей. Несколько человек кинулись отпирать ворота, но в распахнутые створки въехала не всем знакомая рыжая тройка урядника, а пара довольно уставших саврасок, запряженных в легкую коляску. Экипаж еще не успел остановиться, а из него уже выпрыгнула на ходу молодая женщина в дорожной накидке и мелькавшем из-под нее сером атласном платье. Зеленые «грешневские» глаза, бегло скользнув по физиономиям обступивших коляску крестьян, остановились на неподвижно стоящей Катерине.
– Катя! Господи! Как это случилось?! Почему вы ее держите, отпустите немедленно! Где Сергей, где Софья, как они допустили это? Где, наконец, Марфа? Да объясните же мне кто-нибудь! И отойдите от Кати, что это за наглость!
Катерина коротко усмехнулась углом губ, посмотрела на неуверенно держащих ее мужиков, но попытки освободиться не сделала. К молодой женщине приблизился староста – степенный мужик в аккуратной суконной чуйке и с коротко подстриженной седоватой бородой. Его обширная плешь блестела в свете пожара рыжими бликами.
– Никак невозможно их отпустить, Анна Николаевна, – спокойно доложил он, глядя в испуганное лицо старшей сестры Грешневой. – Так что сами изволите видеть, Катерина Николаевна дом сожгли с барином вместе. Опасаемся, что в помешательстве они. Сестрица-то ваша, Софья Николаевна, давеча в Угре утопились, и Марфа без следа пропала, вот и…
Анна коротко ахнула, закрыла лицо руками и без единого звука опустилась прямо на землю, привалившись боком к измазанному в грязи колесу телеги. Отсветы огня прыгали на ее иссиня-черных, уложенных в аккуратную прическу волосах, пальцы мелко дрожали. Староста нерешительно топтался рядом, посматривал на остальных, но все молчали. В доме тяжело рухнула балка, в окно вылетел сверкающий вихрь искр.
– Пустите, сволочи, загрызу!!! – вдруг раздался хриплый крик, и Катерина, вырвавшись внезапно из державших ее рук, кинулась к сестре, обняла ее, прижалась к испачканной дорожной накидке и глухо, тяжело зарыдала. Ее острые лопатки ходили ходуном под красным платьем. В доме упала еще одна балка, и медленно, сыпля во все стороны искры, начала заваливаться внутрь крыша.
– Не успели мы, барин, – медленно сказал Северьян, стоя за воротами и глядя на фейерверк падающих головешек и углей. – Зачем бежали только.
Владимир, стоящий рядом, молча кивнул. Стянул с головы картуз, быстрыми шагами вошел во двор. Не глядя на расступившихся перед ним крестьян, подошел к сестрам Грешневым, нагнулся и спокойно сказал:
– Анна Николаевна, мне надобно с вами поговорить.
Анна подняла голову, и Владимир увидел, как хороша собой эта молодая женщина, красоту которой не смогли испортить даже бегущие из глаз слезы и искаженное страдальческой гримасой лицо. Она крепче прижала к себе рыдающую Катерину, коротко вздохнула, переводя дух, и спокойно, холодно спросила:
– С кем имею честь беседовать?
«Браво», – подумал Владимир. Поцеловать руку Анне он не решился, да это было бы и неуместно. Коротко поклонившись, он сказал:
– Владимир Черменский, капитан Николаевского пехотного полка в отставке, к вашим услугам. Всего несколько слов.
Анна кивнула. В ее мокрых от слез глазах скакали красные искры пожара. Встать она не могла, и Владимир сел на землю рядом с ней. К счастью, их не слушали: из-за ворот послышался звон, свист кнута и бодрый перестук копыт. Теперь это действительно летел на своей тройке рыжих урядник.
Глава 2
Владимир Черменский
Владимир Черменский родился в 1853 году, перед самым началом первой турецкой кампании. Мать его, Ядвига Чеславовна, урожденная Разнатовская, вывезенная генералом Черменским из мятежной Варшавы во время усмирения знаменитого бунта, когда Европа пылала революционным огнем, загремела своей красотой на всю Смоленскую губернию. В Раздольное – имение Черменских – теперь чуть ли не каждый день съезжались гости из соседних деревень, привлеченные красотой молодой барыни, ее свободным светским обращением, обворожительным польским акцентом, умением играть на рояле и мастерством в любых танцах, от мазурки до новомодного вальса. Генерал Черменский не препятствовал жене в ее развлечениях, но сам, пренебрегая вежливостью и добрососедскими отношениями, участия в них не принимал. Его громадная, неповоротливая, как у растолстевшего медведя, фигура в бархатной домашней куртке (фраков генерал не признавал) появлялась перед гостями лишь в самом начале вечера. Генерал долго откашливался, приветствовал присутствующих и в обществе двух-трех близких друзей, таких же старых вояк, удалялся в свой кабинет – обсудить в близком кругу бездарность нынешнего военного руководства России и обсудить неизбежно грядущую войну с турками.
Генерал Черменский был почти на два десятка лет старше юной супруги. Ни балы, ни светские забавы, ни книги не увлекали закаленного в боях и дорогах генерала, и свой кабинет и своих друзей он оставлял лишь тогда, когда из гостиной доносилось великолепное меццо-сопрано Ядвиги Чеславовны, исполнявшей модный по тем временам романс «Прощаясь в аллее». Генерал слушал его, не сходя с лестницы, ведущей в верхние покои, опершись на перила, и его темное, обветренное, в ореоле седеющих николаевских бакенбардов лицо с тяжелыми морщинами на лбу и небольшими, ничего не выражающими глазами оставалось неподвижным до конца романса. Затем он дожидался конца восторженных аплодисментов, спускался, целовал руку смеющейся супруге и, коротко поклонившись гостям, уходил обратно.
В 1853 году после долгих дипломатических перебранок грянула Первая Крымская кампания. В начале октября генерал Черменский был призван в действующую армию и во главе своих полков вторгся в Бессарабию. Молодая жена на пятом месяце беременности осталась в имении в окружении дворовых и нянек. Известие о смерти Ядвиги от родильной горячки и о рождении наследника застало Черменского на Дунае. Ему был предложен короткий отпуск, которого он не принял, поскольку военные действия на дунайском фронте были в самом разгаре. Никакого горя и подавленности боевой генерал не выказывал, и лишь приближенные адъютанты могли заметить, как потяжелел его негромкий, хриплый голос и как мало, еще меньше, чем прежде, стал он разговаривать.
После огромных потерь, полного истощения армии и стоившего невероятных сил падения Севастополя Крымская война закончилась. Мирный договор был подписан весной, в Париже, а в конце лета генерал Черменский вернулся в Раздольное. Сыну Владимиру шел уже третий год, это был здоровый и сильный мальчик, он носился по комнатам и залам огромного особняка, ловко уворачиваясь от нянек, и обществу немца-гувернера предпочитал людскую и конюшню, где у него было множество знакомств. Отец на сына глянул мельком, задержавшись взглядом лишь на светло-серых, Ядвигиных глазах, коротко сказал: «Здоров, пострел, слава богу…» – и на другой же день снова отбыл в армию.
До десяти лет Владимир блаженствовал в Раздольном. Образованием его ни шатко ни валко занимался немец, добродушный и ленивый человек, за пятнадцать лет пребывания в России ни слова не выучивший по-русски, и его единственной стоящей заслугой было совершенное знание Владимиром немецкого и французского. Впрочем, страстью к учению мальчишка не отличался, предпочитая компанию из дворовых, рыбалку, птичьи силки, зимнюю охоту, ружья, гимнастику, в которой силен был его дядька, отставной солдат Фролыч, купание в речке до самых заморозков и санные забавы. Огромное имение в отсутствие хозяина понемногу приходило в упадок, дворовые после грянувшего освобождения разбрелись, сад зарастал, поля пустели, дохода было все меньше и меньше. Отец, вышедший к тому времени в отставку и получивший от правительства одну из высоких должностей в Московском юнкерском училище, в Раздольном бывал редко и только во время каникул. О здоровье и успехах сына писал ему Фролыч, которому генерал Черменский, кажется, доверял больше, чем немцу. Только когда Владимиру пошел одиннадцатый год, отец приказал отправить его в кадетский корпус.
В кадетах Владимиру не понравилось. Жесткая дисциплина, довольно бездарный педагогический состав, тупая скука на занятиях, скудная еда, поощряемое доносительство и ябедничество среди воспитанников пришлись ему не по душе. Но от придирок педагогов его избавляла широкая известность отца, героя Севастополя и популярного в Москве человека, а уважение товарищей он заслужил после одной из драк, в которой Владимир один избил трех воспитанников второго курса и, вызванный в кабинет директора с разбитым носом и оторванным рукавом, наотрез отказался назвать зачинщиков и причину драки. Трое суток он провел в карцере на хлебе и воде, но зато выносили его оттуда чуть ли не на руках всем училищем, и в первых рядах были те самые второкурсники, которых он разметал по дортуару, как щенков. Больше задирать Владимира Черменского не решался никто.
Именно там, в кадетском, Владимир пристрастился читать. Библиотека в училище была довольно бедной, но в ней имелся Пушкин, Баратынский, Лермонтов, и первым, что попало в руки одиннадцатилетнему мальчику, была «Пиковая дама». Владимир читал ее весь вечер, потом ночь напролет и заканчивал уже при раннем апрельском рассвете, дрожа от страха и возбуждения. После этого он читал запоем уже все, что попадало ему в руки, от русских классиков до разнообразной приключенческой литературы, которую, по его просьбе, покупал ему Фролыч. Непрерывное чтение закономерно привело к тому, что мальчику захотелось писать самому, и он, купив несколько тетрадей и карандашей, взялся за дело. Никто, кроме того же Фролыча, не был посвящен в страшную тайну, но добрый старик считал сочинительство делом бездоходным, опасным и неугодным правительству и восторгов воспитанника не разделял. Впрочем, и не проболтался никому.
К окончанию первого курса Владимиром был закончен роман «Приключения и удивительные путешествия разбойника Аполлона Вербенского». Сей фундаментальный труд занимал более десяти тетрадей и представлял собой нечто среднее между «Тремя мушкетерами» и пушкинским «Дубровским». Сам процесс создания сего опуса очень увлекал Владимира, тем более что его писания в тетрадку были замечены сокурсниками и придавали его образу загадочный и романтический флер писателя. Но, закончив «Аполлона Вербенского» и перечитав его, Владимир со всей очевидностью понял, что и до Дюма, и тем более до Пушкина ему далеко. Впрочем, его это не сильно расстроило, поскольку на дворе стоял май и близились каникулы. Десять исписанных романом тетрадей были заброшены под кровать в дортуаре и забыты. Более к литературным опытам Владимир не возвращался до самого окончания корпуса.
Запойное чтение не могло не сказаться на аттестате Владимира. Знания по точным наукам не поднимались выше тройки, но зато по словесности и языкам были великолепные отметки, и преподаватели этих предметов ставили воспитанника Черменского в пример всем остальным. Также хвалил его и преподаватель гимнастики, хотя его и приводили в ужас сальто-мортале на брусьях и прочие акробатические этюды Владимира, отлично усвоенные им после того, как летом в их уездном городе останавливался бродячий цирк.
После кадетского корпуса Владимир поступил к отцу в Юнкерское училище на Знаменке. Встречая генерала Черменского в коридорах училища, Владимир, так же, как и прочие юнкера, вытягивался в струнку и отдавал честь, а отец не глядя отвечал ему или просто кивал. Ни в стенах училища, ни за его пределами отец и сын Черменские не встречались, да и потребности в таких встречах у Владимира не было: с детства он не испытывал к отцу никаких чувств, кроме уважения. Да и последнее было вызвано скорее заслугами генерала перед Россией, чем влиянием на подрастающего сына.
Условия в юнкерском были посвободнее, чем в кадетском корпусе. Дисциплина там была не менее строгой, но на Знаменке учились уже взрослые юноши восемнадцати-двадцати лет, к которым преподаватели относились с уважением, да и лекции были увлекательнее и интереснее. Строевая муштра не слишком угнетала Владимира, молодое, здоровое и подготовленное тело выносило ее без напряжения, библиотека в училище была великолепной, и довольно быстро Владимир уже сидел в карцере за написанный и пущенный по училищу пасквиль на преподавателя фортификации: пасквиль талантливый, язвительный и очень смешной. Он прошел через руки всех юнкеров и половины преподавательского состава, а после окончания наказания к Черменскому в коридоре подошел преподаватель словесности и искренне поздравил «с началом творческой деятельности», присовокупив, что у Владимира может сложиться блистательная журналистская карьера. Владимир поблагодарил, хотя и был несколько озадачен таким пророчеством: сам он ни о чем подобном не мыслил, поскольку опять приближались каникулы.
Ах, как хорошо было летом в Раздольном! Генерал Черменский на каникулы домой не ездил, предпочитая оставаться на городской квартире, и Владимир наряду с серым кардиналом имения Фролычем был там полноправным хозяином. В хозяйственные дела он не вмешивался, справедливо полагая, что Фролыч все решит гораздо лучше, и лишь изредка выезжал верхом на покосы, жатву или уборку хлебов, кивая с высоты своего аргамака мужикам и улыбаясь молодухам, с одной из которых и свершилось его падение в копну первого июньского сена. Марья была податлива, весела, красива, ни подарков, ни денег не потребовала, еще несколько раз за лето они миловались то в лесу, то в высокой ржи, то в огромной господской риге, а потом муж Марьи отбыл на промыслы, и она уехала вместе с ним, даже не зайдя попрощаться. Узнав об этом, Владимир испытал наряду с легкой досадой сильное облегчение: в глубине души он боялся того, что эта связь получит известность или же Марья забеременеет. Он так никогда и не узнал, что Марья состояла в сговоре со старым Фролычем, уверенным в том, что дитяти лучше узнать все, что нужно, в руках проверенной, чистой, надежной на язык бабы, чем в каком-нибудь городском борделе, где еще невесть кого подсунут под «ребенка».
Впрочем, долго о Марье Владимир не думал. К его услугам было бесконечное, светлое, с короткими голубыми ночами лето, купания в теплой, затянутой по утрам туманом реке, долгие скитания с ружьем по просвеченному солнцем лесу, рыбалка на неповоротливых линей, неподвижно стоящих в темно-зеленых омутах, земляника, грибы, поездки верхом вместе с соседскими барышнями, домашние спектакли, балы… А в июле появился еще и Северьян.
В одну из ночей петровской недели Владимир ночевал в поле, в ночном, зарывшись вместе со сторожащими коней мужиками в стог душистого клеверного сена. Заснул он, как всегда, мгновенно, но почти сразу был разбужен лошадиным ржанием, шумом и руганью. Выскочив из стога под мертвенный свет садящейся за деревенские крыши луны, он едва успел поймать за рубаху пробегающего мимо мальчишку:
– Что случилось, Ванька?
– Владимир Дмитрич, там мужики конокрада споймали! Да они и сами с им управятся, вы бы шли досыпали… – Ванька вырвался и побежал дальше. Владимир кинулся за ним, поскольку о том, что мужики уже начали «управляться», можно было легко догадаться по доносящимся от потухающего костра звукам драки и бешеной ругани.
Мужиков было шестеро, разгоряченных, остервеневших, и Владимиру стоило большого труда раскидать их: кто-то даже в запале весьма чувствительно смазал его по скуле. Когда же наконец все узнали молодого барина и, недовольно ворча, расступились, Владимир увидел лежащего на земле грязного, взлохмаченного, перепачканного в крови, но уже старающегося подняться парня примерно своих лет. Кто-то подсунул тлеющую головешку из костра и с ненавистью сказал:
– У-у… цыган, морда черная!
– Сам ты цыган! – неожиданно обиделся конокрад, сплевывая в круг света длинный сгусток крови вместе с зубом. – Не хужей тебя небось православный!
– Поговори еще, морда!.. – мужик замахнулся горящей головней так яростно, что Владимир не успел его остановить, но конокрад вдруг взвился на ноги, как опущенная пружина, и головня, просвистев мимо, покатилась по земле, сыпля искрами, а мужик, удивленно ругаясь, свалился на четвереньки. Остальные заржали, а конокрад, скаля белые крупные зубы, которые портила лишь новообретенная, еще сочащаяся кровью щель, повернулся к Владимиру:
– Спасибо, твоя милость. Ить убили бы.
Владимир молча кивнул, зная, что парень прав: лошадиных воров в деревнях били всегда страшным боем, и всегда до смерти. Конокрад в самом деле был похож на цыгана: даже в прыгающем свете головни было заметно, какой он смуглый, как черны его свалявшиеся, лохматые волосы, какой шальной блеск сквозит в черных, узких, раскосых глазах и как белозуба его наглая усмешка. Но, услышав, что парень не цыган, Владимир почему-то сразу ему поверил. Тем не менее он сурово сказал:
– Вяжите. Завтра к уряднику отвезу.
– Зря ты, барин. – Парень нехотя протянул руки. – Меня вязать нельзя, пустое дело. Вот увидишь, водичкой вытеку из веревки-то. Не вяжи, я и так не побегу, вот тебе крест…
– Помолчи, – вполголоса сказал Владимир. – Взбесишь мужиков, так я их не удержу.
– Твоя правда, – поразмыслив, согласился конокрад и больше рта не открывал до тех пор, пока его, связанного, не посадили у скирды сена и Владимир не спросил, сам не зная, для чего:
– Как тебя зовут?
– Северьяном. Покойной ночи, барин, спи. А то вон светает уж…
Владимир повалился рядом с конокрадом в сладко пахнущее сено и последовал разумному совету.
Он проснулся на рассвете с точным ощущением того, что на него кто-то смотрит. Открыв глаза и проведя по ним мокрым от росы рукавом, Владимир понял, что не ошибся. В двух шагах, скрестив по-турецки ноги и внимательно поглядывая на него своими узкими глазами, сидел Северьян. Владимир разом вспомнил ночное происшествие и поразился тому, что на конокраде действительно не было ни одной веревки. Все они, аккуратно смотанные, лежали у погасшего костровища.
Проследив за изумленным взглядом Владимира, Северьян ухмыльнулся:
– Говорил я тебе, барин…
Владимиру очень хотелось спросить, как Северьяну удалось это проделать, но вопрос родился другой, более практичный:
– Зачем же ты не убежал? Все спали, никто не погнался бы… И лошади вон стоят, бери любую…
– А чего мне бежать?.. – Северьян потянулся, небрежно почесал под мышкой. – Во-первых, я тебе обещал. А во-вторых, вы меня теперь и так не догоните, ни верхи, ни пеши. И вчера-то не пойму, как так вышло: не навались твои тюхи всей кучей – не болтали б мы с тобой.
– А не врешь? – недоверчиво сощурился Владимир.
– Поп с паперти врет! – обиделся Северьян. Пружинисто вскочил на ноги и пригласил: – Вот подойди и бей меня!
– Не хватит тебе вчерашнего? – Владимиру показалось недостойным бить недавно избитого, но Северьян лишь шире оскалил зубы и еще раз предложил:
– Давай! Да так, чтоб со всего маху! Боишься, что ль?
Возмущенный Владимир бросился на него – и тут же полетел на землю. Вскочил, бросился снова – и снова отправился наземь. После шестой попытки Северьян протянул ему руку:
– Будя, барин, с непривычки-то…
– Как ты это делаешь? – восхищенно спросил Владимир, поднимаясь на ноги.
…Когда через полчаса спящие в копне мужики были разбужены хриплыми, придушенными вскриками и звуками борьбы, они увидели потрясающую картину: барин и вчерашний конокрад, сцепившись, катались по примятой траве, под ногами у удивленно косящихся на них лошадей, и «цыган», пыхтя, советовал:
– Да ты не души меня, не души… Придушить-то каждый смогет… Ты делай, как показывал, да не сюда! В живот! Ну, почти выучил… Глянь, меня чичас твои тюхи убивать начнут!
Действительно, мужики, уверенные, что молодого барина нужно немедля спасать, уже взяли их в кольцо. Владимир и Северьян немедленно расцепились, вскочили на ноги.
– Назад! – грозно крикнул мужикам Владимир. А Северьяну сказал: – Идем.
– К уряднику?
– В усадьбу.
Впервые за все время Северьян взглянул на него серьезно и даже с каким-то испугом. С минуту он даже колебался, не сходя с места, и смотрел вслед идущему к лошадям Владимиру до тех пор, пока тот, обернувшись, не крикнул:
– Ну, и пошел тогда прочь! Сдался больно – упрашивать тебя…
Северьян хмыкнул – еще недоверчиво, затем рассмеялся и припустил бегом вслед за вышагивающим в сторону усадьбы вороным аргамаком.
Владимир прекрасно понимал, чем рискует, приведя в усадьбу невесть откуда взявшегося конокрада, и Фролыч прямо предупредил его о том, что в случае «неизбежных бедствий» снимает с себя всякую ответственность, о чем и отпишет немедленно в Москву батюшке. Но Владимир в глубине души надеялся на то, что раз уж Северьян, упустив великолепнейший шанс, не сбежал этим утром со всеми барскими лошадьми, то, возможно, не сбежит и впоследствии. Надежда эта была очень небольшой, но Владимиру до темноты в глазах хотелось научиться драться так же ловко, как этот лошадиный вор, – угрем выскальзывая из рук, умело бросая противника то через плечо, то через бедро – и при этом не получить ни одного ответного удара. Никогда прежде он не видел ничего подобного и прямо сказал об этом Северьяну. Тот только рассмеялся: «И не увидишь, твоя милость! Вот к зиме поеду в Шанхай, – айда со мной, там насмотришься!»
Выяснилось, что Шанхай был родиной Северьяна, родившегося от недолгой любовной связи русской проститутки и китайского кирпичного мастера. От отца, которого он в жизни не видел, Северьян унаследовал лишь широкие скулы, раскосые черные глаза и иссиня-черный цвет волос, курчавых и жестких. Из-за этого набора его повсеместно принимали то за цыгана, то за еврея, то за татарина, иногда даже за араба, но в китайские его корни не верил никто: слишком он выделялся высоким ростом и широким разворотом плеч от этого мелковатого народа. Впрочем, Северьян не настаивал, предоставляя считать его «хоть чертом в ступе – какая разница?».
Матери Северьян тоже не помнил, потому что, родив его, она не прожила долго, свалившись от местной лихорадки, косившей людей сотнями. Свое детство он провел в Шанхае, в русской колонии, в церковном приюте для незаконнорожденных, откуда постоянно убегал на улицу. К двенадцати годам Северьян с легкостью болтал и по-русски, и по-китайски, выучился боевым приемам, которые в этом городе мог продемонстрировать любой водонос в синей грязной куртке, а потом ему разом надоел и приют, и Шанхай, и вечная жизнь впроголодь – и Северьян сбежал. Сбежал на север, в незнакомую Россию, где у него не было ни одной родной души, – как, впрочем, не было ее и в Шанхае.
Оказавшись в России, Северьян стал обычным бродягой. Он жил и воровал понемногу во всех губернских городах, в Москве болтался с шайкой «поездушников», в Смоленске лазил по купеческим лабазам, в Тамбове его чуть не зарезали местные воры, не нуждающиеся в конкурентах, в Одессе он болел холерой и чудом выжил, похудев до прозрачности и, по его словам, «весь на дерьмо изошедши», в донских степях жил при конном табуне с калмыкскими работниками, в Ростове его содержала какое-то время купеческая вдова-миллионщица, а потом выгнала, застав с собственной кухаркой. Мало сему огорчившись, Северьян отбыл из Ростова вместе с драгоценностями купчихи и серебряными ложками кухарки и вознамерился ехать на Кавказ «смотреть джигитов». Но, перепутав на вокзале поезд, он зайцем укатил в Центральную Россию и там застрял на несколько месяцев в цыганском таборе. Потом ушел и оттуда.
О себе Северьян говорил с охотой, словно рассказывая увлекательную историю, в которой были и лихие кражи, и погони, и верные подельники, и страстная любовь. Владимир, чувствуя, что парень изрядно привирает, тем не менее слушал со вниманием. Опасения его не подтвердились: Северьян не покинул усадьбу, искренне говоря, что ему лучше прожить лето здесь «на готовых харчах», чем болтаться по дорогам и промышлять опасным заработком. Отныне они с Владимиром каждое утро уходили на пустой берег реки и там, на песке, занимались «китайскими штучками» до хруста в костях. Владимир учился быстро и вскоре почти ничем не уступал своему учителю. В свободное от этих занятий время Северьян крутился в конюшне, возился с лошадьми, которых очень любил и всерьез считал гораздо лучше людей, мог шутя починить упряжь, залатать сапог, перекрыть крышу, положить клепку на самовар и открыть ногтем огромный замок на клети с картошкой, потерявшийся ключ от которого три дня искали всей усадьбой, да так и не нашли. Казалось, не было такой вещи на свете, которой не умел бы этот черномазый парень с раскосыми и наглыми глазами. В усадьбе к нему быстро привыкли, хотя и косились с недоверием, хорошо зная историю, благодаря которой Северьян оказался здесь. Но Северьяну на косые взгляды было наплевать, равно как и на всех обитателей усадьбы. С некоторым почтением он относился лишь к молодому барину, но Владимир не обольщался на этот счет, считая это уважение притворным.
Ближе к осени Северьян сказал:
– Что ж, Владимир Дмитрич, хорошо у тебя, но надо и честь знать. Пора мне сваливать отсюда.
Владимир сам не ожидал, что так сильно огорчится, услышав это.
– Зачем тебе уходить, дурак? Да еще на зиму глядя?
– Так ведь и вы тож уезжаете, – с досадой сказал Северьян, глядя вниз, на свои облепленные соломой и дегтем босые ноги. – Вам в Москву, в ваше юнкарьское, а я тут кому нужен? В первый же день за ворота выкинут. А то еще хужей – исправнику сдадут. Нет уж, Владимир Дмитрич, не согласный я.
Поразмыслив, Владимир решил, что парень прав, и с искренним сожалением сказал:
– Жаль, что так получается. Я к тебе привык. Видит бог, если б не отец, а я тут хозяином был, – никто бы и слова не пикнул. А меня Фролыч, правда твоя, не послушает. Что ж… держи вот на путь-дорогу, да спасибо за науку.
– Много даешь, барин… – растерялся Северьян, комкая в руке десять рублей.
– Много не мало. Прощай.
Вечером Северьян, ни с кем не простившись, но и не прихватив ничего из барского имущества, как ожидал Фролыч, ушел из усадьбы. На другой день Владимир уехал в Москву.
В один из первых же дней пребывания в училище Владимира вызвали вниз, в гостевую, где, как сказал служитель, его дожидался «человек из усадьбы батюшкиной». Встревоженный Владимир сломя голову помчался в гостевую: неожиданный визит из Раздольного означал, скорее всего, то, что в имении что-то случилось. Он ворвался, гремя сапогами, в круглую темноватую комнату – и замер от изумления: на полу, сложив ноги по-турецки, сидел Северьян и нахально его разглядывал.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?